Съезд в огромном своем большинстве ответил левым твердо и ясно: «Прочь с дороги! Не выйдет!»
   На следующий день, пятого, Дзержинский сказал Ивану Дмитриевичу Веретилину:
   — А левых-то больше не видно. Посмотрите — ни в зале, ни в коридорах ни души.
   — У них где-то фракция заседает, — ответил Веретилин.
   — Но где? И во что обернется эта фракция?
   Дзержинский уехал в ЧК. Здесь было известно, что левые, разгромленные съездом, поднятые на смех, обозленные, провалившиеся, заседают теперь в Морозовском особняке, что в Трехсвятительском переулке. Там они выносят резолюции против прекращения войны с Германией, призывают к террору, рассылают в воинские части своих агитаторов. Одного такого «агитатора» задержали и привели в ЧК сами красноармейцы. Пыльный, грязный, сутуловатый, с большими прозрачными ушами и диким взглядом, человек этот производил впечатление душевнобольного.
   — Вы кто же такой? — спросил у него Веретилин.
   — Черное знамя анархии я несу человечеству, — раскачиваясь на стуле, нараспев заговорил «агитатор». — Пусть исчезнут, провалятся в тартарары города и заводы, мощеные улицы и железные дороги. Безвластье, ветер, неизведанное счастье кромешной свободы…
   — Чего, чего? — удивился черненький красноармеец с чубом. — Какое это такое «счастье кромешной свободы»? Небось нам-то говорил про крепкого хозяина, что он соль русской земли — кулачок, дескать, и что его пальцем тронуть нельзя — обидится…
   Дзержинский усмехнулся.
   Еще один задержанный «агитатор» показал, что левые после провала на съезде вынесли решение бороться с существующим порядком вещей любыми способами.
   — Что вы называете «существующим порядком вещей»? — спросил Дзержинский.
   — Вашу власть! — яростно ответил арестованный. Глаза его горели бешенством, на щеках его выступили пятна. — Вашу Советскую власть. Больше я ни о чем говорить не буду. Поговорим после, когда мы вас арестуем и когда я буду иметь честь вас допрашивать…
   Его увели.
   Дзержинский прошелся из угла в угол, постоял у окна, потом повернулся к Веретилину и спросил:
   — Заговор?
   — Надо думать — заговор! — ответил Веретилин. — Судите сами — этот типчик явно грозился восстанием, Александрович не появляется вторые сутки…
   А шестого июля в три часа пополудни двое неизвестных вошли в здание немецкого посольства. Посол Германии, граф Мирбах, не сразу принял посетителей. Им пришлось подождать. Ждали они молча — секретарша в это время просматривала в приемной газеты. Минут через двадцать раздались уверенные шаги Мирбаха; он властной рукой распахнул дверь, и, когда дошел до середины приемной, один из посетителей протянул ему бумагу — свой мандат. В это мгновение другой выстрелил из маленького пистолета в грудь послу, но не попал. Мирбах рванулся к двери. Тот, который протянул бумагу, скривившись, швырнул гранату, которая с грохотом взорвалась в углу возле камина. Уже в дверях Мирбах упал навзничь — четвертая пуля попала ему в затылок. Диким голосом, на одной ноте визжала белокурая секретарша; по лестнице вниз, в подвал, скатился второй советник, захлопнул дверь, стал придвигать к ней комод. Хрипя, граф умирал один на пороге своей приемной; никто не пришел ему на помощь, даже военный атташе заперся в своем кабинете. Медленно оседала пыль, поднятая взрывом. На старой липе во дворе встревоженно кричали вороны.
   Уже смеркалось, когда Дзержинский склонился над телом убитого посла. Холодные, в перстнях пальцы Мирбаха сжимали комочек бумаги — мандат на имя некоего Блюмкина с подделанной подписью Дзержинского. Убийца выдал себя с головой; но с кем пришел сюда, кто был второй?
