— Пане учитель…
   Дзержинский повернул голову.
   Посмеиваясь углом рта, подпоручик медленно говорил, обращаясь не то к Дзержинскому, не то к своему соседу — становому.
   — Наш друг пан Дзержинский, я вижу, очень доволен. Уж не первый раз я наблюдаю за ним. Пану Дзержинскому так нравятся наши затруднения, что он даже не спит по ночам. Представьте себе, управляющий сказал мне, что встретил пана учителя сегодня в четыре часа утра возле молочной фермы… А? Как вам это нравится? Может, наш учитель — революционер?
   Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, если бы Стась, сидевший на балюстраде террасы, не сказал вдруг тихим, испуганным голосом:
   — Мам, пожар!
   Поручик подбежал к балюстраде. Остальные бросились в парк. Слева от дома, за клумбами, к ярко-голубому небу поднимались густые черные столбы дыма.
   С матерью Стася началась истерика. Подпоручик, цепляясь шпорами, метался по террасе и кричал:
   — Люди, люди, пожар! Люди!
   Но никто не шел. Дом был пуст. Старик лакей Игнат, один оставшийся от всей дворни, спал в своей комнате, напившись вишневки. Солдаты были далеко: караулили границы имения.
   — Надо верхового в село, — сказал становой. — Седлайте, господин Дзержинский, лошадь, скачите в село.
   — Никуда я не поеду, — ответил Дзержинский. — Какой дурак поедет сюда выручать из пожара этакого помещика?
   — Что-с?
   — То, что слышали.
   Никто не понимал, что происходит. Наконец на лошади примчался управляющий и сказал, что горит коптильня и занялась сыроварня, дал коню шпоры и по клумбам умчался созывать солдат. Отец Стася сидел в соломенном кресле, бледный, как полотно, обмахивался шляпой и говорил:
   — Всему конец, всему конец.
   Солдаты шли на пожар неохотно, поодиночке, посмеиваясь и переговариваясь друг с другом. Долго искали ключи от пожарного сарая, а когда управляющий сказал, что надо ломать замок, белозубый солдат с родинкой возле рта ответил усмехаясь:
   — Что вы, ваше благородие, такой замок ломать…
   — Ломай, скот русский! — заорал управляющий, наступая на солдата конем. — Застрелю собаку!
   Солдат вдруг блеснул глазами, поднял над головой лом и крикнул:
   — Осади!
   Потом, швырнув ломик о землю, отошел в сторону и, вытирая руки, сказал:
   — Сам ломай, я тебе не слесарь.
   И тотчас же затерялся среди других солдат, косо поглядывающих на управляющего.
   Когда выкатили наконец пожарные бочки, оказалось, что нет шлангов, а когда нашли шланги — стали искать ведра. Коптильня уже догорала: с грохотом обрушилась крыша, пламя на мгновение взвилось высоко вверх, потом начало лизать стенку сыроварни…
   К вечеру хватились глухонемого Артема. Его нигде не было. Становой решил, что Артем поджег коптильню и убежал, и повел следствие. Оказалось, что никуда Артем не убегал, а просто-напросто пошел спать в коптильню, настлал себе сена, уснул с трубкой в зубах. Горячий пепел высыпался из трубки, загорелось сено. Артем проснулся в огне, выскочил из пылающей коптильни и прыгнул в пруд. Волосы и одежда на нем сгорели. Нашли его в крапиве за сараем, он упал там без памяти. К ночи глухонемой умер.
   Сыроварня медленно догорала. Солдаты нехотя таскали воду, без толку лили ведро за ведром в раскаленные уголья. Управляющий, с почерневшим за день лицом, сам запрягал тележку — ехать в дальние экономии за поденщиками. Коровы до сих пор стояли недоенные, коней из жалости поили солдаты, в доме не было даже воды, — мыться бегали на пруд. Лемешов, командир роты, говорил становому:
   — Ничего не понимаю. Коров доить вдруг не умеют. Фельдфебеля умеют, а солдаты нет. Никого. Не соберешь. Дисциплина падает с каждым часом. Уже двоих солдат по морде бил. Ничего. Никакого порядка.

