Страница:
И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными...
В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...
– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...
– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.
– Не шути, Серёжа. Не иной кто - я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.
Глаза сухие, колят.
– От дома твоего - осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут - в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...
Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.
– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой - Сергий Радонежский.
Повлажнели глаза; в последний раз тихо заплакала.
– От людей ты отпал, но и Богу не служишь. Вымолю просветленье тебе... Господи, наставь.
Гроб с покойницей увезли на барке в Самару. Секлетея! В лихорадочные годы привела в заповеданное место, подарила покой среди Еричьей красы, тихости...
Что до людей? Живу как деревья, травы, рыбы.
Весной послал Конырев купить тройку лошадей. Издалека пригнал Сидор кобыл, молодых, диких, храпящих. Объезжал на выгоне, что протянулся до песчаного волжского берега. Дивились мужики отточенно-привычной, «природной» сноровке наездника:
– Как чует он лошадь-то!..
– Татарин!
– Да не татарин он!
– Всё одно - татарская манера... то-то и нюх!
– А руки-то, примечайте: вёрткие, что щучки! Всё-о-о знают!
Перед коллективизацией сгинул Конырев. Ложкарь, в одной рубахе, в опорках на босу ногу, по глубокому снегу прошёл в правление.
– Моя говорит, Егор - враг большой! Искать нада! К стенке ставить нада!
Был записан в колхоз как первейший, зарытый в землю бедняк, который тянется из одичалой тьмы к сознанию момента. Приволок на верёвке всё хозяйство своё: длиннобородую козу, хрипевшую от какой-то хвори. Козу поспешили прирезать: кровь из горла не била, лишь вытекла малость.
Четыре дня минуло с того утра, как не уплыл в Самару. Переправил в Зайцево заготовленное сено. Ночью изрубил выкорчеванные, в три обхвата, пни, распалил костёр - как багровело вокруг! Как снопами искры уносились! Как трескуче-яростно рвалось сердце кострища!
Сегодня было облачно, вечер прохладен. Моросит; на рябой реке - лодка. Тихон с удочками. Жигулёвские горы - за сумрачно-густеющей дымкой. Небо над горами заволокли тучи, грознеют.
Присел меж деревьев у края обрывчика; на стволе тополя - змейка тонюсенькая: муравьи спешат вниз. Стрекоза на ромашке - глаза вспыхнули, отразили зарницу.
По отмели голуби бегают; метрах в ста от реки, под рыхлым откосом, костерок чадит. Мальчишки над котелком.
– Моя-твоя шастает.
– Он овраг знает, куды лоси-то уходят сдыхать. Их жрёт.
– Дед Малайкин всё хотел выследить, да помер.
– Сколь дней бабка-то проживёт?
– А Степугановы Прошка и Колька свежатину досыту...
– Так и свежатину?
– А то! Степуган жеребёнку глаза выколил, с председателем браковку написали. С печатью! Зарезали, с ветельнаром поделили...
Застрекотала сорока: от перешейка рысил всадник. Повернул на дым костра, вздыбил лошадь на краю откоса, с мальчишками заговорил.
Вернувшись в землянку, застал Рогнеду у бурлящего самовара: посуду расставляет.
– Оставь только чашки. Гость к нам. В бане закройся.
Прибавил пламени в лампе; снаружи фыркнула лошадь. Откинулась дверь. Постояв, осторожно спустился крупный человек в парусиновом плаще.
– Оперативно определил ваше лежбище, Сергей Андреич!
Сняв плащ, поискал глазами - зацепил за сучок, торчащий из доски. Фуражку положил на стол, расправил чесучовый френч. Сел на чурбан.
– Экая краля шмыгнула на зады! Зря опасаетесь, Сергей Андреич. Рыжая, а я исключительно смуглокожих уважаю! У меня молодочка, с Дона, волос - вороново крыло! Даже и по ноге эдак меленько курчавится... нехорошо чего-то глядите - не по вашу я жизнь... А это, характер ваш зная, на случай, - положил перед собой наган.
– Ковш! - взгляд на кадку.
Гость, оторопело зачерпнув, протянул. Короткий взмах - квасом плеснуло в ноздри: захлебнулся. Наган - в руке Ноговицына.
– Встать! Говорить!
Вытянулся, не смея утереться.
– Да што я, господин капи... Ну, понял - верх ихний будет. Вы-то - шасть за границу, языки знаете, обхождение. Пристроитесь. А я? Своя тропка нужна...
Вытащил Руднякова. Скрой он про меня, словечко замолви - если б не в ЧК на службу, то младшим красным командиром я б стал на первый раз. А он, как вышли к ним, на меня: «Палач! В трибунал!»
К палатке трое ведут. Один - сопля. Я - споткнись, он меня невзначай штыком в локоть. Я в стон. Оборачиваюсь: «Чего калечить-то?» Бац - винтовку! Одного - пулей. Соплю и другого - штыком. И скитался же я...
Держа наган в правой руке, Ноговицын левой налил полчашки чаю, отхлебнул.
– Присесть-то можно, Сергей Андреич?
– Продолжать.
– А в двадцать седьмом я самолично Руднякова нашёл. Не верите? В газетах прочитал: намекали на его причастность к троцкистско-зиновьевскому блоку. Значит, арест грозил. Тут всяко лыко в строку. Я сказал ему: «Пускай меня кончат. Но сперва на вас докажу: вы екатеринбургское подполье выдали! А про трибунал нарочно кричали, сами ж мне и бежать помогли!»
– Дальше.
– Пристроил поваром. Потом обвинение с него вроде сняли. Подфартило. Помните Мещеряка? Рудняков его обвинил в правом уклоне. И Альтенштейна.
А Коростелёва, что Нотариусом проходил, обвинил как главаря контрреволюционной крестьянской партии... И в верхи взлетел!
– Всех этих людей, благодаря тебе, он спас тогда, в девятнадцатом.
– Ну, тогда-то!.. А теперь, при его делах, я ему - нужнейший человек! Я теперь - Фрол Иванович Гуторов, уполномоченный Самарского исполкома по сплошной коллективизации. А Борис Минеевич - ответственный аж за всё Среднее Поволжье, включая Оренбургскую область. Это ж восемь миллионов душ! Сколько деревень - к ногтю! Овцы друг на дружке шерсть гложут. Скоро краснопузые мужички своих мертвяков, детёнышей жрать будут!
