Сергей Герасимов
Карнавал

1
Протерозой, 4 марта, 15-54.

   «Давайте придумаем название этому явлению природы», подумала она, имея в виду мартовский снег, требующий названия или хотя бы эпитета. Снег сползал с неба уже третьи сутки без перерыва.
   В 16-00 ее рабочий день заканчивался, и в 15-54 Одноклеточная К.Н., положив на лопатки свою основательно утомленную совесть, вышла на порог. Жизнь никогда не стоит на месте; обычно она переползает куда-то – медленно, как виноградная улитка. Улитка ползет по листку, уверенная, что с ней ничего не случится, а листок уже оторвался от стебля и падает в реку, и река несет его в водоворот. Одноклеточная еще не знала об этом.
   Она вышла на порог; ветер обрадованно насыпал за воротник жменьку сухого снега, будто сахар в кулек. Одноклеточная так и не успела придумать названия этому явлению природы. Подразумеваемая дорога к остановке троллейбуса шла через парк. Направление было намечено ниточкой следов (такой узкой, будто с утра здесь проходили одни канатоходцы), нога, поставленная точно в след, обязательно, но непредсказуемо, сползала вправо и влево, поэтому Одноклеточная не раз замирала в очень балетных позах. К остановке она приблизилась после получаса хореографических упражнений; дважды лживый троллейбус, мелькнув сразу двумя номерами, проехал и не остановился. Ни один из номеров не водился в этих местах.
   А на остановке было ветрено и пустынно. Одноклеточная загрустила. Грусть, грусть, грусть – постоянная, как сахар при диабете. Ее грусть не могли поколебать даже ежедневные порции неприятностей разного свойства; неприятности прилипали к грусти как-то сбоку, а грусть существовала сама по себе. То была грусть несбывшейся мечты, грусть молодости, которая еще не ушла, но уже отвернулась, приготовившись уходить. С молодостью было ясно все, но в чем состояла мечта, Одноклеточная не смогла бы объяснить.
   Пустоту остановки скрашивал столб в бахроме объявлений, два зеленых скелета скамеек, мерно покачивающийся колокол урны и крашеная блондинка с распущенными волосами – у объявляющего столба. Одноклеточная застеснялась самое себя и, чтобы рассеять стеснение, слегка прошлась. Став рядом с крашеной, она прочла объявление: «Приглашаем на работу молодых эфективных девушек без комплексов». Вот так – именно эфективных. Три одинаковых объявления и каждое – с одной «ф». Крашеная, читавшая объявление, явно принадлежала к типу эфективных девушек. Одноклеточная застеснялась еще больше и снова прошлась. У скамеечных скелетов она остановилась и попробовала представить, как выглядели когда-то еще живые скамейки. Оказалось, что выглядели они непригодными для сидения. Применяя метод рассуждений реакционного Кювье, Одноклеточная определила, что скамейки вымерли шесть лет назад (шесть слоев отвалившейся краски); она расчистила снег рукавичкой, чтобы поставить сумку, но сумку ставить не стала. Крашеная оторвала розовый телефончик и пыталась прочесть расплывшийся фломастер. Напрасно.
   Войдя в троллейбус, Одноклеточная села и задумалась о чем-то расплывчато-мечтательном. Была почти оттепель, но стекла были подернуты памятью о недавних морозах – ледяными цветами и серыми пятнами, которые продышали любопытные дети. Одно из таких созданий устроилось напротив: девочка улыбалась во весь рот с выпавшими передними зубами, торчащие клыки делали ее похожей на маленького вампира. В данный момент Одноклеточная мечтала о большой любви. Это была самая неконкретная тема для мечтаний, потому что большой любви Одноклеточная не встречала. Маленькой – тоже. А вот маленькой ненависти в ее жизни было предостаточно. Удрученная этим парадоксом, Одноклеточная чуть было не проехала свою остановку.
   Входя в метро (скользко-тающая гранитная пещерка), она пока продолжала мечтать о большой любви. На эскалаторе устроилась еще одна девушка эфективной наружности; вокруг нее обвился самодовольный нахал. Пальцы самодовольного нахала паукообразно шевелились. Соскользнув с эскалатора, парочка отошла в сторону и продолжила свои манипуляции.