 
   Собрались в кухне у Яна, затворили окно и завесили рядном. Ян зажег маленькую лампочку, поставил угощение — тарелку творогу, молоко и щербатые чашки. Из новых были: приехавший на побывку в родные места слесарь из Вильно Марлевский — с ним Дзержинский не раз встречался в городе; сельский учитель Янушевич; машинист из экономии Маслов и, наконец, солдат из роты Лемешева, здешний, сын кузнеца Акимов. Марлевский приехал утром, и его сразу же закрутили события. Это был невысокий, коренастый человек с залысинами, с круглым лбом и с маленькими умными глазами. Небольшими глотками он прихлебывал молоко и слушал Дзержинского, изредка поглядывая на него с одобрением, и, как бы соглашаясь, иногда наклонял крутолобую голову. Маленький Янушевич жадно курил; глаза его под лохматыми бровями поблескивали, он барабанил по столешнице и часто говорил:
   — Это точно, это уж факт.
   Маслов и Акимов молчали, и только когда Дзержинский предложил немедленно от руки размножить прокламации, оба в один голос сказали:
   — Давайте.
   Прокламация была предназначена к распространению в роте. Текст ее был уже составлен Марлевским. Он встал и прочитал прокламацию негромким, взволнованным голосом. Потом все наклонились над столом и стали вносить поправки. Когда текст исправили, Марлевский опять прочитал листовку вслух. Стало значительно короче и проще. Никто не говорил об опасности распространения такой прокламации в роте. Худой, носатый Акимов, покашливая, сказал:
   — Большой взрывчатой силы бумажка. Поставит мозги кой-кому на место.
   Размножали до двух часов ночи. Писали печатными буквами. Перья были плохие, ржавые, чернила грязные. К двум часам сотня была готова. Акимов сложил все в пачку, сунул ее под широкий ремень, сделал глупое лицо, откозырял и — кругом марш — вышел из хаты. Остальные выходили поодиночке, чтобы не обратить на себя внимания. Улицы села были непривычно оживленны, скрипели телеги. Крестьяне группами уходили из села.

 
   Ранним утром из экономии на тележке увезли под конвоем двух солдат. Конвоировали фельдфебель и стражник: на солдат больше не надеялись. А часов в восемь утра из дому вышел Лемешов в походной форме. Ординарец держал коня под уздцы. Лемешов сел в седло. Где-то неподалеку ротный горнист играл «поход».
   Дзержинский вышел на крыльцо.
   На ступеньке стоял отец Стася в пушистом халате, в ночных туфлях. Конь под Лемешевым играл. Натягивая желтые ремни, Лемешов горячил коня и, кривя рот, говорил:
   — За ночь, за одну ночь! Что осталось от роты? Имел благодарность от бригадного генерала. А теперь? Получу разнос. Благодарю покорно. Какие-то листочки. Ходят по рукам. Предпочитаю закрыть глаза. Извините, подальше от греха.
   — Что же мне-то делать? — уныло спросил отец Стася.
   — Вам — свое, мне — свое. Вам — имение, мне — рота. Мне хуже. У вас — средства. У меня — пшик. Да. Благодарю покорно.
   Он прижал короткие белые пальцы к козырьку и пришпорил коня. Конь рысью понесся из парка на проезжую дорогу. Там, за дубками, блестели на солнце штыки: рота выстраивалась к походу.
   — Видали? — сказал помещик Дзержинскому. — Можете меня поздравить: этот фанфарон испугался и уводит роту в город.
   Он сел в соломенное кресло и, сжав голову руками, воскликнул:
   — Ну, научите же, научите, что делать! Вы молоды, мозги у вас не устали.
   — Вам следует отдать крестьянам скот, — сказал Дзержинский, — и немедленно. Заплатить им за эти дни. Уволить управляющего — негодяя. Взять на себя уход за известным вам раненым…
   — Все?
   — Пока что — да.
   — Как это понять: пока что?
   — Вы же отлично меня понимаете, — сказал Дзержинский.
   Помещик помолчал, подумал.
   — Пожалуй, это верно, — сказал он, — пожалуй, вы правы… Другого выхода нет.
   Посмеиваясь, он прибавил:
   — А вы — опасный человек. Нажаловаться на вас становому? Живо упрячут в тюрьму! Как? Нажаловаться?
   — Попробуйте.
   — Не боитесь?
   — Нет, — сказал Дзержинский.
   Помещик с любопытством глядел в лицо Дзержинскому.
   — И тюрьма не страшна?
   — Нет.
   — И ссылка?
   — И ссылка.
   — И каторга?
   — Послушайте, какое вам до всего этого дело? — спросил Дзержинский.
   — Мне просто интересно, какую силу представляют собой революционеры, — сказал помещик. — В конце концов надо себе давать отчет в происходящих событиях. Может быть, когда-нибудь ваше имя станет известным. Мне приятно будет вспомнить, что я разговаривал с вами… А?
   Он засмеялся баском, прищурил свои водянистые глаза и спросил:
   — Может быть, протекцию окажете? Оскудевшему помещику? А? Когда ваша возьмет, окажете протекцию?
   — Нет, — сказал Дзержинский, — не окажу.

