Страница:
Сказать иначе, Толстая Бабушка и здесь проводила свою линию, когда вовне выплескиваются неудовольствия и пожелания, а потом там что-нибудь делается и оттуда появляется кто-то или что-то с нужным благом - и в общем-то, на такой же женской магии и построено все наше общество, с мнимым господством мужского ума, с этими мужскими изобретениями и сооружениями, а они ведь лишь подновляют реквизит во все той же старой пьесе. И оно конечно, магия белого человека самая сильная и самая научная, она умеет послать глаз аж к Сатурну и разглядывать его спутники, а ещё может подслушивать дельфинов или вот залезть в желудок стеклянной лампочкой, что называется фэ-гэ-какая-то-там-скопия и позволяет увидеть, что, оказывается, в двенадцатиперстной кишке, у самой заслонки с желудком, образовалась язва и не дает заслонять желудок, потому-то туда и заплескиваются всякие воды из кишок и идет тошнота, да только чтобы выяснить это, понадобилось, чтобы профессор неделю спустя посоветовал это самое ФэГээС на обходе, а не сказал бы, так остальные никто уж и догадаться не могут, уж такая несообразительность, да и кстати, само-то изобретение бесплатной гарантированной медицины, с нормами ухода и так далее, а как же, хорошая штука, только санитарка и медсестра лишний раз не заглянут в палату, разве что за отдельные деньги, потому что уже научились правилу как можно меньше тратиться и как можно больше себя экономить, умрет так умрет. Или изобретение родства, тоже детородной магии дело, на кого ж и полагаться, как не на своих - вот сестра и племянница, как бы без них - да вот так, без них, одной всю ночь на мокрых или обдристанных пеленках, потому что у племянницы не каждый раз получается приехать, свои заморочки с дочерьми или запившей матерью, а мать-то потому и запила, что на первом порыве сострадания дела не сделать, надо дежурить через ночь, а тяжело, около умирающей-то, "ты вот свою дочь жалеешь, а мы с Ольгой должны ездить", и вот не знаешь, то ли приедет кто, то ли уж лучше санитарке дать тридцатник, хоть зайдет пару раз проведать, а дочь - что дочь, у ней самой какая-то похожая хворь, назначили стационар каждый день, а свою дочь, Бабушкину внучку, к Толстой Бабушке посылать страшно - к такой-то, лежащей колодой, больной, всей в трубках, блюющей, это если бы посидеть попоить с ложечки, а так ведь ребенок двадцати лет изжалеется и сама занеможет, лицом ткнувшись в боль и умирание.
И получалось, что все козыри и ставки Толстой Бабушки проигрывались одна за другой, и только Брат - бездетный, неженатый, неустроенный, во всем сошедший с родительской линии - только он оставался с ней до последнего, но как раз потому, что не держался закона Бабушкиной охоты и умел быть вне волшебного круга, в какой она старалась заключить весь досягаемый мир, чтобы он слушался и служил. И если Брат исполнял все требуемое, от пеленок и судна до кормления и обмываний, и не отшатывался от страдания и болезни, то вела его не сыновняя привязанность, а мера, в которой Брат сдерживал её свободой от всех привязанностей - случись нужда, с тем же прилежанием и неукоснительностью он мог бы ходить и за старухой Азановой, лишь отрешенность неисчерпаема, да и милосердие ведь тогда милосердие, когда не разбирает своих и чужих, а вот на родственности такое не вытянуть, попрет саможаление и сожрет все благие порывания. И уж меньше всего Брат верил в государственную магию, ничего-то она на самом деле не может, только дурить и брать, рожать-то детей Толстая Бабушка должна была на самом деле, как и тратиться на работу, на хлам предрассудков и убеждений, на телевизор этот, а теперь, когда дошло до точки, государство могло дать ей лишь набор имитаций, как бы заботу и как бы лечение - а чего ещё ждать, не государство же создает жизнь и здоровье, оно их лишь тратит.