   Расспросы персонала посольства не дали ничего: швейцар видел двух людей в пиджаках. Секретарша утверждала, что один был в пальто, которое он почему-то не снял. Истопник, белобрысый пруссак с офицерской выправкой, настаивал на том, что один из преступников был в пиджаке, другой в гимнастерке.
   Когда Дзержинский и Веретилин выходили из здания посольства, к крыльцу, фыркая и постреливая, подъехал маленький оперативный «бенц-мерседес». Рядом с шофером сидел помощник Веретилина — Вася; губы у него вздрагивали, по лицу катился пот.
   — Еще что-нибудь случилось? — спросил Дзержинский.
   Стараясь говорить спокойно, Вася рассказал, что произошло восстание в полку, которым командует Попов. Мятежники отказываются выполнять приказы правительства. Попов объявил себя начальником всех мятежных сил России; на Чистых Прудах и Яузском бульваре мятежники останавливают автомобили и прохожих, отбирают деньги, оружие и отводят в Трехсвятительский переулок, в особняк Морозова, где помещается штаб.
   — Вы что, сами там были? — спросил Дзержинский.
   — Еле вырвался, — сказал Вася. — Вот куртку на плече разодрали. Пьяные, песни орут, пушки какие-то себе привезли.
   Дзержинский стоял возле маленького «бенца»— молчал, думал. Веретилин и Вася молчали тоже, медленно постукивал невыключенный мотор; было душно, низкие тучи ползли над притихшей Москвой.
   — Еще есть новости?
   — Есть: Александрович украл кассу.
   — Восстания в Арзамасе, в Муроме, в Ярославле, в Ростове Великом и Рыбинске, — тихо заговорил Дзержинский, — я предполагаю, связаны друг с другом — отсюда, из Москвы. Тут цепочка. Надо ухватить это звено — убийство Мирбаха, тогда, должно быть, удастся выдернуть всю цепь, тогда мы наконец узнаем, какая бабка ворожит преступникам отсюда, из столицы.
   — Отсюда? — спросил Веретилин.
   — Отсюда! — убежденно подтвердил Дзержинский.
   Из открытых окон аппартаментов убитого посла донесся хриплый крик графини Мирбах, потом сделалось совсем тихо, потом она опять закричала. В это время из серых, душных сумерек медленно выполз открытый двенадцатицилиндровый автомобиль с флажком иностранной державы на радиаторе: на кожаных подушках, отвалившись, неподвижно сидел господин в мягкой шляпе, в широком светлом плаще. Машина остановилась, шофер открыл капот, господин в шляпе, закуривая сигарету, вытянулся к раскрытым окнам, за которыми кричала графиня Мирбах.
   — Проверяет — убит или не убит, — сказал Вася. Шофер со скрежетом захлопнул капот, сел на свое сиденье: машина, мягко покачиваясь, без огней, растаяла в сумерках.
   — Не без них дело сделано! — сказал Веретилин, кивнув вслед машине. — Проверяет Антанта работу своего Блюмкина.
   Дзержинский шагнул к «бенцу», сел рядом с шофером и сказал Веретилину, дотронувшись до его плеча:
   — Я еду в Трехсвятительский. Надо этот узелок развязать. С мятежниками Владимир Ильич покончит быстро, мятеж будет разгромлен, банда сдастся, а заговорщики — головка банды — уйдут переулочками, подвальчиками спрячутся у своих — отсидятся, Надо развязать узел сейчас, немедленно. В азарте, с закружившимися головами все эти наполеончики болтливы, хвастливы; предполагаю, — удастся нам разобраться в обстановке…
   Широкое лицо Веретилина изменилось, даже в сгустившихся сумерках было видно, что он побледнел.
   — Тут дело такое, товарищ Дзержинский, — быстро, с тревогой заговорил Иван Дмитриевич, — они ведь ни с чем не посчитаются, — пьяные, головы потеряли, вы учтите…
   Дзержинский кивнул:
   — Да, но время, Веретилин, никак не терпит. Упустим нить заговора, — сколько тогда честной крови прольется еще, сколько несчастий произойдет!..