 
   Вечером крестьянам был возвращен скот. Мужчины вернулись из леса. К Оржовецкому приехал врач. Помещик вместе с сыном прикатил в село, собрал сход, снял шляпу и сказал крестьянам:
   — Предлагаю вам, господа, мир. Повздорили — и ладно. Как говорит русская пословица: кто старое помянет, тому глаз вон.
   — А кто старое забудет, тому оба вон, — сказал из толпы сиплый голос.
   Помещик слегка покраснел.
   — Я все ваши просьбы выполнил, — сказал он, помолчав, — и теперь предлагаю мир на вечные времена.
   Крестьяне молчали, хмуро поглядывая на сытую, в чесучовом костюме, фигуру помещика. Стась, одетый матросом, сидел в экипаже поодаль, круглыми глазами наблюдал непривычное зрелище: отец как бы извиняется перед мужиками. Что такое?
   Помещик молчал, крестьяне переминались с ноги на ногу и тоже молчали. Лица их были измученные, злые. Возле церковной ограды судачили и шептались бабы.
   — Так вот так-то, — сказал помещик, надевая шляпу. — Значит, мир.
   Он сел в экипаж, ткнул кучера в спину и тихим, бешеным голосом сказал:
   — Пошел, болван.

 
   Занятия со Стасем шли отлично. Дзержинскому с его колоссальной силой воли и страстностью удалось преодолеть лень и избалованность мальчика. Стась сдался и начал учиться с увлечением.
   Прошла неделя, другая. В имение стали осторожно забегать сельские ребята, и Дзержинский в часы, свободные от занятий со Стасем, возился с ними, выбирая для этого отдаленные уголки парка. Ребята ложились на траву вниз животами и, уткнувшись носом в тетрадь, старательно решали арифметические задачи с гарнцами, цыбиками и ведрами, мусолили карандаши, сопели.
   Дзержинский сидел тут же, сложив по-турецки ноги, сворачивал папиросы дешевого табаку и курил из деревянного мундштука. Заглядывая в тетради, говорил:
   — О брат, чего ты тут пишешь? Не то пишешь. Откуда у тебя эта цифра взялась? А ну, пересчитай.
   Или:
   — Ты, что, Петро, заснул или как? Может, тебе подушку принести?
   Или вдруг:
   — А не искупаться ли нам, ребята? Самое время.
   И все бежали к пруду, толкаясь и хохоча.
   Пруд был глубокий, большой, обсаженный ивами. Раздевались с гамом и визгом, выстраивались вдоль берега в шеренгу и замирали в веселом ожидании.
   — Смирно! — командовал Дзержинский. — Смирно и тихо!
   Это был самый любимый, всегда вызывающий дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: «Раз, два, три!»— бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде.
   — Раз, два, три, четыре… — считали, замерев, ребята. Поверхность пруда была спокойна, чиста, неподвижна.
   — Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… Тихо, тихо вокруг.
   — Двадцать один, двадцать два, двадцать три…
   И вдруг где-то далеко и всегда неожиданно — то возле гнилой скамейки на том берегу, то у лодок за купальней — появлялась мокрая голова Дзержинского.
   — Сегодня пятьдесят шесть! — кричали ребята.
   — А вчера было шестьдесят три!
   Плывите сюда, дядя Феликс!
   — Как плыть? — спрашивал Дзержинский.
   — Брассом.
   — Нет, саженками!
   — По-лягушечьи!..
   Дзержинский приплывал, и начиналось общее купанье. Ныряли, возились, плавали. Приходилось по очереди учить плавать тех, кто не умел. Широко расставив ноги на вязком дне, Дзержинский брал мальчика на ладонь под живот, и начиналось обучение.
   — Ногами, ногами работай, — говорил он, — да не пыхти, как паровоз, а дыши ровно.
   Выгонять из воды было трудно, ребята синели, но говорили, что им все еще жарко.
   Потом, мокрые, шли опять заниматься, а в заключение просили Дзержинского рассказать какую-нибудь историю.