   В вагоне было в меру тесно. Одноклеточная стояла, глядя на свое призрачное отражение, провалившееся внутрь прозрачного стекла. Отражение радовало печальными романтическими глазами (глаза были чуть великоваты, зато с пушистыми белыми ресницами), белая вязаная шапочка прекрасно сочеталась с белой шубкой и невидимой на отражении жидковатой русой косой. Белая шубка оканчивалась намного выше колен, но никто не обращал на это внимания. Сзади, у плечей, стояли четыре военных красавца в форме защитного цвета. Форма одного из них выглядела поновее. Красавцы разговаривали, перегибаясь через голову Одноклеточной, и толкали ее твердыми мускулистыми торсами. Увы, в этих проникновениях не было ничего мужского – так опираются на забор.
   Одноклеточная села. Вязаные колготки натянулись на коленях и стали полупрозрачны. Этот замечательный факт не был никому интересен. Вот если бы я была мужчиной, подумала Одноклеточная. Конечно, если бы она была мужчиной.
   Просидев совсем немного, она встала. Ей показалось, что в вагон вошло слишком много людей, и будет трудно пробираться к выходу. Народ стоял плотно. Одноклеточная не умела обращаться к незнакомым людям; она попыталась раздвинуть людей локтями, но вышло слишком робко. Тогда она попробовала зарыться в щель между двумя шубами. В этот момент раздвинулись двери; Одноклеточная провалилась в мягкую пушистость зайцев, лисиц и прочих искусственных зверей; еще секунда – и в вагоне стало пусто.
   Она огляделась, готовая сесть снова, все еще не предчувствуя водоворот.
   Вдоль вагона проходил нищий идиот. Если идиот остановится, то нельзя будет не дать ему денег. Деньги нужно будет искать в сумочке; она будет искать, а идиот будет смотреть своими рыбьими глазами, и все вокруг тоже будут смотреть на низ. Одноклеточная не выдерживала посторонних взглядов. Но если достать деньги заранее, то идиот обязательно подойдет, на это у него ума хватит. А сколько нужно давать? Тысяча – это очень много, но за тысячу не купишь половинки хлеба. Она решила сделать каменное лицо – вдруг идиот пройдет мимо.
   Идиот подошел и остановился.
   Это был крупный представитель человеческой породы. Назло Гегелю, природа совершила переход качества в количество. В огромной длинноволосой голове явно не было ни одной мысли. Идиот промычал и оттопырил нижнюю губу. Губа его тоже была огромной величины. Одноклеточная стала искать деньги. Почему-то все бумажки были пятитысячными. Она подняла глаза. Окружающие смотрели именно на нее, а те, которые отвернулись, наверняка прислушивались.
   – Вот, – сказала она и дала идиоту пять тысяч. Ей удалось не коснуться липкой руки.
   – Ээ! – сказал идиот, – оаа.
   Может быть, это означало «спасибо».
   У выхода из метро стоял газетный киоск, очень обрекламленный. Проходя, Одноклеточная взглянула сквозь стекло. «Эротика за стенами монастыря» – жизнерадостно завлекала обложка журнала. Следующий переулок Одноклеточная прошла, размышляя о преимуществах эротики за стенами монастыря. Несмотря на несколько привлекательных картинок, которые представились ее неопытному внутреннему взору, она не смогла убедить себя в преимуществе монастыря. Снег в переулках был утоптан до гипсовой твердости, он был так бел и лишен деталей, что глаза пугались собственной слепоты. Одноклеточная стала смотреть вперед. Впереди худющая дворняга скакала через поле снега с видом боевого коня. Ей бы всадника и флаг, подумала Одноклеточная и зачем-то обернулась. И сразу заметила идиота из метро, который следовал за ней на вежливом отдалении.
   Ой! – подумала Одноклеточная и решила сделать шпионский крюк, чтобы избавиться от хвоста.
   Она погуляла по людному центру города, изредка оглядываясь и ошибаясь. Но улицы уже стали темнеть, и она остановилась на углу, выбрав для ожидания черную вытаявшую полянку. (Такие полянки виднелись здесь и там – здесь и там теплые подземные артерии города близко подходили к поверхности.) Она решила подождать десять минут на всякий случай, но прождала только пять. Дневная усталость навалилась на нее, как наваливается перегрузка на пилота, делающего мертвую петлю. «Ну и пусть», решила она и двинулась к дому. У ворот ее забросали снежками мелкокалиберные соседские дети. Это выпустило на свободу целый поток ненужных воспоминаний. Соседские дети были регулярно науськиваемы своими мамами, а мамы эти, бывшие школьные подруги Одноклеточной, в свое время превращали ее жизнь в кошмар. В свое время на спине Одноклеточной рисовали клеточки, потом вырезали такие же клеточки на спине ее (всегда клетчатого) пальто, потом ее стали называть Инфузорией. Теперь то же самое продолжалось во втором поколении. Однажды Одноклеточная, собрав воедино все свои зверские качества, попыталась вежливо пожурить одного из соседских, особенно обнаглевших, мальчиков, на что получила ответ в форме трехэтажного мата и вломившегося в квартиру возмущенного отца.