   Веретилин быстро встал на подножку машины, спросил напористо:
   — Разрешите с вами? Мало ли что…
   — Не разрешаю! — сурово оборвал Дзержинский. — Отправляйтесь в ЧК, там дела много. Не дурите, Веретилин!
   Иван Дмитриевич отпустил дверцу машины, шофер включил скорость.
   Автомобиль, скрипнув старыми рессорами, развернулся и исчез во мраке.
   — Что же теперь будет? — спросил Вася. Веретилин закурил, рука ею со спичкой дрожала.
   — Что же ты будешь делать, когда он страха не понимает? — сказал он. — Интересы революции требуют, — значит, все…
   Иван Дмитриевич помолчал, раскуривая трубочку, потом добавил тихо, домашним, добрым голосом:
   — Вот учись, Василий. Запоминай, чего судьба тебе подарила видеть, какого человека. Потом внукам расскажешь…
   В это самое время «бенц» подъезжал к Чистым Прудам.
   Где-то далеко, над ржавыми крышами погромыхивал гром, поблескивали зарницы, не частые, но яркие и продолжительные.
   В мелькнувшей зарнице Дзержинский увидел: от корявого, разбитого дерева к подворотне вытянулась цепочка людей, винтовки с примкнутыми штыками, пулемет на перевернутой подводе, шинель внакидку, командир прохаживается распояской, тычет пистолет в лицо какому-то длинному парню.
   — Эти самые и есть! — сказал шофер, замедляя ход. — Дальше не пустят…
   — Поезжайте! — коротко ответил Дзержинский.
   Шофер нажал акселератор, машина прыгнула вперед, шинели расступились, сзади, не сразу, прогрохотали два выстрела. Шофер еще поддал газу, машину стало валять из стороны в сторону — мимо костров, освещающих высоко задранные стволы пушек, мимо орущей толпы, пока вдруг не пришлось затормозить, — тут был битый кирпич, песок, ящики — что-то вроде баррикады. Тотчас же подлетел сутуловатый человек в кепке, надвинутой на самый нос, заругавшись, стал рвать дверцу машины, в другой руке у него тускло поблескивал никелированный «Смит и Вессон». При свете большого костра, над которым кипел котел, Дзержинский, слегка высунувшись из машины, жестко, словно ударил, сказал:
   — Уберите руки!
   Человек в кепке, узнав Дзержинского, сомлел, отступил от машины, сказал осевшим голосом:
   — Да разве ж мы знаем… Нам приказано, мы и того… Вы не сомневайтесь, товарищ Дзержинский…
   От костра шли к «бенцу» другие — с винтовками, с пистолетами. Тот, что был в кепке, вдруг властно крикнул:
   — А ну, отойди назад! Сам Дзержинский едет — вот кто.
   Какой-то захудалый человек, с клочкастой бороденкой, в разбитых сапогах, не поверил — подошел ближе.
   — Где у вас штаб? — сурово спросил Дзержинский. Как туда проехать?
   Толпа задвигалась. Один, в серой рубашке, приказал:
   — Клименко, проводи! — и объяснил Дзержинскому — Двором придется ехать, товарищ Дзержинский, начальство скомандовало тут все перегородить…
   Клименко — тот, что был с бороденкой, в разбитых сапогах, — пошел перед машиной, ласково советуя:
   — Левее бери, машинист! Колдобина тут. Еще левее, засадишь самопер свой. Еще левее — вот по-над помойкой, вот где рукой показываю…
   Потом шел рядом с Дзержинским, спрашивая тихо:
   — Неужели иначе нельзя? Давеча сам Александрович собрание сделал — грозится каждого третьего расстрелять, если кто изменит великому, говорит, делу. А какое оно такое великое дело? Ребята сомневаются — зачем шум подняли? Которые с перепою проспались — запротестовали: мы не хотим против Ильича идти! Костька Садовый так сказал — его тут на месте и застрелил сам Попов. Лежит под стеночкой; а за что убили человека?