Выбил из барабана патроны, метнул горсть через всю землянку - прямо в ушат. Швырнул наган гостю - одной рукой словил, спрятал.
Властно-давяще зазвучал голос Ноговицына:
– Мой отец, тайный советник, под началом блаженной памяти Петра Аркадьевича Столыпина служил. За престол и свою, и мою с братьями жизнь отдал бы. Человек же, на престоле сидевший, не снизошёл навестить умирающего Столыпина, «спасибо» ему сказать за его деяния... Измерзил престол дерьмом Гришки Распутина. Толкнул страну - ей век жить, нападенья не знать - в побоище, от какого и пошло падение...
Мне, по растленности моей, поздно это открылось, а как открылось - думал, один исход от мыслей: смерть. Однако сподобился: и умер, и живу. И когда зажил - умершим-то, - ушёл из меня жар. А из тебя, Витун, вижу, не уходит?
– Так и стоять мне?
Ноговицын чуть наклонил голову: гость сел, промокнул толстое лицо подкладкой фуражки.
– А мой папаша скотом промышлял. Прасол потомственный. Овец своих, чистопородных, одна к одной, до полтыщи бывало! Барана с выставки - и на стол! Не жалко. Деньгами ссужал, кожевенный завод присматривал... Сладка им наша баранинка...
Положим, я сейчас ем даже слаще, чем могло бы быть, не порушься жизнь. И права над человеком у меня такие - отцу с перепоя никогда б не приснилось... - Витун вздохнул продолжительно. - Но я не живу с лёгкой душой. А имей я мою полтыщу овец - я бы жил с лёгкой душой! Мне бы, почитай, день за днём было удовольствие, что через моё уменье, через ловкую работу достояние у меня растёт.
– А теперь, - сказал с деланно-ёрнической нотой, - у меня удовольствие от того только, что смертью мщу...
Огромные руки (в запястьях мослаки - с куриное яйцо) подрагивают мелкой частой дрожью. Пот каплет с лица, губы кривятся.
– Мщу - и, знаете, чего мне при том боле всего не хватает? Без оглядки завыть! Ох, как бы я вы-ы-ыл, как вы-ы-ыл!.. У всех, кто бы слышал, кожа б на хребтах отмёрзла. - Гость ощерился, показав крупные тесно сидящие зубы, тронутые желтизной. - Оттого у меня тяга завыть - что авось отзовётся какая ни есть своя душа... Как давеча с парохода увидел, узнал вас - так во мне и стронулось всё от пяток до темени. Выжил - и не за границей, на нашей родной земелюшке выжил: ай ли не радость?! Вот, думаю, чья душа - коли откроется - верняк покажет!
Витун ищуще прилип взглядом к лицу Ноговицына:
– Уж никак не поверю, Сергей Андреич, что нет у вас злости на тех, кто ваше дорогое, рапрекрасное отнял. А коли обманываете... про жар-то, хе-хе, - то и у вас, - он хищно хихикнул, - и у вас в душе - тяга завыть. Вот и показала душа верняк! Значит, вместе нам легче будет. С вашей-то головой мы им в сто раз больше урону нанесём!
Желаете, по финчасти приставим? Или в нарпит? А то - по заводам охвостья Промпартии выявлять. Всё в наших возможностях. У Руднякова - какие главари в друзьях! Смирнов - он в Оренбуржье, в девятнадцатом - ого! - шесть тыщ казачьих семей расстрелял. Сокольников! Осенью восемнадцатого, в Ижевске, - пустил в расход семь тыщ рабочих. Белобородов - обеспечил распыл царского семейства. А разве не поделом? Царь-то, сами сказали, и довёл до всего...
– Болтлив стал, Витун.
Привскочил, оправляя френч:
– Виноват! А я вам водочки привёз. В седельной сумке - мигом...
– Не надо.
– Отвыкли никак? - помолчал. - Чем пробавляетесь-то? Квас - вон, а хлебушек?.. Не скажете, знаю. Характер.
«Смирения мне! Смирения...»
– А вы у меня не одни здесь. Вон чего активист мой тутошний доносит! - вынул из нагрудного кармана сложенный лист, развернул. - Не слыхали про такого Степана Калистратова? Коровёнкам хвосты крутит. Ликбез - впрок.
Стал читать, навалясь грудью на стол, подставляя бумагу под свет лампы:
– Тихон Ханыкин владает двумя лодками и вражески агитировает, что над обчим стадом поставлен вредный пастух... - развеселился, большое мясистое лицо замаслилось в ухмылке. - Сторож с пристани Ксенофонт Лялюшкин скрывает, что сын дьячка, от мово трезвого глазу, какой поставлен сверху начальством, подпольно укрывает кролей числом пять.
Наклонился ниже, разбирая каракули:
– Отказал сдать в колхоз лайку прозваньем Злодей, в какой лайке нуждаемы для шапок и другой обувки. А его прежнего кобеля с опасным именем Ругай я бесстрашно заколол вилами за сабантуй, как лаял против заготовки яиц... - в смехе запрокинул голову: - Сабантуй! Видать, хотел сказать - саботаж. Хо-хо-хо-оо!
Палец вонзился во впадинку внизу горла - гость дёрнулся, выпучив глаза, зевая, как выловленная рыба, отвалился на пол.
Струя кипятку из самовара: вздрогнув, взвизгнул, рванулся. Замычал, замерев.
– Не один я у тебя здесь? Сровнял?
Не шевелясь, в ужасе глядел снизу на исходящий паром самовар.
– Ни чуточки не переменились, Сергей Андреич... - перевёл дух. - Не тешьтесь. Кончайте топором.
Поставил самовар на стол.
– В загробную жизнь, я полагаю, не веришь?
Человек - навзничь лежит - взволновался:
– А это зря вы! Всегда я верил и верю, что тутошним не кончится. Конечно, что там калёные сковороды или, напротив, сады - не верю. Но я знаю: срачи там будут со срачами, а гордые с гордыми!
«Гордые - с гордыми...»
– Встань, Витун. Чаю выпей у меня.