   Из всех человеческих занятий самое интересное – это превращать чью-то жизнь в кошмар. Если нет, то почему история состоит из одних кошмаров?
   Она поднялась лифтом на седьмой этаж. (Лифт был тесен и грязен, с универсальными надписями на каждой из стен. Настенная живопись не удивляла оригинальностью). Открыв дверь, она увидела свою комнату, – свою, но не родную из-за отсутствия приятных воспоминаний. Комната напоминала человека, который не спешит повернуться к тебе лицом; она так и вошла в спину комнаты. Уже полтора года Одноклеточная жила одна, после смерти бабушки Тимофеевны. Будучи жива, Тимофеевна советовала поскорее выходить замуж, до квартиры в центре охотники найдутся. Охотники действительно находились, и действительно до квартиры. Но Одноклеточная пока не вняла мудрому совету бабушки Тимофеевны.
   Она не включила свет, зная положение каждой вещи. Вещей было не так уж много. Она прошла во вторую комнатку, очень маленькую, но очень родную, свою. Здесь ей еще меньше хотелось включать свет. Каждая вещь здесь была как кактус с тысячей ядовитых колючек, о которые нельзя не пораниться. Каждая колючка соответствовала одной несбывшейся мечте. Одноклеточная прошла мимо диванчика, на котором некогда сиживала Тимофеевна, и никогда не сиживал человек, нужный и дорогой именной ей, Одноклеточной. В комнате было почти светло – мощные лампы, висящие над провалом Второй Авеню, отбрасывали свой бесплатный отблеск и сюда. Подходя к окну, Одноклеточная все же наткнулась на одну иголку-воспоминание. В прошлую зиму (с ноября по март) она замечала, как некто молодой и красивый, возможно, безнадежно влюбленный, каждую пятницу звонил из автомата. Обычно ему не отвечали сразу; молодой и красивый долго гулял, в любую погоду, и настойчиво звонил снова. Одноклеточная включала зеленую лампу на своем столе и незнакомец глядел на ее светящееся окно, просто потому, что ему нужно было куда-то смотреть. А может быть, он думал, кто это включает уютную зеленую лампу каждую пятницу в пять минут девятого? Может быть, он думал о девушке, которая сидит за столом, задумчиво опираясь на руку? Девушка, опирающаяся на руку, в это время сидела у темного соседнего окна и смотрела вниз, мечтая, что однажды телефон испортится, тогда она спустится и предложит молодому и красивому воспользоваться своим телефоном, а потом… В начале марта, за час до прихода незнакомца (это был вьюжный вечер без снега, весь надувшийся ветром) она спустилась к телефонной будке и перекусила провод кусачками. Потом стала в подъезде и начала ждать. Без пяти восемь она совершенно ясно поняла, что никогда не найдет в себе смелости подойти к незнакомому человеку. От сознания этого она едва не заплакала, отвернулась и пошла в дом. Когда она подошла к своему окну, внизу уже никого не было. Часы показывали пять минут девятого. Молодой и красивый больше никогда не появлялся под ее окнами.
   Она осторожно подошла к окну, стараясь не наткнуться на еще что-либо. Из глубины города доносилось умное урчание механизмов, возившихся в снегу. Мощные голубоватые лампы над провалом Второй Авеню освещали снежную пустоту и единственную человеческую фигуру, подпирающую стену. Одноклеточная с ужасом узнала идиота из метро.

2

   Она вела дневник. Дневник – это слово было и слишком большим, и слишком малым – просто жалкие попытки записать невыразимое. Дневник мерцал, но не как звезда, а как прерывистое дыхание тяжелобольного – вот, кажется, уже ничего нет и быть не может, и вдруг в тишину врывается еще один отчаянный всхлип. Дневник начался еще в розовые годы детства, память о которых уже растаяла, как старое мороженое, и после возобновлялся не менее десяти раз. Каждый раз Одноклеточная записывала все что могла, и, внутренне исчерпавшись и отчаявшись, навсегда прятала заветную тетрадь. Но проходили годы и «навсегда» теряло свою зловещую значительность. Тогда все начиналось снова. Эти циклы были неизбежны, потому что Одноклеточная относилась к тем редким людям, которые могут видеть то, чего никто не видит (каждый из них видит свое), и знают то, чего никто другой не знает. Однако, она не умела выразить ничего из того, что видела или знала.