Но и сам Брат попадался почти на том же. И он слишком долго ожидал, что от лечения будет толк и что все само помаленьку начнет заживать и поправляться, и уж только под конец, когда было опоздано, догадался и предложил Толстой Бабушке: "Мама, а давай-ка мы раз в день будем делать маленькую зарядку. Пусть недолго, пусть через боль, а все равно. А то смотри, ты лежишь, а болезнь за тебя решает и тебе приказывает. А так будет, что не она тебе, а ты ей диктуешь, а она подчиняется" - и Бабушка кивнула: правильно, согласна, - но только пускай завтра. Да уж, завтра... а другой не то что ошибкой, но слабостью Брата была его мизерная продвинутость в делах заповедных. С родительской-то линии он сошел, но и в тайноведении не преуспел и теперь не мог предложить Толстой Бабушке никаких таких целебных очисток и заговоров, массажа там по точкам и прочего, ну, конечно, немного пробовал танцевать, а уж больше полагался на Небо - а Небо, хоть и было свое, ближнее, и неизменно сопутствовало Брату по дороге в больницу, а на выходе участливо брало за руку и вело обратно, но, видимо, тоже ни хрена не могло - пустить пушистый снег, для успокоения души и давления, или там ветром выдуть мусор с участка, это да, а вот починить неработающую поджелудку ближнее Небо не понимало и теперь, сильно сочувствуя, лишь приникало к стеклу и вздыхая переминалось за окном во дворе, чего Толстая Бабушка даже не замечала. Хуже того, Брату не только не давалось привлечь своих волшебных помощников, но в конце концов он должен был бороться уже и с ними. Утром он смотрел свои вещие знаки, и можно было даже не звонить в реанимацию или двоюродной сестре, потому что знаки не ошибались - но когда они стали показывать сплошь порчу и упадок, то Брат, чего, конечно, делать никак нельзя, - начинал упорно переспрашивать их, домогаясь опровержения и "симптомов выздоровления", а это ведь все равно что припудривать отражение в зеркале, детские хитрости, да и толку от них, если в последний день он шел на улицу покупать детский крем, мазать маме спину и пятки, а в аптеке вдруг не оказывалось крема, как и "Белизны" в лавке на улочке, стало быть, уже не понадобится ни стирать, ни мазать, куда уж вразумительней знаки и некак переиграть - и Брату оставалось только отодвинуть свое безучастное внутреннее знание всего заранее и исполнять все то, что можно исполнить.
Но все-таки, до этого выпала счастливая неделька, когда вроде как можно стало кормить и Толстая Бабушка "пошла" - не ногами еще, а на поправку. Были, конечно, накуплены всякие баночки детского питания, да и в больнице, как с удивлением обнаружил Брат - пробовал, - готовили очень прилично и даже вкусно, но в Толстую Бабушку много не лезло, и успехи в сражении теперь измерялись числом съеденных ложек каши и творожно-клубничного пюре, а ещё перестало тошнить, уже и подбородок, обтираемый облепиховым маслом, весь зажил, зато стало дристать. Но и этого врага как будто удалось потеснить, и высшей точкой, блестящей победой, прямо триумфом была почти наполовину съеденная тарелка каши, а трофеем здесь был четко оформленный кал. Что против этого шлем Гектора! - говно, а не трофей - ну, на что он годится, из него и судна-то не выйдет, разве только стоя в него поссать, да и то, наверно, набок повалится, а тут оформленный кал, прелесть, и олимпийские боги спешно слетались полюбоваться, толпясь и выхватывая судно друг у друга из рук, восхищенно качали головами, не находя слов и не веря глазам своим, а растерянный Ахилл с чепуховой своей победой стоял в стороне, никому не нужный - да уйди ты со своим золотым шлемом, не срамись, тоже мне, подвиг. А уж когда Толстая Бабушка вечером на дорогу стала выговаривать Брату, почему он не найдет хорошую работу - "Работу ищи, работу!", то он убедился, что мать его стала похожа сама на себя, и дело действительно подвигается на лад.
А уже моча стала идти с кровью, сначала немного, думали, от катетера или там лекарств, а потом уж одна почти кровь, - "Инфильтрация", - говорил завотделением, а то есть в крови копились всякие яды и не удалялись печенью и почками. А язва не рассосалась, но разрослась, а в желудке обнаружилось прободение... И к Толстой Бабушке в палату снова стали ходить всякие специалисты и толковали о новой операции, и снова стали делать капельницу, и опять пошла тошнота, и опять рентгены и блевание барием. Опозоренная неподвластностью своего собственного тела, униженная лишением очков - чести и достоинства слабовидящего человека, отсеченная от дружественной поддержки стен родного жилища, нагая, как в миг рождения, Толстая Бабушка лежала на перепачканных простынях под склоненными над ней санитаркой, медсестрой и врачом, и только глаза её неправдоподобно лучились - а может, так казалось потому, что их просто не закрывали толстые стекла. И неделю толковали о новой операции, но не делали, и вторую толковали, и Брат шел домой чувствуя себя обмелевшей рекой, сердце замирало, и вдруг, давным-давно думать о них забыл, напоминали о себе болячки и ушибы совсем детских лет, как если бы и правда ушла вода и обнажились разные коряги и мусор на речном дне.