 
   Всех своих учеников Дзержинский знал по именам, знал их родителей, знал обо всем, что делалось у них дома, а бывая в селе, заходил в гости и подолгу сидел у кого-нибудь в низкой хате, беседовал. С напряженным вниманием слушал он рассказы о том, как жили тут раньше, каков был прошлый пан, как дерет за каждую требу ксендз и какой плохой человек русский священник. Постепенно Дзержинского перестали стесняться. Веселый, простой, умеющий слушать, в селе он стал своим человеком. И о голоде рассказывали ему, и о том, как надо печь хлеб пополам с корьем, со жмыхом, с отрубями. Покуривая, он качал головой, переспрашивал, и было видно по его лицу, что он не просто любопытствует, а что это ему интересно, что решительно все он запоминает, обдумывает.
   Подолгу засиживался Дзержинский у Яна. Там читали Маркса, горячо обсуждали, волновались, спорили. Больше всех спорил сельский учитель Янушевич. Спорить с ним было не очень приятно: он раздражался, голос у него делался каркающим, на каждый довод возражал: «Это глупость».
   Во всем он винил русских, говорил, что у польских революционеров другие цели, чем у русских, считал, что русских надо изгнать из Польши и что до тех пор, пока в партии будут вместе и русские, и поляки, каши не сваришь.
   Однажды, когда расходились по домам, он, поотстав от других, сказал Дзержинскому:
   — Зачем вам москали? Зачем вам Маслов? Надо вывести русских из нашей среды, надо бороться с русским засильем, надо объединяться с поляками…
   Начался спор. Дзержинский сказал:
   — Рано или поздно эта ваша философия приведет вас в стан наших врагов. Подумайте, Янушевич. Вы заблуждаетесь, очень заблуждаетесь.
   — А вы продаете Польшу.
   Дзержинский остановился.
   — Я никогда никого не продавал, — сказал он спокойно, — а вот вы обязательно продадите польских рабочих и крестьян панам и фабрикантам…
   На этом разговор кончился.
   Янушевич перестал бывать у Яна. Встречая Дзержинского, он не здоровался с ним, но зато начал появляться в доме у помещика.
   В имении ничего не менялось, разве что появились новые люди. Часто приходил к обеду молодой длинноносый ксендз. Обедал иногда и Янушевич. Он являлся в высоком, до ушей, воротничке, в вычищенных до ослепительного блеска ботинках, застегнутый на все пуговицы. Хмуря густые брови, он говорил хозяевам:
   — Поймите меня, пане. Я прихожу к вам не как к помещикам. Я прихожу к вам как к патриотам. И мне приятно видеть здесь только польское, чистое, ясное…
   За глаза над ним посмеивались, но когда он приходил, отец Стася после обеда уводил его к себе в кабинет, и они подолгу там разговаривали. Нередко в кабинет заходил и ксендз.
   В августе Янушевич организовал свой польский кружок. Кружок вначале был очень маленький, но с каждым днем все расширялся. Дзержинский, Ян, Маслов недоумевали, а потом выяснилось, что Янушевич поит своих патриотов пивом и что некоего хромого парня, по кличке Козел, Янушевич даже ссудил деньгами. Еще через некоторое время стало известно, что пан помещик сам бывает на занятиях кружка, поет там гимн и рассказывает разные случаи из истории Речи Посполитой. Члены кружка Янушевича пользовались в экономии разными льготами, кое-кого сделали приказчиками, одному управляющий дал в долг подтелка, другому — лес на новую хату, третьему — хлеба.
   Как-то, повстречавшись на пароме с Янушевичем.
   Дзержинский сказал ему:
   — Ох, Янушевич, грязное дело затеяли…
   Янушевич отвернулся и промолчал.