   Она задумалась, глядя на громадную, в полокна, сосульку. Кожа сосульки была бугристой, как кожа бронтозавра, а бронтозавра Одноклеточная представляла себе в виде десятитысячекратно увеличенной земляной жабы (может быть, реминисценция из детского Конандойля). Преломляя зеленый свет лампы, сосулька превращала его в светло-сиреневый, бархатный и нежный цвет только что распустившегося микроскопического цветка сирени – в цвет самой потаенной глубины этого цветка. Она никогда не смогла бы выразить это словами. Были и множества других, видимых ей, призраков, которые всегда медленно умирали, пронзенные неосторожным словом, – например? Например – вечер с последним приступом мороза, когда воздух стал стеклянным и вморозил в себя неподвижность окружающей темноты и бликов; она шла, оставаясь неподвижной (любое движение обжигало холодом) и казалось, что то же самое чувствуют деревья вдоль аллеи – от этого деревья становились несчастными и дружественными ей существами; потом провыли две пожарные машины, прожигая предельную фиолетовость еще более фиолетовыми вспышками; тогда деревья вдруг ожили и упали на снег примерзающими тенями; тени сдвигались рывками и снова примерзали, а цвет их был уже ультрафиолетовым; потом мигалки пронеслись вперед и из огней осталась единственная звезда, вплетенная в ветви (низкие и грязные пятна окон не в счет). Увидев звезду, Одноклеточная остановилась и выдохнула пар, и звезда в облаке пара вырастила сначала четыре, потом шесть, потом снова четыре луча. И все это было невыразимо.
   Она начала писать.
   «Сегодня случилось два случая. Но про второй я писать не буду. Первый.»
   Первый.
   В переулок въехали две машины, синхронно повернули и стали рядом. Так же синхронно раскрылись дверцы и из каждой машины вышли трое. Все шестеро были одинаковы в смысле спортивных костюмов, спортивных фигур и выражения спин (спина всегда выражает честнее, чем лицо). Один из шести обернулся. Его лицо совсем не изменилось за восемь лет, хотя фигура подросла в сторону одного общего и наверняка кем-то одобренного образца. Всех шестерых будто отливали в одной форме. А машины были очень дорогими, это Одноклеточная заметила. Итак, сегодня утром она встретила своего школьного знакомого, одного из самых рев­ностных своих мучителей. Но даже мучительство не могло задержать этого человека в ее памяти – это был один из тех серых людей, о которых забываешь через секунду после того, как с ними расстался. В своей жизни Одноклеточная порой встречала уникальных людей; мучитель – уникальный в своем роде, это уникальная посредственность, уникальное ничто. Как всякое ничто, Мучитель имел уникально раздутое самомнение (реакция компенсации), очень примитивное самомнение. В наше время беспросветная тупость и безликость – это преимущества: во-первых, они позволяют заработать деньги, и быстро; во-вторых, они позволяют смотреть на всех свысока; в-третьих, в эпоху почти всей тупости реакции тупого человека наиболее быстры и адекватны – такой заклевывает тебя, как индюк павлина. (В скобках, о тупости. Вчера в метро к ней обратился пьяненький: «Девушка – вежливо! – как по-вашему, отчего мы живем хуже всех? Виноваты они? (палец вверх) или народ?» «Дураков много», – ответила Одноклеточная. «Дайте пожму вашу руку!», – воскликнул пьяненький.) Но вернемся к Мучителю. Характер у этой ходячей глупости всегда был противным, и со странностями, иногда его отношение к Одноклеточной становилось почти дружеским, порой – просто никаким. Их отношения прерывались долгими периодами неотношений; Одноклеточная была рада никак к нему не относится, но проходило время и он появлялся на горизонте. Потом он начинал заходить в гости и навязывать себя (что нисколько не мешало ему изощряться в мучениях); Одноклеточная снова терпела его надоедливые излияния, мечтая от него отделаться. Отделаться от него было труднее, чем от хронической экземы. Однажды он украл у Одноклеточной книгу об искусстве Возрождения – просто так украл, зачем ему такая книга? – украл нагло, не скрываясь. Для Одноклеточной это было неожиданное счастье – после кражи Мучитель не поддерживал отношений года четыре, не меньше. Потом стал заходить снова, но редко. Его приставания тоже стали редкими, что уже можно было терпеть. Одноклеточная кое-что слышала о его судьбе. В годы наибольшего расцвета государственной глупости он, как самый подходящий экземпляр, всплыл было на поверхность, но потом утонул снова. Еще Одноклеточная помнила, что Мучитель считал себя гениальным композитором, но только не знал нот и не умел играть ни на одном инструменте, именно это мешало развернуться его творческому дару. Именно это было темой его былых, самых длинных, излияний.