Гость, поднявшись, вернулся за стол в какой-то твёрдой неспешности, строго принял из рук хозяина чашку круто заваренного им чаю. Ноговицын ложкой щедро насыпал сахару.
– А ты гордый, Витун? - хозяин смотрит в упор. Гость ровно поднёс чашку ко рту, подув, отхлебнул в неком отдохновении.
– Помните, под Белебеем нас отрезали? Было наших не мене двухсот человек. Офицеров немало... средь них - кавалерийский ротмистр, гвардеец-полковник. Но под кинжальный огонь кто кинулся первым? Вы. И я - вторым!
Лицо стало вдохновенно-суровым, напряжённо пригубив чаю, произнёс с расстановкой:
– Выпади мне - третьим, я бы на месте остался. И вторым - кроме как за вами - ни за кем!
Ноговицын налил себе чашку, не смотря на собеседника - словно и нет никого, - как бы сам с собой поделился:
– До чего надо измельчать, чтобы мстить не виновникам, а овцам.
Витун с болью в глазах мотнул головой. Потом, будто оправившись, сказал в упрямой злости:
– Не овцы они, а сознательная сволочь! Не мне вам говорить, кто жёг усадьбы... А что мне больнее всего - почитай, в каждой деревне они - голодрань ленивая - резали чужой чистопородный племенной скот! После такого жалость к ним меня не возьмёт. Да и сами вы - только играетесь в жалость...
Ноговицын, сидя смирно, ответил тоном странной покорности:
– Я не про жалость, я про мщение. Это - как под огонь кидаться... Коли мстить - то мстить первым виновникам.
Витун хотел перебить - хозяин, низко склонив голову, попросил:
– Дослушай. Знаю - скажешь: вольно вам это толковать, в укромном местечке сидючи... Было - и прошло: с твоим приходом. Посиживал, на ушицу дул - и не горело жара во мне. И ныне его нет. Холод есть! Холод, Витун. Только я моим холодом лютым не мог до виновников достать. А теперь - когда ты послан - достану.
Гость, жадно допив чашку, подался вперёд:
– Вправду будете с нами?
– Буду как тогда - под Белебеем.
Маленькие глаза Витуна тлеют звероватым огоньком.
– Как понять-то вас?
– А ты, как под Белебеем, - будешь?.. Нет, не отвечай... так оно для меня яснее. А понять - в своё мгновение поймёшь. Но
понявши... - повторил с нажимом: -
понявши- уже сам не попорть!
Лицо Витуна сейчас вопрошало - вопрошало кричаще, до страдания. Однако же вопроса не высказал. Просунул палец за ворот френча, точно он резал мощную короткую шею, почёсывая её, выговорил о давнем:
– Ротмистра того, улана без коня - мы все тогда вырвались и уходили - убило, помните? Шрапнелью нам вслед. - Хмыкнул, заключил с презрительным сожалением: - Уж лучше бы кинулся первым под огонь...
– Считаешь, было б это лучше, Витун?
Тот отозвался с отчуждением обиды:
– А чего тут неясного?
Двое сидят друг против друга за крепким, на века сколоченным столом. Самовар, чашки. Землянка в зыбких отсветах керосиновой лампы. Молчание не тянется - течёт своим размеренным, нужным течением.
В какой-то свой миг, не сговариваясь, молча встали. Смотрели друг на друга - и не было слов.
Гость медленно взошёл по ступенькам, выйдя в сырую тьму, дверь открытой оставил. Уже с лошади крикнул:
– В Самаре найдёте меня!
Топот стих за лугом. «Хочу, Витун, чтобы там ты был с нами...»
Скользнула в землянку Рогнеда, зябко повела плечами, закрыла дверь на засов.
– Кто это был, папа?
Разводил в бутылке чернильный порошок.
– Бедняга.
– Ты чем-то помог ему?
– Помогаю.
Весь день - дождь. Ворона каркнула близко: в печной трубе, что ли? Вбежала Рогнеда, вымокшая в льняной рубахе, поставила на стол в узкогорлом резном кувшине три камышинки.
Исписывал при лампе лист за листом плотной бумаги; почерк ровный, разборчивый, с сильным наклоном.
К ночи посырело в землянке, Рогнеда затопила печь. Заварил клейстер, заклеил сложенные листы в три самодельных конверта из бумаги жёсткой,
дореволюционной выработки, с водяными знаками. Открыл принесённый из кладовки сундучок с книгами, в одну из книг сунуты деньги, на базаре наменянные; нашёл среди них почтовые марки. На двух - серп и молот, на третьей - всадник алый под звёздочкой.
Рогнеда, как обычно, спала на печи. Еле-еле забрезжило - поднял девушку.
Потянулась, расчёсывает огненные тяжёлые волосы.
– Что с тобой, папа?
Страстно-прекрасное лицо. Нездешнее. Под слегка припухлыми веками - глаза влажные; блестят, будто и не спала.
Усадив за стол, сухо распоряжался. Взяв узелок - вот он приготовлен - идти на пристань, к пароходику «Эра». В Самаре поспеть к московскому курьерскому поезду, там в вагонной обшивке - неприметные щели почтовых ящиков...
Рядом с узелком положил обёрнутые газетой, крест-накрест перетянутые шнуром конверты. Перед поездом газету разорвать, конверты, на адреса не глядя, в щель почтового ящика опустить.
Потом - на скорый, в Красноярск. Оттуда пароходом - в Абакан. Искать тайный старообрядческий скит. Всё отдать: проситься воспитанницей. Пожив в скиту, решать - там остаться или идти в мир.
– Придётся тебе слышать о смирении... В смирение чаще всего рядится трусость. Не обманывай себя - смотри: не отступаешь ли ты перед силой людей? Смирение и страх перед людьми вместе не бывают. Перед натиском сильных будь непреклонной. Женская непреклонность рабские царства рушит. За смертельную обиду убей обидчика - хоть и ценой своей жизни. Скажут о подобном: грех. Да - грех! Но этот грех тебе охотнее простится, чем грех паскудства. Запомнила? Так не отступайся!
– А что с тобой будет, папа?
– Со мною - кольцо с рубином. Мать любила.
Отвернулся. Не мог смотреть, как заходится в плаче...