   — Уходите отсюда все, пока целы! — резко сказал Дзержинский. — Кого возьмем с оружием в руках, того щадить не будем. Против своих братьев, против рабочих и крестьян мятеж подняли. Кто ты сам-то?
   — А водопроводчик я! — сказал Клименко. — Шестнадцать лет при этом деле состою…
   Человек в офицерской кожаной куртке с бархатным воротничком, в ремнях, в маленькой барашковой шапочке, преградил Дзержинскому дорогу, нагло усмехаясь маленьким женским ртом, спросил:
   — Кого я вижу? Неужели сам товарищ Дзержинский?
   — Проводите меня в штаб! — сухо и спокойно сказал Дзержинский.
   — А вот штаб! Вот, где пулемет у двери. Только ничего хорошего вас там не ожидает, смею вас уверить…
   Не отвечая, Дзержинский перешел переулок; толпа перед ним расступилась; было слышно, как Клименко за спиной Дзержинского торопливо объясняет:
   — Сам, один приехал, вот вам крест святой — приехал в машине: где, спрашивает, штаб? Даже без фуражки идет, фуражку в машине оставил…
   В особняке два раза подряд хлопнули выстрелы. Клименко испуганно спросил у высокого, с обвисшими усами, сильно выпившего дядьки:
   — Судят?
   — Судят, — затягиваясь махоркой, сказал дядька.
   — Которого уже?
   — Шестого застрелил. Ванная комната там есть и в ней вроде прудок — плавать, вот там и стреляет.
   — Александрович?
   — Он…
   — Слушай, Фомичев, — быстро, шепотом, захлебываясь заговорил Клименко, — слушай, друг, мы земляки, одного огорода картошки, верь не верь, чтоб дети мои померли с голоду, коли вру, Фомичев, мне сейчас сам Дзержинский, сам лично сказал: давай уходите отсюда, пока целы, на своих братьев пошли; кого возьмем с оружием в руках — пощады не будет. Слушай, Фомичев, больно нам надо за этих акул пропадать. Слушай, ты меня сейчас под стенку подвести можешь, я тебе говорю, давай собирай ребят, которые понадежнее, я тут все щели знаю, уйдем, покаемся, ничего нам не будет, а, Фомичев?
   Фомичев нагнулся к маленькому Клименко, заглянул ему в глаза:
   — Сам Дзержинский так сказал? Не врешь?
   — Та господи! — в отчаянии опять зашептал Клименко, и бороденка его задрожала. — Обманули ж нас. Обманули Александрович с Поповым, мы без понятия… Разве ж можно против Ленина идти, Фомичев?
   Вдвоем они отошли в сторону, встали под низкие ворота, потом к ним подошел Жерихов — бывший повар из студенческой столовой, с ним еще трое…
   — Гранаты бери! — сурово командовал Фомичев. — Отобьемся, граната дело такое — надежное. Клименко поведет. Сначала как бы прогуливаться будем, выпивши, ну, а потом нырнем. Там всего один человек и стоит — лабазник Гущин. Я его, собаку, знаю, приколоть — и на свободе…
   Впятером развалисто, валкой походкой они вышли из подворотни, свернули в переулок, подождали…
   Дзержинский в это время медленно поднимался по лестнице Морозовского особняка. Где-то в конце коридора еще раз глухо грохнул пистолетный выстрел. Двое часовых с карабинами испуганно пропустили председателя ВЧК. Из раскрытых дверей бильярдной доносилась песня:


 

Как у нас да у нас проявился приказ

Про дешевое вино — полтора рубля ведро.