   Одноклеточная решила не узнать друга детства. Увы.
   – Инфузория! – обрадовался Мучитель. – Как, узнаешь меня?
   Одноклеточная сдержанно кивнула.
   – Ну иди сюда.
   Она подошла и остановилась, не зная, о чем говорить.
   – Ты подожди, тут одно дело, потом поговорим.
   Она попробовала сказать, что спешит на работу, но промолчала.
   – Ты отойди, не стой тут рядом, – сказал Мучитель.
   – А у вас секретный разговор? – вежливо спросила она.
   – Ага. Отойди, я сказал.
   Одноклеточная отошла в сторону, обидевшись. Она постояла минут пять, размышляя на тему хамства. И еще ей было жаль чего-то. Уйти она стеснялась, все же ее позвали.
   «Первый. Сегодня я встретила школьного друга, – продолжила она дневник, – забыла, как его зовут. Буду называть его Мучителем.»
   Почему-то исчезли слова. Она посидела, глядя в пустое окно с сосулькой, но слова не приходили. Она встала и подошла к окну. Идиот из метро пропал. «Слава Богу», – подумала она и в этот момент в дверь постучали. Она замерла. Стук повторился, потом царапанье. Но у двери был звонок с фамилией.
   Звуки продолжались. Она подкралась к двери. Глазка не было и о личности стучавшего можно было только догадываться. Сильный удар. Она вздрогнула.
   – Кто там?
   Еще удар.
   – Не надо стучать, звоните, пожалуйста.
   Еще удар.
   – Кто там? Скажите, я открою.
   – Ээ! – сказали за дверью. – Оаа.
   Может быть, это означало: «а вот и я, открывай».
   – Уходите, пожалуйста, – сказала Одноклеточная.
   Стук прекратился.
   Она взяла стульчик и посидела у дверей, ожидая повторения. Но повторения не было. Когда она подошла к окну, идиот стоял на старом месте. Как же он нашел мою квартиру? – подумала Одноклеточная, – неужели по запаху?
   Успокоившись, она снова вспомнила об утреннем происшествии.
   Буду называть его Мучителем – об этом она подумала еще утром. Стоя в стороне, она наблюдала, как в дальнем завороте переулка появился мужчина с небольшим портфелем. Мужчина шел, глядя под ноги, – из-за плохой дороги и ветра со снегом. Подойдя совсем близко, он поднял глаза и остановился. Неловким движением он было дернулся назад, но его ноги не сдвинулись. Мучитель подошел к нему и ударил. Портфель выпал, раскрылся, из него посыпалась бумага. Мучитель ударил еще раз. Незнакомец упал лицом вниз и остался лежать. Мучитель выбрал удобную позицию сбоку и стал бить упавшего ногой в лицо. Лицо мужчины зарылось в снег, поэтому Мучитель бил не носком, а всем сводом сапога. При каждом ударе голова лежащего подпрыгивала и возле нее подпрыгивал фонтанчик снега.
   Потом Мучитель подошел к машине и позвал Одноклеточную. Похоже, что главное было сделано и появилось время для душевного разговора. Остальные пятеро пошли добивать лежащего.
   – Ну как дела? – спросила Одноклеточная.
   – Дела хорошо, женился.
   – А что жена?
   – Жена хорошая, любит меня сильно.
   Они поговорили в том же духе еще несколько минут. Одноклеточная узнала, что жена восемью годами старше Мучителя; до самой своей свадьбы эта женщина была синим чулком, но не по призванию, а потому что была никому не нужна. Даже во время свадьбы она не совсем представляла, для чего выходят замуж. Бедняга, как она, наверное, мучилась в своей семье, если сбежала оттуда к Мучителю.
   – Говоришь, сильно любит? – спросила Одноклеточная, чтобы что-нибудь спросить.
   – Еще бы! Меня нельзя любить не сильно, – Мучитель раздулся от гордости, – ты же меня тоже сильно любила, помнишь?
   – Да? – спросила Одноклеточная.
   – Ну да.