Выскочил в туман, заперся в баньке. И лишь увидав в оконце замелькавшую меж деревьев фигурку, вернулся в землянку, обессиленно влез на полати, заснул непробудно.
А на самарском перроне девушка, когда курьерский, протащившись, встал, не стерпела. Перед тем как сунуть конверты в щель ящика, прочла: «Председателю ОГПУ...», «Наркому юстиции...», «Военной коллегии...»
Проспав до другого утра, нашёл на берегу давешних мальчишек, привёл в землянку. На столе: открытые банки тушёнки, икры красной и паюсной; сыры, сало, балыки, языки копчёные... снедь, какую не всегда и на самарском чёрном рынке добудешь, какую возил в мешке от людей ушлых, битых, заматерелых.
Но накинулись гости на галеты, на пряники ржаные.
– Уносите всё! Запасайтесь!
Кто доживёт, расскажет внукам сказку об Орысе. Будут и внуки клад искать в яме заросшей, заваленной гнилушками.
Истопил баню, набросал на полок свежего сена, с душицей, выпаренного в кипятке. Щедро плескал на раскалённые камни квас, настоянный на хвое.
Исхлестал о тело полдюжины веников.
В землянке, багровый, сидя за опустевшим столом в чистом исподнем, выпил самовар чаю, то и дело наклоняясь к ушату у ног, омывая лицо ключевой водой. Взбил пену в жбанчике красной меди, бритвой золлингеновской стали обрил голову; сбрил бородёнку. Оставил лишь узкие усики, как носил когда-то: две косые полоски - стрелками вниз за уголками рта. Не обошлось без порезов: расшитую утирку в пятнах кровавых швырнул в горящую печь.
Подняв рундук из сухого подполья кладовки, достал гимнастёрку, галифе, сапоги яловые. Взглянул в зеркало: похожий на японца подбористый офицер, моложе своих сорока четырёх.
Взял припасённые, камня тверже, галеты, приготовил скатку, не забыв бритву и помазок, овальное, оправленное перламутром зеркальце.
На отмели сколотил плотик. Ночью сплавился по течению на самый нижний островок, с камышом, с осокой. Нарубил ивняка, поверх постелил шинель.
Дождей не было, двенадцать суток прожил под чистым небом, глядел на звёзды.
На рассвете бросил в котелок с кипятком последнюю галету, высыпал соль. Поев, смотрел на рдеющие угли, кидал на них камышинки.
Кликнул проплывавшую мимо лодку. Парнишка грёб к берегу изо всех силёнок, косясь, разевая рот.
Снял кольцо с рубином, опустил в прозрачную воду. Отдал реке.
На мыске стояла тощая коровёнка. Травка на красноватой глине реденькая, репейник. Солнце поднялось смирное, нежгучее: осень вот-вот. Несколько мужиков у дороги кромсают ножами павшую лошадь; кровавятся внутренности; на сорной обочине бабы в очередь вытянулись - с лоханями, с торбами, с корзинами.
Спрыгнул с лодки, пошёл, слегка косолапя, пыльной дорогой в Самару.
За столом - лысеющий человек в летнем полотняном костюме, на молочной косоворотке - померанцевые пуговки. Лицо моложаво, под глазами не припухло, а белки - в багровых прожилках. Нет - кажется, не от водки. Ранняя глаукома?.. Неотвратимое приближение слепоты. Интересно - знает? Мрачновато-безразличный человек из Белокаменной.
Сбоку у стены, за столиком, - некто со шпалами на петлицах. На столике - пишущая машинка итальянской фирмы «Оливетти».
Заговорил человек в штатском:
– Гуторова-Витуна мы допросили. Подтверждается.
Кровь ударила в виски - и отхлынула тут же. Легко голове, легко не верящему в близкий конец телу. «Подтверждается!»
ПонялВитун и -
понявши- не попортил...
Прикусил губу - аж тёплое, кисловатое ощутилось во рту: «А имени твоего, Витун, узнать так и не удосужился...»
Московский гость подровнял бумаги в стопке, приподняв лист, прочёл:
– Рудняков исправно исполнял поручения контрразведки, вознаграждался... псевдоним - Регент, он же - Старицкий... Обслуживал и разведки стран Антанты, у англичан фигурировал как Джокер...
Пауза. Как и положено, ничего не выражающий взгляд.
– Почему вы довели это до нашего сведения? - сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают.
Усмехнуться, податься вперёд:
– Обрыдло! В глуши, с мужичьём сиволапым! От созерцания реки постылой осатанеешь! Этот, пардон... - ткнул пальцем в бумаги, - обещал за границу! Счёт в банке! Десять лет ожидания...
Ногу на ногу.
– Ах, ждите! ждите! ждите! - смех - почти истерический. - Кровная арабская лошадь, Булонский лес! Большие Бульвары...
Глаза подёрнулись дымкой мечтательности.
Провести пальцами по отросшей щетине:
– В последний приезд Витун передал приказ Руднякова - ещё ждать. Издеваться?! Не позволю!
– Чего ждать?
– Устранения ваших лидеров, расчленения государства. Помимо Руднякова, в заговоре участвуют Смирнов, Белобородов, Сокольников...
Торопко застучала «Оливетти». Впереди тьма, но уже блестит в ней топорик. Начался отсчёт минут до тех последних, когда названных сволокут в подвал, ударит в затылок пуля и брызнет кровь, как она брызгала у десятков тысяч их жертв.
– Хотите чаю?
– Благодарю. Нельзя ли рюмку хорошего красного вина?
– Позже.
Ткнул кнопку. Дюжий, лет двадцати пяти, глазки близко посажены - принёс чай в стаканах с подстаканниками. Удалился, будто нехотя.
– Поговорим подробнее.
– Я знаю от Витуна, что ему известны подробности от Руднякова...
Ах, посланец Москвы! Всё когда-то сделается от тебя мертво. А Волга-река и без того нежива. Ночь, костёр на косе. Уха будет кипеть - на отваре из красных, полукрасных, бывших красных... из всех до единого! Какая бурляще-жирная! И до чего же занятный (не пенёк, не куст) рыбачок! - откуда ни взялся - похлебает стерляжью... И заживёт...Безумие мученика?..
В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...
– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...
– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.