Как старик-то испил, он рассудок погубил,

Свою собственну супругу в щепки-дребезги разбил…


 

   Висячая керосиновая лампа освещала комнату с двумя бильярдами, с лепными, закопченными потолками, с ободранными штофными обоями. На краю бильярда, свесив безжизненные, словно без костей, ноги, сидел узколицый, бледный гармонист. Возле него, перебирая по наборному паркету каблуками, пристукивая, прищелкивая с оттяжечкой пальцами, прохаживался корявый человечишка, с серьгой в ухе и каменной улыбочкой. Он все собирался сплясать, да не мог, сбивался. На полу у стен, на обоих бильярдах и под бильярдами спала «братва» вповалку; где чьи руки, где чьи ноги — не разобрать. Тут же играли в карты; деньги и золотые вещи навалом лежали где попало. Здоровенный парень — косая сажень в плечах — пил спирт из маленькой серебряной стопочки; выпивал стопочку, закусывал сахаром с серебряной ложечки.
   — Где Попов? — громко спросил Дзержинский.
   В бильярдной стало потише, кто-то из спящих оборвал храп на высокой ноте.
   — А тебе… на что Попов? — сразу откликнулся корявый человечишка. И пошел к Дзержинскому косенькими, пританцовывающими шажками.
   Другой, в папахе, трезвый, отпихнул корявого, подошел вплотную к Дзержинскому и сказал твердо:
   — Напрасно сюда пришли, гражданин Дзержинский.
   Корявый опять полез вперед, значительно поднял вверх грязный палец:
   — Заявляю категорически и ответственно: идите отсюдова, пока что худого не сотворилось. Тут вам подчинения нету. Тут самостоятельная республика, которая восставшая и не может более находиться…
   Гармонист завыл снова:


 

Свою собственну супругу в щепки-дребезги разбил…


 

   Сквозь вой Дзержинский услышал за своей спиной короткое щелканье и резко обернулся; приземистый, беловолосый, с плоским лицом финн поднимал огромный, тяжелый пистолет. Чтобы вернее попасть, финн уложил ствол пистолета на сгиб левой руки и целился, прищурив один глаз.
   — В грудь стреляй! — крикнул ему Дзержинский. — Или ты умеешь стрелять только в спину?
   Он шагнул вперед, вырвал у убийцы пистолет, швырнул на паркет и молча несколько секунд смотрел в белые от страха глаза, В бильярдной сделалось тихо, игроки бросили карты; было слышно, как проснувшаяся оса бьется в стекло.
   — Где Попов?
   Никто не ответил. Где-то близко опять хлопнул пистолетный выстрел. Гармонист сидел неподвижно, спустив гармонь на колени, — засыпал. Дзержинский не торопясь повернулся спиной к финну и тотчас же услышал, как кто-то быстрым, сиплым шепотом приказал:
   — Брось, Виртанен!
   Не убыстряя шага, не оборачиваясь, Дзержинский прошел всю бильярдную, пнул сапогом попавшуюся по пути четверть с самогоном; бутыль, жалобно тренькнув, разбилась, самогонка полилась по паркету. Так и не обернувшись на добрую сотню взглядов, сверливших ему спину, худой, в солдатской, чисто выстиранной гимнастерке, без фуражки, с пушистыми, золотящимися волосами — один среди пьяных мятежников, — он прошел еще две комнаты спокойным, размеренным шагом, изредка спрашивая:
   — Где Попов? Где Александрович?
   Его узнавали, перед ним подтягивались, обдергивали ремень… Смелость, сила духа, мужество и спокойствие Дзержинского поднялись до той степени, когда трезвеют пьяные, пугаются далеко не трусливые, теряют самообладание забубённые головы. Обвешанные лимонками и гранатами, татуированные, они не верили ни в бога, ни в черта, ни в папу, ни в маму, ни в вороний гай, ни в волчий вой — ни во что, кроме пули в упор да удара клинком от плеча до бедра…
   Один такой — с блеклым, сморщенным личиком, с вытекшим, навеки закрывшимся глазом, с огромными руками душителя — загородил какую-то резную дверь и спросил скопческим голосом:
   — Кого, кого? Попова тебе надо?
   — С дороги! — тихо, одними губами приказал Дзержинский. — Ну!
   Циклоп оскалился, но Дзержинский сдвинул его с пути, и бандит поддался — Дзержинский мог идти дальше, путь был свободен, как вдруг кто-то крикнул напряженным, страстным, злым голосом:
   — Товарищ Дзержинский? Где же правда?