 
   Поручик, брат помещика, уехал в полк. Дело шло к осени. В полях убрали хлеб, ночи были темные, с крупными звездами, дни прозрачные, ясные. Стась учился хорошо. С его отцом отношения Дзержинского портились не по дням, а по часам. Но однажды за послеобеденным кофе помещик вдруг сказал Дзержинскому:
   — Переходите к нам. Янушевич — бездарный болван. Вы будете у нас самым главным человеком. Сначала у нас, потом в Вильно, потом по всей Польше. Вы ученый, талантливый; зачем вам каторга, ссылка, тяжелая, безрадостная жизнь? Вам это совсем не нужно. А мы сделаем вам невероятную карьеру! Идет?
   Дзержинский молча встал из-за стола и ушел. Через несколько дней вечером ему подали коляску. Стась был заранее отправлен в гости к соседу-помещику. Не прощаясь с хозяевами, Дзержинский вышел на крыльцо и сел в коляску. Только что прошел дождь, парк дышал свежестью, у пруда на разные голоса кричали лягушки.
   — Не провожают? — усмехнувшись, спросил кучер.
   — Не провожают, — ответил Дзержинский.
   Кучер подобрал вожжи. Потряхивая головами, позванивая сбруей, побежали лошади. У выхода из парка стайкой стояли ребята из села — босые, белоголовые. Кучер остановился. Дети полезли в коляску, один сел на козлы, другой — на рессоры сзади. Лошади опять побежали. Ребята сидели молча, пришибленные, не зная, о чем говорить.
   — Приедете до нас еще? — спросил один, самый маленький. — Может, приедете, дядя Феликс?
   — Вряд ли, — сказал он.
   Подъехали к речке, к знакомому перевозу. Ребята хором закричали:
   — Давай парома!
   Канат заполоскал в воде, паром двинулся. Было тихо, река блестела, как зеркало, кустарники лозняка, вербы отражались в неподвижной воде.
   Переправившись через реку, Дзержинский и кучер закурили.
   — За работу-то заплачено? — полюбопытствовал кучер, повернувшись на козлах.
   — Заплачено, — сказал Дзержинский.
   — То-то. А то бывает, что и не заплатят.
   — Бывает, — согласился Дзержинский.
   В селе, у хаты Яна, Дзержинский велел кучеру остановиться. Ян и Маслов вышли на крыльцо. Лицо у Яна было грустное. Маслов посмеивался.
   — Вон заныл, — сказал Маслов, кивая на Яна, — дескать, что мы без Феликса будем делать.
   — Я вам свой адрес оставлю, — сказал Дзержинский. — Пишите мне обо всем подробно. Книги пришлю. Прочитайте — отсылайте мне обратно: у нас в организации с книгами трудно. И приезжать в город тоже следует. Живая связь всегда лучше переписки, Когда приедешь, Ян?
   — Да месяца через два приеду.
   — И отлично. Теперь насчет Янушевича и его подголосков. Их надо всеми способами разоблачать перед крестьянами. Пусть народ видит, что это продажные шкуры… Ну, мы об этом не раз говорили. И последнее вот что: пишите корреспонденции в газету нашу. Обо всем. Все интересно. Слышишь, Ян?
   — Ладно, — сказал Ян.
   — И ты, Маслов, пиши.
   — Обязательно.
   Дзержинский сел в коляску. Потом, вспомнив, добавил:
   — И Феликса нигде не спрашивайте. Не найдете. У меня есть партийная кличка — Яцек. Запомнили? Будете искать Яцека.
   — На поезд опоздаем, — напомнил кучер.
   — Что ж тебя твой Стась не провожает? — спросил Ян.
   — А что ему, — сказал Дзержинский, — его в гости отправили.
   Он помахал на прощание рукою. Ребята опять набились в коляску. Уже совсем стемнело. Лошади бежали рысью, огни села делались все меньше и меньше, потом совсем исчезли.
   — Ну, ребята, вылезай! — сказал Дзержинский.
   — Так и не приедете? — опять спросил тоненький голосок.
   — Не приеду. Приезжайте вы ко мне в Вильно. Дорогу-то домой найдете?
   — Найдем.
   Вылезли. Дзержинский повернулся в коляске и долго глядел вслед маленьким фигуркам. Ребята часто оглядывались, махали ему руками.
   — Живите веселее! — крикнул Дзержинский.
   — Е-ее!.. — донесло эхо в ответ. Кучер хлестнул коней.
   Дзержинский накинул на плечи старую, потертую гимназическую шинель, надвинул фуражку на глаза и задумался. Во тьме над белеющей дорогой с жалобным и длинным криком пронеслась какая-то ночная птица. Легкий ветер прошумел над бесконечным полем. Кучер запел:


 

Все пташки-канарейки

Так жалобно поют…


 

   — Ох, жизнь, — вдруг с тоской в голосе сказал он, — жизнь окаянная…



КОФЕ С ПИРОЖНЫМИ


   Они встретились в Варшаве, в парке, в морозный зимний вечер и сразу узнали друг друга, несмотря на то, что не виделись много времени.
   Поцеловались и смущенно помолчали. Никогда раньше они не целовались.
   — Вот так встреча, — наконец сказал Россол.
   — Да уж, — ответил Дзержинский.
   Они стояли в широкой аллее парка, над ними свешивались ветви деревьев, покрытые инеем, их толкали люди, бегущие на каток и с катка. Внизу, на озере, гремел духовой оркестр, празднично блистал изрезанный коньками лед, сквозь ветви деревьев были видны легкие и стройные фигуры конькобежцев.
   — Что ты тут делал? — спросил Дзержинский.
   — Смотрел. А ты?
   — Я шел смотреть.
   — Пойдем покатаемся, — предложил Россол.
   — Нельзя. В таких местах можно легко наскочить на филера. Посидим тут.
   Сели на холодную, обмерзшую скамью. За то время, пока они не виделись, у Россола ввалились щеки, глаза смотрели теперь жестче, злее, подбородок стал выдаваться вперед.
   — Что с тобой, Антон? — спросил Дзержинский. — Ты похудел, изменился.
   — Болен, — коротко ответил Россол.
   — Чем?
   — Чахоточкой, как говорит один мой знакомый фельдшер.
   Россол усмехнулся, боком взглянул на Дзержинского и вдруг сказал:
   — Я тебя очень люблю, Яцек.
   — И я тебя очень люблю, — просто и спокойно ответил Дзержинский. — И у меня есть одно предложение тебе — угадай какое?
   — Поехать в Италию лечиться, — грустно улыбнулся Россол, — или не верить врачам, которые все врут. Да? Это ты хотел сказать?
   Но Дзержинский хотел сказать совсем не это. Поблескивая глазами, он предложил устроить пир в честь свидания друзей. Идет? В конце концов, один раз в жизни можно себе позволить небольшой пир. Черт побери, уже полгода он не ест досыта! И, кроме того, ужасно хочется кофе. Натурального черного кофе. Он так согревает и так поддерживает силы! Не правда ли?
   Шли медленно, не торопясь, вспоминали Ковно, Вильно, тамошние фабрики, стариков сапожников, работу, юность.
   Разговаривая и вспоминая, вышли из парка на улицу и остановились у кафе, которое показалось им недорогим.
   — Сюда? — спросил Дзержинский.
   — Сюда, — решительно ответил Россол. Дзержинский оглянулся: сзади было «чисто», как говорили в тех случаях, когда по следу не шел филер.
   Россол отворил тяжелую дверь с цветными стеклами и первым вошел в низкое сводчатое помещение, в котором седой и благообразный швейцар снимал с посетителей пальто и шубы.
   — Снимем пальто?
   Швейцар уже вышел из-за загородки и стоял, готовый принять платье гостей.
   — Снимем, — согласился Дзержинский.