– Не шути, Серёжа. Не иной кто - я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.
Глаза сухие, колят.
– От дома твоего - осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут - в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...
Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.
– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой - Сергий Радонежский.
Повлажнели глаза; в последний раз тихо заплакала.
– От людей ты отпал, но и Богу не служишь. Вымолю просветленье тебе... Господи, наставь.
Гроб с покойницей увезли на барке в Самару. Секлетея! В лихорадочные годы привела в заповеданное место, подарила покой среди Еричьей красы, тихости...
Что до людей? Живу как деревья, травы, рыбы.
Весной послал Конырев купить тройку лошадей. Издалека пригнал Сидор кобыл, молодых, диких, храпящих. Объезжал на выгоне, что протянулся до песчаного волжского берега. Дивились мужики отточенно-привычной, «природной» сноровке наездника:
– Как чует он лошадь-то!..
– Татарин!
– Да не татарин он!
– Всё одно - татарская манера... то-то и нюх!
– А руки-то, примечайте: вёрткие, что щучки! Всё-о-о знают!
Перед коллективизацией сгинул Конырев. Ложкарь, в одной рубахе, в опорках на босу ногу, по глубокому снегу прошёл в правление.
– Моя говорит, Егор - враг большой! Искать нада! К стенке ставить нада!
Был записан в колхоз как первейший, зарытый в землю бедняк, который тянется из одичалой тьмы к сознанию момента. Приволок на верёвке всё хозяйство своё: длиннобородую козу, хрипевшую от какой-то хвори. Козу поспешили прирезать: кровь из горла не била, лишь вытекла малость.
8.
Четыре дня минуло с того утра, как не уплыл в Самару. Переправил в Зайцево заготовленное сено. Ночью изрубил выкорчеванные, в три обхвата, пни, распалил костёр - как багровело вокруг! Как снопами искры уносились! Как трескуче-яростно рвалось сердце кострища!
Сегодня было облачно, вечер прохладен. Моросит; на рябой реке - лодка. Тихон с удочками. Жигулёвские горы - за сумрачно-густеющей дымкой. Небо над горами заволокли тучи, грознеют.
Присел меж деревьев у края обрывчика; на стволе тополя - змейка тонюсенькая: муравьи спешат вниз. Стрекоза на ромашке - глаза вспыхнули, отразили зарницу.
По отмели голуби бегают; метрах в ста от реки, под рыхлым откосом, костерок чадит. Мальчишки над котелком.
– Моя-твоя шастает.
– Он овраг знает, куды лоси-то уходят сдыхать. Их жрёт.
– Дед Малайкин всё хотел выследить, да помер.
– Сколь дней бабка-то проживёт?
– А Степугановы Прошка и Колька свежатину досыту...
– Так и свежатину?
– А то! Степуган жеребёнку глаза выколил, с председателем браковку написали. С печатью! Зарезали, с ветельнаром поделили...
Застрекотала сорока: от перешейка рысил всадник. Повернул на дым костра, вздыбил лошадь на краю откоса, с мальчишками заговорил.
9.
Вернувшись в землянку, застал Рогнеду у бурлящего самовара: посуду расставляет.
– Оставь только чашки. Гость к нам. В бане закройся.
Прибавил пламени в лампе; снаружи фыркнула лошадь. Откинулась дверь. Постояв, осторожно спустился крупный человек в парусиновом плаще.
– Оперативно определил ваше лежбище, Сергей Андреич!
Сняв плащ, поискал глазами - зацепил за сучок, торчащий из доски. Фуражку положил на стол, расправил чесучовый френч. Сел на чурбан.
– Экая краля шмыгнула на зады! Зря опасаетесь, Сергей Андреич. Рыжая, а я исключительно смуглокожих уважаю! У меня молодочка, с Дона, волос - вороново крыло! Даже и по ноге эдак меленько курчавится... нехорошо чего-то глядите - не по вашу я жизнь... А это, характер ваш зная, на случай, - положил перед собой наган.
– Ковш! - взгляд на кадку.
Гость, оторопело зачерпнув, протянул. Короткий взмах - квасом плеснуло в ноздри: захлебнулся. Наган - в руке Ноговицына.
– Встать! Говорить!
Вытянулся, не смея утереться.
– Да што я, господин капи... Ну, понял - верх ихний будет. Вы-то - шасть за границу, языки знаете, обхождение. Пристроитесь. А я? Своя тропка нужна...
Вытащил Руднякова. Скрой он про меня, словечко замолви - если б не в ЧК на службу, то младшим красным командиром я б стал на первый раз. А он, как вышли к ним, на меня: «Палач! В трибунал!»
К палатке трое ведут. Один - сопля. Я - споткнись, он меня невзначай штыком в локоть. Я в стон. Оборачиваюсь: «Чего калечить-то?» Бац - винтовку! Одного - пулей. Соплю и другого - штыком. И скитался же я...
Держа наган в правой руке, Ноговицын левой налил полчашки чаю, отхлебнул.
– Присесть-то можно, Сергей Андреич?
– Продолжать.
– А в двадцать седьмом я самолично Руднякова нашёл. Не верите? В газетах прочитал: намекали на его причастность к троцкистско-зиновьевскому блоку. Значит, арест грозил. Тут всяко лыко в строку. Я сказал ему: «Пускай меня кончат. Но сперва на вас докажу: вы екатеринбургское подполье выдали! А про трибунал нарочно кричали, сами ж мне и бежать помогли!»
– Дальше.
– Пристроил поваром. Потом обвинение с него вроде сняли. Подфартило. Помните Мещеряка? Рудняков его обвинил в правом уклоне. И Альтенштейна.
А Коростелёва, что Нотариусом проходил, обвинил как главаря контрреволюционной крестьянской партии... И в верхи взлетел!
– Всех этих людей, благодаря тебе, он спас тогда, в девятнадцатом.
– Ну, тогда-то!.. А теперь, при его делах, я ему - нужнейший человек! Я теперь - Фрол Иванович Гуторов, уполномоченный Самарского исполкома по сплошной коллективизации. А Борис Минеевич - ответственный аж за всё Среднее Поволжье, включая Оренбургскую область. Это ж восемь миллионов душ! Сколько деревень - к ногтю! Овцы друг на дружке шерсть гложут. Скоро краснопузые мужички своих мертвяков, детёнышей жрать будут!