   И Дзержинский остановился.
   Тут, в зале, на подоконниках, на инкрустированных медью столиках, везде горели свечи, воткнутые в бутылки. Мерцающий свет дико озарят всклокоченные головы, папахи, матросские бескозырки, толпу, шедшую за Дзержинским из других комнат Морозовского особняка, и тех, кто спал здесь, раскинувшись на полу, пьяных и трезвых, солдат, матросов, бывших приказчиков и портных, зубного техника в косо насаженном пенсне, хромого провизора, ставшего кавалеристом, громилу, нашедшего себе дело по душе при штабе Попова, девицу в платочке, лузгающую семечки, и того, который спросил, где же правда.
   Дзержинский вгляделся: к нему протискивался человек лет пятидесяти, с простым и грубым лицом. На нем был солдатский ватник с тесемками, подпоясанный ремнем, непомерно большие башмаки. Странно и горячо блестели на его ничем не примечательном лице большие, исступленные глаза, и было видно, что человек измучен и ему непременно надобно говорить.
   — Где правда? — опять закричал он. — Ты к нам пришел без страха, ты нам, значит, веришь; скажи, где правда? За что воевать? Один говорит — туды стреляй, будет тебе все, как надо. Другой говорит — сюды стреляй, тоже будет, как надо. Ты сколько лет в тюрьмах мыкаешься за народ, ты бесстрашно пришел к нам, к безобразным, к пьяным, и не подольстился, самогону четверть разбил. Ты Ленина видаешь — говори нам все без утайки, говори, как жить! Пока говорить будешь — никто тебя не тронет, самого Александровича застрелю, не побоюсь. Говори, чего такое есть продотряды, почему крепкого хозяина разоряете, говори все как есть — правду…
   Циклоп стоял за спиной Дзержинского, в душном зале гудела толпа, люди напирали друг на друга. Кто-то стал ругаться; его ударили в зубы, на мгновение завязалась драка, и тотчас же опять все стихло. Светлыми, яркими глазами Дзержинский оглядел людей; бледные щеки его вспыхнули румянцем, он встряхнул головой, подался вперед, прямо к жарко дышащим людям, и сказал так, как он один умел говорить — грустно и жестко, сказал правду, только чистую правду.
   — Вы обмануты, понимаете? Обмануты жалкими, ничтожными изменниками, ищущими только личного благополучия, только власти, только своекорыстия! Вас подло обманули, вас натравили против законнейшей в мире власти людей труда, вас напоили спиртом, украденным из аптек, вам дали деньги, украденные у государства, к вам втесались уголовники, громилы, отродье человечества…
   Легким движением он глубже втиснулся в раздавшуюся толпу и подтащил к свече человека в пиджаке с чужого плеча, с зачесами на лысеющей голове. Выкатив глаза, человек пробовал было вырваться из рук Дзержинского, но толпа угрожающе зашумела.
   — Вон он! — сказал Дзержинский. — Его кличка Добрый. Знаете почему? В тринадцатом году дети помешали ему грабить, и он топором порубил троих. Хорош?
   Добрый выкрутился наконец из рук Дзержинского и юркнул в толпу, но его отшвырнули, и он прижался к стене, закрыв голову руками, чтобы не били по голове. Но его никто и не собирался бить — о нем уже забыли.
   Жесткими, сильными, простыми и понятными словами Дзержинский говорил теперь о хлебе, и о том, почему остановились заводы и фабрики. Он говорил о спекулянтах и мешочниках, о великой битве за хлеб, о том, что делает правительство для спасения страны от голода, говорил о том, как в Царицыне навели порядок, как пойдут оттуда эшелоны с зерном, как, несомненно, наладится жизнь и какая это будет прекрасная жизнь. Он говорил о Ленине, о Ленине и о бессонных ночах в Кремле, говорил о том, что много еще предстоит пережить трудного, что матери еще будут терять своих сыновей и будет еще литься кровь честных тружеников, но победа восторжествует и взойдет над исстрадавшейся землей…
   — Значит, верно! — рыдающим голосом закричал тот, кто спросил о правде. — Значит, есть на свете для чего жить?