   Раздеваться было очень неприятно, куртка Дзержинского была подбита протертым «рыбьим мехом», с большими лысинами, а главное, у нее сегодня, как назло, оторвалась подкладка рукава — вата вместе с какими-то тряпочками, — и все это висело на нитках как нечто самостоятельное и к куртке не имеющее никакого отношения.
   Приняв си Дзержинского куртку и назвав ее почему-то рединготом, швейцар вправил ей рукав, покачал головой и начал раздевать Россола — снял с него тоненькое потертое пальто, потом ватный пиджачок солдатского образца, потом стеганый на фланели жилет. Лицо у швейцара сделалось непроницаемым.
   Кафе было маленькое и почти пустое. Под матовыми колпаками горели газовые лампы. В красном кирпичном камине жарко потрескивали смолистые поленья. Столик у камина, покрытый свежей скатертью, был свободен, и приятели, усевшись, протянули ноги к огню. Потом оглядели друг друга.
   — Почему это на тебе студенческая тужурка? — спросил Дзержинский.
   — Купил у старьевщика, — ответил Россол. — Нельзя же ходить голым.
   Только здесь они оба почувствовали, как устали за этот день, как продрогли, как хочется поесть и погреться возле камина у огня.
   — А тут шикарно, — сказал Россол. — Я бы с удовольствием просидел здесь целый вечер.
   — Даром не позволят сидеть, — произнес Дзержинский. — Если сидеть, так надо есть и пить.
   Подошла официантка с крахмальной наколкой на голове и в крахмальном белом фартучке.
   — Дайте карту кушаний, — сказал ей Россол с таким видом, точно всю жизнь только и делал, что болтался по кафе.
   И, прищурившись, стал читать названия кушаний — мясных, рыбных, овощных, которые шли в карточке перед сладкими, пирожными и печеньями.
   — Нет, мясо на ночь тяжеловато, — сказал Дзержинский, хоть с утра он ничего еще не ел, кроме пирога с печенкой, купленного утром у торговки на улице, — мясо не стоит, вот разве что-нибудь легкое из рыбы. Прочитай-ка, что у них есть рыбное…
   Россол прочитал еще раз, но они так ничего и не нашли подходящего и остановились на двух яичницах с колбасой.
   — Это, пожалуй, будет полегче, — согласился Россол.
   После яичниц они заказали по стакану кофе — Дзержинский черного, а Россол со сбитыми сливками — и по пирожному. Пирожные пошли выбирать к стойке.
   Каких тут только не было пирожных: миндальные, и ореховые, и шоколадные, и слоеные, и корзиночки, и с заварным кремом, и с сахаренными фруктами… Выбирать пришлось довольно долго.
   — Мне вот это — с кремом и с фисташками, — сказал наконец Россол, — на вид оно довольно привлекательное, каково-то будет на вкус…
   — А мне миндальное, — сказал Дзержинский.
   Они вновь сели у камина. Но официантка в наколке все не уходила…
   — Почему она не уходит? — шепотом спросил Дзержинский у Россола.
   — Наверное, у нас с тобой такой шикарный вид, что она не прочь сначала получить деньги.