   – Да, – сказала она, – помню.
   – Ну и дура тогда, – сказал Мучитель, – только все равно ты мне не нужна.
   – Тогда я пойду? – спросила Одноклеточная.
   – Иди, иди, – сказал Мучитель.
   И она пошла. Около лежащего мужчины снег был красным, но уже чуть присыпанным сверху, будто мукой. Она дошла до конца переулка и только тогда обернулась. Машин не было.
   «Буду называть его Мучителем, – продолжала писать она. – Сегодня я ему призналась в любви, хотя не люблю. Я никогда еще никому не признавалась в любви. И мне не было стыдно признаваться, только было стыдно потом. Он побил какого-то человека, а я стояла и смотрела. Про второе я не хотела писать, но напишу. Сегодня мне в двери ломился идиот. Сейчас он стоит на улице у дома. Наверное, простоит до самого утра. Не знаю, как я потом выйду. Пора спать.»
   Но спать ей не хотелось. Она все вспоминала и вспоминала то чувство странной грусти, которое необъяснимо и неуместно посетило ее в тот момент, когда Мучитель нахамил ей. Что это было? Что это было? Она снимала слои воспоминаний, как реставратор снимает слои поздней бездарной краски, и наконец добралась.
   Это случилось в первый раз – в самый первый день, когда она познакомилась с Мучителем.
   Тогда они оба были совсем детьми.
   Тогда они спускались по лестнице, и был оранжевый солнечный вечер. Так было, хотя этого не могло быть. Памятью разума Одноклеточная помнила, что то был обычный школьный день – день, а не вечер, – и вообще солнца не могло быть, потому что на школьной лестнице не было окон. Но какой-то другой памятью она помнила и широкое окно в стене, и оранжевый свет заката, и его слова, и свое молчание в ответ на его слова, и свои мысли в ответ на свое молчание. Она помнила, как это было – они спускались по школьной лестнице, и был оранжевый солнечный вечер. И тогда Мучитель сказал:
   – Давай с тобой будем дружить всегда.
   Она вначале не поняла его и переспросила:
   – Как, всегда?
   – Ну всегда-всегда. И никто нас не разлучит.
   – До самой смерти?
   – До самой смерти.
   Она не ответила.
   Он продолжал говорить что-то в том же духе, а она молчала. Наконец, она согласилась:
   – Хорошо, мы будем дружить всегда.
   И после этого она больше не говорила, а только думала. Она думала очень серьезно. Она думала о том, что такие слова не говорят просто так, и еще думала о том, какая она счастливая. Потому что такие слова говорят не всем. И был оранжевый вечер, которого не могло быть.
   Было еще одно впечатление сегодняшнего дня, которое никак не хотело вспоминаться. Это мешало заснуть. Она лежала, глядя в темный потолок, перебирая память, как четки. И вот оно. Наконец.
   Когда она в последний раз взглянула на Мучителя, то наконец поняла, что именно напоминало ей его лицо.
   Напоминало все эти годы.

3
Протерозой, 10 марта

   Лаборатория находилась на двадцать восьмом этаже. Большое окно подходило к самому полу, открывая распластанные перспективы родного города. Внизу ползали машины и трамваи. Трамваи были интереснее: они часто здоровались при встрече, включая фары, а иногда останавливались друг напротив друга и целовались, как малознакомые собачки – в щеку. Обычно целовались трамваи с одинаковыми номерами, но сегодня остановились второй и седьмой. «Извращение», подумала Одноклеточная и вернулась к работе.
   По утрам она работала с крысами. С белыми, голохвостыми, лабораторными. Крысы, в отличие от людей, все имеют свое лицо и тем интересны. Это обстоятельство Одноклеточная заметила не сразу, но, заметив, сразу полюбила крыс, как родных. Особенно родной была Муся. Муся была добрым и застенчивым зверьком; на беговой дорожке она всегда пристраивалась сзади, за что и получала удары током. Одноклеточная на ее месте вела бы себя точно так же – она бы стеснялась расталкивать других крыс. За это Одноклеточная и любила Мусю, за характер. Вчера Муся перенесла одну из непонятных черепных операций (ради которых здесь, собственно, и держали крыс) и на сегодня ее избавили от обязательной беготни. Муся сидела на дне стеклянного ящика и смотрела на Одноклеточную. Сегодня она смотрела особенным, почти разумным взглядом – не на руки человека, а в глаза. «Муся, умничка ты моя», подумала Одноклеточная. Муся отвернулась, прочитав нежность во взгляде.