Выбил из барабана патроны, метнул горсть через всю землянку - прямо в ушат. Швырнул наган гостю - одной рукой словил, спрятал.
Властно-давяще зазвучал голос Ноговицына:
– Мой отец, тайный советник, под началом блаженной памяти Петра Аркадьевича Столыпина служил. За престол и свою, и мою с братьями жизнь отдал бы. Человек же, на престоле сидевший, не снизошёл навестить умирающего Столыпина, «спасибо» ему сказать за его деяния... Измерзил престол дерьмом Гришки Распутина. Толкнул страну - ей век жить, нападенья не знать - в побоище, от какого и пошло падение...
Мне, по растленности моей, поздно это открылось, а как открылось - думал, один исход от мыслей: смерть. Однако сподобился: и умер, и живу. И когда зажил - умершим-то, - ушёл из меня жар. А из тебя, Витун, вижу, не уходит?
– Так и стоять мне?
Ноговицын чуть наклонил голову: гость сел, промокнул толстое лицо подкладкой фуражки.
– А мой папаша скотом промышлял. Прасол потомственный. Овец своих, чистопородных, одна к одной, до полтыщи бывало! Барана с выставки - и на стол! Не жалко. Деньгами ссужал, кожевенный завод присматривал... Сладка им наша баранинка...
Положим, я сейчас ем даже слаще, чем могло бы быть, не порушься жизнь. И права над человеком у меня такие - отцу с перепоя никогда б не приснилось... - Витун вздохнул продолжительно. - Но я не живу с лёгкой душой. А имей я мою полтыщу овец - я бы жил с лёгкой душой! Мне бы, почитай, день за днём было удовольствие, что через моё уменье, через ловкую работу достояние у меня растёт.
– А теперь, - сказал с деланно-ёрнической нотой, - у меня удовольствие от того только, что смертью мщу...
Огромные руки (в запястьях мослаки - с куриное яйцо) подрагивают мелкой частой дрожью. Пот каплет с лица, губы кривятся.
– Мщу - и, знаете, чего мне при том боле всего не хватает? Без оглядки завыть! Ох, как бы я вы-ы-ыл, как вы-ы-ыл!.. У всех, кто бы слышал, кожа б на хребтах отмёрзла. - Гость ощерился, показав крупные тесно сидящие зубы, тронутые желтизной. - Оттого у меня тяга завыть - что авось отзовётся какая ни есть своя душа... Как давеча с парохода увидел, узнал вас - так во мне и стронулось всё от пяток до темени. Выжил - и не за границей, на нашей родной земелюшке выжил: ай ли не радость?! Вот, думаю, чья душа - коли откроется - верняк покажет!
Витун ищуще прилип взглядом к лицу Ноговицына:
– Уж никак не поверю, Сергей Андреич, что нет у вас злости на тех, кто ваше дорогое, рапрекрасное отнял. А коли обманываете... про жар-то, хе-хе, - то и у вас, - он хищно хихикнул, - и у вас в душе - тяга завыть. Вот и показала душа верняк! Значит, вместе нам легче будет. С вашей-то головой мы им в сто раз больше урону нанесём!
Желаете, по финчасти приставим? Или в нарпит? А то - по заводам охвостья Промпартии выявлять. Всё в наших возможностях. У Руднякова - какие главари в друзьях! Смирнов - он в Оренбуржье, в девятнадцатом - ого! - шесть тыщ казачьих семей расстрелял. Сокольников! Осенью восемнадцатого, в Ижевске, - пустил в расход семь тыщ рабочих. Белобородов - обеспечил распыл царского семейства. А разве не поделом? Царь-то, сами сказали, и довёл до всего...
– Болтлив стал, Витун.
Привскочил, оправляя френч:
– Виноват! А я вам водочки привёз. В седельной сумке - мигом...
– Не надо.
– Отвыкли никак? - помолчал. - Чем пробавляетесь-то? Квас - вон, а хлебушек?.. Не скажете, знаю. Характер.
«Смирения мне! Смирения...»
– А вы у меня не одни здесь. Вон чего активист мой тутошний доносит! - вынул из нагрудного кармана сложенный лист, развернул. - Не слыхали про такого Степана Калистратова? Коровёнкам хвосты крутит. Ликбез - впрок.
Стал читать, навалясь грудью на стол, подставляя бумагу под свет лампы:
– Тихон Ханыкин владает двумя лодками и вражески агитировает, что над обчим стадом поставлен вредный пастух... - развеселился, большое мясистое лицо замаслилось в ухмылке. - Сторож с пристани Ксенофонт Лялюшкин скрывает, что сын дьячка, от мово трезвого глазу, какой поставлен сверху начальством, подпольно укрывает кролей числом пять.
Наклонился ниже, разбирая каракули:
– Отказал сдать в колхоз лайку прозваньем Злодей, в какой лайке нуждаемы для шапок и другой обувки. А его прежнего кобеля с опасным именем Ругай я бесстрашно заколол вилами за сабантуй, как лаял против заготовки яиц... - в смехе запрокинул голову: - Сабантуй! Видать, хотел сказать - саботаж. Хо-хо-хо-оо!
Палец вонзился во впадинку внизу горла - гость дёрнулся, выпучив глаза, зевая, как выловленная рыба, отвалился на пол.
Струя кипятку из самовара: вздрогнув, взвизгнул, рванулся. Замычал, замерев.
– Не один я у тебя здесь? Сровнял?
Не шевелясь, в ужасе глядел снизу на исходящий паром самовар.
– Ни чуточки не переменились, Сергей Андреич... - перевёл дух. - Не тешьтесь. Кончайте топором.
Поставил самовар на стол.
– В загробную жизнь, я полагаю, не веришь?
Человек - навзничь лежит - взволновался:
– А это зря вы! Всегда я верил и верю, что тутошним не кончится. Конечно, что там калёные сковороды или, напротив, сады - не верю. Но я знаю: срачи там будут со срачами, а гордые с гордыми!
«Гордые - с гордыми...»
– Встань, Витун. Чаю выпей у меня.