   — Давай, братва, заворачивай отсюда, идем! — закричал другой.
   — Идем! — радостно загудели в ответ дюжие глотки.
   — Идите и сдавайтесь! — властно, спокойно сказал Дзержинский. — Сдадитесь, и вас простят!
   Толпа рванулась к двери в Морозовскую гостиную, но там грянуло два пистолетных выстрела, и в это же мгновение на Дзержинского навалились сзади. Дыша водочным перегаром, кряхтя и ругаясь, телохранители Александровича скрутили ему руки ремнем, и тут Дзержинский увидел Попова. Бледный, толстогубый, с тускло отсвечивающими зрачками, весь в коже, с желтой коробкой маузера, он вытянул вперед голову и спросил негромко, пришептывая:
   — Ну как, товарищ Феликс? Поагитировали?
   Он был трезв, выбрит, от него пахло английским одеколоном — лавандой, как в давние времена от жандармского ротмистра в варшавской тюрьме «Павиаки». Душистая египетская сигарета дымилась в его пальцах. Мысль Дзержинского мимоходом коснулась и сигареты: Антанта снабжает своего человека.
   — Пока вы тут агитировали, мы телеграф взяли! — сказал Попов, кривя толстые губы.
   — Ненадолго! — ответил Дзержинский.
   — У нас более двух тысяч народу! — почти крикнул Попов.
   — Либо обманутых, либо уголовников и преступников! — спокойно добавил Дзержинский.
   У Попова на лице выступил пот, он утерся платочком, хотел было что-то сказать, но Дзержинский опередил его.
   — Где Блюмкин? — спросил он, наступая на Попова.
   — Какой Блюмкин?
   — Не валяйте дурака! — прикрикнул Дзержинский. — Мне нужен Блюмкин!
   Попов удивленно вскинул брови.
   — Вы, кажется, повышаете на меня голос? — как бы поинтересовался он. — Вы забыли, что арестованы?
   — Кем?
   — Властью.
   — Вы не власть. Вы ничтожество, жалкий изменник, предатель, купленный за деньги!
   На лбу у Попова снова выступил пот, вздулась жила. Боголюбский и Шмыгло — телохранители Александровича — кажется, ухмылялись. На улице, перед особняком, кто-то ударил гранатой, в зале со звоном рассыпалось стекло. Боголюбский — бывший боксер, с перебитым носом, — побежал узнать, что случилось. Шмыгло, тяжело переваливаясь на коротких ногах, зашагал к окну, свесился вниз. Там треснула пулеметная очередь, страшно закричала женщина, опять ударила бомба-лимонка.
   — Эти уйдут! — сказал Шмыгло. — У них пулемет свой есть.
   Попов вдруг топнул ногой, закричал, чтобы Шмыгло убирался к черту, его не спрашивают, уйдет там кто-то или не уйдет. Дергаясь, кривя рот, Попов вытащил из коробки маузер, велел Дзержинскому идти в дверь налево.
   — Только за вами! — издевательски вежливо сказал Дзержинский.
   Попов весь перекосился, опять закричал, размахивая маузером, что не намерен терпеть издевательства над собой, что он не потерпит, что Дзержинский арестован…
   — У вас, кажется, истерика! — брезгливо сказал Дзержинский. — И не размахивайте маузером — он может выстрелить и вас изувечить…
   Пинком распахнув дверь, Попов пошел вперед — в свой кабинет. Дзержинский со связанными за спиной руками медленно шел за ним. Сзади, отдуваясь и пыхтя, плелся толстый Шмыгло. В кабинете Попова шипя горела ацетиленовая лампа, на столе стояли стаканы и непочатая бутылка французского коньяку. За открытыми окнами погромыхивал гром, поблескивали длинные, розовые молнии. Дзержинский сел. Ремень нестерпимо больно въелся в кисть руки.