Гость, поднявшись, вернулся за стол в какой-то твёрдой неспешности, строго принял из рук хозяина чашку круто заваренного им чаю. Ноговицын ложкой щедро насыпал сахару.
– А ты гордый, Витун? - хозяин смотрит в упор. Гость ровно поднёс чашку ко рту, подув, отхлебнул в неком отдохновении.
– Помните, под Белебеем нас отрезали? Было наших не мене двухсот человек. Офицеров немало... средь них - кавалерийский ротмистр, гвардеец-полковник. Но под кинжальный огонь кто кинулся первым? Вы. И я - вторым!
Лицо стало вдохновенно-суровым, напряжённо пригубив чаю, произнёс с расстановкой:
– Выпади мне - третьим, я бы на месте остался. И вторым - кроме как за вами - ни за кем!
Ноговицын налил себе чашку, не смотря на собеседника - словно и нет никого, - как бы сам с собой поделился:
– До чего надо измельчать, чтобы мстить не виновникам, а овцам.
Витун с болью в глазах мотнул головой. Потом, будто оправившись, сказал в упрямой злости:
– Не овцы они, а сознательная сволочь! Не мне вам говорить, кто жёг усадьбы... А что мне больнее всего - почитай, в каждой деревне они - голодрань ленивая - резали чужой чистопородный племенной скот! После такого жалость к ним меня не возьмёт. Да и сами вы - только играетесь в жалость...
Ноговицын, сидя смирно, ответил тоном странной покорности:
– Я не про жалость, я про мщение. Это - как под огонь кидаться... Коли мстить - то мстить первым виновникам.
Витун хотел перебить - хозяин, низко склонив голову, попросил:
– Дослушай. Знаю - скажешь: вольно вам это толковать, в укромном местечке сидючи... Было - и прошло: с твоим приходом. Посиживал, на ушицу дул - и не горело жара во мне. И ныне его нет. Холод есть! Холод, Витун. Только я моим холодом лютым не мог до виновников достать. А теперь - когда ты послан - достану.
Гость, жадно допив чашку, подался вперёд:
– Вправду будете с нами?
– Буду как тогда - под Белебеем.
Маленькие глаза Витуна тлеют звероватым огоньком.
– Как понять-то вас?
– А ты, как под Белебеем, - будешь?.. Нет, не отвечай... так оно для меня яснее. А понять - в своё мгновение поймёшь. Но
понявши... - повторил с нажимом: -
понявши- уже сам не попорть!
Лицо Витуна сейчас вопрошало - вопрошало кричаще, до страдания. Однако же вопроса не высказал. Просунул палец за ворот френча, точно он резал мощную короткую шею, почёсывая её, выговорил о давнем:
– Ротмистра того, улана без коня - мы все тогда вырвались и уходили - убило, помните? Шрапнелью нам вслед. - Хмыкнул, заключил с презрительным сожалением: - Уж лучше бы кинулся первым под огонь...
– Считаешь, было б это лучше, Витун?
Тот отозвался с отчуждением обиды:
– А чего тут неясного?
Двое сидят друг против друга за крепким, на века сколоченным столом. Самовар, чашки. Землянка в зыбких отсветах керосиновой лампы. Молчание не тянется - течёт своим размеренным, нужным течением.
В какой-то свой миг, не сговариваясь, молча встали. Смотрели друг на друга - и не было слов.
Гость медленно взошёл по ступенькам, выйдя в сырую тьму, дверь открытой оставил. Уже с лошади крикнул:
– В Самаре найдёте меня!
Топот стих за лугом. «Хочу, Витун, чтобы там ты был с нами...»
Скользнула в землянку Рогнеда, зябко повела плечами, закрыла дверь на засов.
– Кто это был, папа?
Разводил в бутылке чернильный порошок.
– Бедняга.
– Ты чем-то помог ему?
– Помогаю.
10.
Весь день - дождь. Ворона каркнула близко: в печной трубе, что ли? Вбежала Рогнеда, вымокшая в льняной рубахе, поставила на стол в узкогорлом резном кувшине три камышинки.
Исписывал при лампе лист за листом плотной бумаги; почерк ровный, разборчивый, с сильным наклоном.
К ночи посырело в землянке, Рогнеда затопила печь. Заварил клейстер, заклеил сложенные листы в три самодельных конверта из бумаги жёсткой,
дореволюционной выработки, с водяными знаками. Открыл принесённый из кладовки сундучок с книгами, в одну из книг сунуты деньги, на базаре наменянные; нашёл среди них почтовые марки. На двух - серп и молот, на третьей - всадник алый под звёздочкой.
Рогнеда, как обычно, спала на печи. Еле-еле забрезжило - поднял девушку.
Потянулась, расчёсывает огненные тяжёлые волосы.
– Что с тобой, папа?
Страстно-прекрасное лицо. Нездешнее. Под слегка припухлыми веками - глаза влажные; блестят, будто и не спала.
Усадив за стол, сухо распоряжался. Взяв узелок - вот он приготовлен - идти на пристань, к пароходику «Эра». В Самаре поспеть к московскому курьерскому поезду, там в вагонной обшивке - неприметные щели почтовых ящиков...
Рядом с узелком положил обёрнутые газетой, крест-накрест перетянутые шнуром конверты. Перед поездом газету разорвать, конверты, на адреса не глядя, в щель почтового ящика опустить.
Потом - на скорый, в Красноярск. Оттуда пароходом - в Абакан. Искать тайный старообрядческий скит. Всё отдать: проситься воспитанницей. Пожив в скиту, решать - там остаться или идти в мир.
– Придётся тебе слышать о смирении... В смирение чаще всего рядится трусость. Не обманывай себя - смотри: не отступаешь ли ты перед силой людей? Смирение и страх перед людьми вместе не бывают. Перед натиском сильных будь непреклонной. Женская непреклонность рабские царства рушит. За смертельную обиду убей обидчика - хоть и ценой своей жизни. Скажут о подобном: грех. Да - грех! Но этот грех тебе охотнее простится, чем грех паскудства. Запомнила? Так не отступайся!
– А что с тобой будет, папа?
– Со мною - кольцо с рубином. Мать любила.
Отвернулся. Не мог смотреть, как заходится в плаче...
Выскочил в туман, заперся в баньке. И лишь увидав в оконце замелькавшую меж деревьев фигурку, вернулся в землянку, обессиленно влез на полати, заснул непробудно.
А на самарском перроне девушка, когда курьерский, протащившись, встал, не стерпела. Перед тем как сунуть конверты в щель ящика, прочла: «Председателю ОГПУ...», «Наркому юстиции...», «Военной коллегии...»
11.
Проспав до другого утра, нашёл на берегу давешних мальчишек, привёл в землянку. На столе: открытые банки тушёнки, икры красной и паюсной; сыры, сало, балыки, языки копчёные... снедь, какую не всегда и на самарском чёрном рынке добудешь, какую возил в мешке от людей ушлых, битых, заматерелых.
Но накинулись гости на галеты, на пряники ржаные.
– Уносите всё! Запасайтесь!
Кто доживёт, расскажет внукам сказку об Орысе. Будут и внуки клад искать в яме заросшей, заваленной гнилушками.
Истопил баню, набросал на полок свежего сена, с душицей, выпаренного в кипятке. Щедро плескал на раскалённые камни квас, настоянный на хвое.
Исхлестал о тело полдюжины веников.
В землянке, багровый, сидя за опустевшим столом в чистом исподнем, выпил самовар чаю, то и дело наклоняясь к ушату у ног, омывая лицо ключевой водой. Взбил пену в жбанчике красной меди, бритвой золлингеновской стали обрил голову; сбрил бородёнку. Оставил лишь узкие усики, как носил когда-то: две косые полоски - стрелками вниз за уголками рта. Не обошлось без порезов: расшитую утирку в пятнах кровавых швырнул в горящую печь.
Подняв рундук из сухого подполья кладовки, достал гимнастёрку, галифе, сапоги яловые. Взглянул в зеркало: похожий на японца подбористый офицер, моложе своих сорока четырёх.
Взял припасённые, камня тверже, галеты, приготовил скатку, не забыв бритву и помазок, овальное, оправленное перламутром зеркальце.
На отмели сколотил плотик. Ночью сплавился по течению на самый нижний островок, с камышом, с осокой. Нарубил ивняка, поверх постелил шинель.
Дождей не было, двенадцать суток прожил под чистым небом, глядел на звёзды.
На рассвете бросил в котелок с кипятком последнюю галету, высыпал соль. Поев, смотрел на рдеющие угли, кидал на них камышинки.
Кликнул проплывавшую мимо лодку. Парнишка грёб к берегу изо всех силёнок, косясь, разевая рот.
Снял кольцо с рубином, опустил в прозрачную воду. Отдал реке.
На мыске стояла тощая коровёнка. Травка на красноватой глине реденькая, репейник. Солнце поднялось смирное, нежгучее: осень вот-вот. Несколько мужиков у дороги кромсают ножами павшую лошадь; кровавятся внутренности; на сорной обочине бабы в очередь вытянулись - с лоханями, с торбами, с корзинами.
Спрыгнул с лодки, пошёл, слегка косолапя, пыльной дорогой в Самару.
12.
За столом - лысеющий человек в летнем полотняном костюме, на молочной косоворотке - померанцевые пуговки. Лицо моложаво, под глазами не припухло, а белки - в багровых прожилках. Нет - кажется, не от водки. Ранняя глаукома?.. Неотвратимое приближение слепоты. Интересно - знает? Мрачновато-безразличный человек из Белокаменной.
Сбоку у стены, за столиком, - некто со шпалами на петлицах. На столике - пишущая машинка итальянской фирмы «Оливетти».
Заговорил человек в штатском:
– Гуторова-Витуна мы допросили. Подтверждается.
Кровь ударила в виски - и отхлынула тут же. Легко голове, легко не верящему в близкий конец телу. «Подтверждается!»
ПонялВитун и -
понявши- не попортил...
Прикусил губу - аж тёплое, кисловатое ощутилось во рту: «А имени твоего, Витун, узнать так и не удосужился...»
Московский гость подровнял бумаги в стопке, приподняв лист, прочёл:
– Рудняков исправно исполнял поручения контрразведки, вознаграждался... псевдоним - Регент, он же - Старицкий... Обслуживал и разведки стран Антанты, у англичан фигурировал как Джокер...
Пауза. Как и положено, ничего не выражающий взгляд.
– Почему вы довели это до нашего сведения? - сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают.
Усмехнуться, податься вперёд:
– Обрыдло! В глуши, с мужичьём сиволапым! От созерцания реки постылой осатанеешь! Этот, пардон... - ткнул пальцем в бумаги, - обещал за границу! Счёт в банке! Десять лет ожидания...
Ногу на ногу.
– Ах, ждите! ждите! ждите! - смех - почти истерический. - Кровная арабская лошадь, Булонский лес! Большие Бульвары...
Глаза подёрнулись дымкой мечтательности.
– Прекратить.
За красной портьерой шантана...
Провести пальцами по отросшей щетине:
– В последний приезд Витун передал приказ Руднякова - ещё ждать. Издеваться?! Не позволю!
– Чего ждать?
– Устранения ваших лидеров, расчленения государства. Помимо Руднякова, в заговоре участвуют Смирнов, Белобородов, Сокольников...
Торопко застучала «Оливетти». Впереди тьма, но уже блестит в ней топорик. Начался отсчёт минут до тех последних, когда названных сволокут в подвал, ударит в затылок пуля и брызнет кровь, как она брызгала у десятков тысяч их жертв.
– Хотите чаю?
– Благодарю. Нельзя ли рюмку хорошего красного вина?
– Позже.
Ткнул кнопку. Дюжий, лет двадцати пяти, глазки близко посажены - принёс чай в стаканах с подстаканниками. Удалился, будто нехотя.
– Поговорим подробнее.
– Я знаю от Витуна, что ему известны подробности от Руднякова...
Ах, посланец Москвы! Всё когда-то сделается от тебя мертво. А Волга-река и без того нежива. Ночь, костёр на косе. Уха будет кипеть - на отваре из красных, полукрасных, бывших красных... из всех до единого! Какая бурляще-жирная! И до чего же занятный (не пенёк, не куст) рыбачок! - откуда ни взялся - похлебает стерляжью... И заживёт...Безумие мученика?..