В последнюю ночь двоюродная сестра позвонила Брату: "По-моему, она уходит", но Толстая Бабушка ушла позже, утром, подставила Брату обтереть подбородок масляной ваткой, полежала, с хрипом совершая вдох-выдох, а из трубки во рту толчками двигалась коричневая грязь и никак не могла скатиться с другого конца в бутылку, и вдруг потекла струей, без помех - а вот дыхание остановилось. Вечером же Брат сидел рядом с сестрой у постели, и та говорила: "Может, ещё обойдется" - то есть, может, дотянет два дня до новой операции, а Толстая Бабушка возразила: "Нет, я сегодня умру" - и когда Ольга и Брат заговорили о чем-то, заругалась: "Не мешайте!" - ну как же, человек важным делом занят, а ему мешают, и Брат поневоле улыбнулся, а когда сестра вышла покурить, стал - впервые в жизни - тихонько читать Толстой Бабушке свои самые красивые стихи, почему-то вдруг захотелось, изнутри, а ещё пообещал написать рассказ "Жизнь кота". "Это будет очень хороший рассказ, про меня, тебя и кота Барсика", - и кажется, Толстая Бабушка слабо кивнула, а ещё Брат на всякий случай рассказал из тибетский книги, что надо уходить в белый свет, не пугаться, или уж в крайнем случае в синий.
Вот, а потом были похороны и все положенное, набежавшие соседки сами все сготовили, а ещё с завистью - Бабушкино богатство - порассматривали вальяжно лежащего в коробке кота: "Барон", ну, незачем пересказывать, а Брат, оставшись дома один, отрешенно и вчуже думал о том, что дар маминой смерти почти что напрасен, потому что он и так уже имел все то, с чем теперь оставался - характер, болячки, сновидения, тропу, книги, решения, которые уже давно научился принимать сам и которые отстоял как _свои_, и умирать ей совсем было не нужно, а вот от его смерти, думал Брат, будет много пользы, потому что сестре останется квартира, чтобы поселить её детей, да еще, наверное, деньги от издания его книг, ведь печатать его все равно потом станет выгодно, особенно, книгу со смешным Божьим словом, посмеяться-то все любят, а ещё хорошо пойдет сказка про камскую ведьму Инну, на прибыль издателям, ну, это как водится, и ещё очень может быть, его смерть станет подарком для каких-нибудь новейших филологов, что ж, своя братья, пускай - и выходило, что в его жизни куда больше силы, но гордости от этого Брат не испытывал, по фиг, - и к тому же, он ошибался, как понял уже позже: ведь он получал _одиночество_, дар _последней свободы_ - а он-то такого подарка не передавал никому, - ну, разве что коту.
Кот Барсик ничего не знал об этих размышлениях и происшествиях. В первый день он даже не обратил внимание на долгое отсутствие Толстой Бабушки. Но обнаружив её пропажу, Барсик просидел два дня у входной двери, настораживаясь и привставая, когда хлопала дверь внизу или звякали ключи, поворачиваясь в замках соседки, той самой Крыски, к которой могла заглянуть Бабушка и возвращения её от которой ожидал теперь кот. Но открывалась соседкина дверь, шлепал когтями о бетонный пол пес Тобик, звенели сцепки поводка, возилась с замками Крыска - а Толстый Человек Бабушка не появлялась из долгих гостей, и через несколько дней Барсик перестал бегать к двери на железные стуки внизу и на лестничной площадке.
Вскоре он уже стал забираться на колени к Брату. Брат, удивленный этой новой повадкой, пробовал уносить кота и кидать ему Дуньку. Но кот не хотел топтать Дуньку, это была грубая физиология, а Барсик искал сердечного тепла и полноценного человеческого общения и убегал с кровати за Братом на кухню или к дивану.
- Каждый хочет любить - и барсук, и кошак, - понимающе вздыхал Брат и наскоро гладил кота, трепал загривок и спину.
Плохо было то, что Брат тоже стал редко бывать дома, а когда приходил, то был весь какой-то сумрачный, на взводе, недоступный, мало сидел на табурете и диване, а все бегал по кухне, по комнатам, доставая всякие тряпки, гремел кастрюлями с кипятком в ванной - как водится, и горячую воду заодно отключили, и Брату приходилось её кипятить, перестирывая испачканное белье и изблеванные платочки. И хотя коту всегда было вдосталь еды в чашке, не вдосталь было простого человеческого общения, и Барсик шел на кухню и сновал под ногами у Брата, так что в один день Брат даже заорал на него, что изумило кота, и он ещё несколько раз пробовал пристать к Брату, не веря его запрету быть рядом - и уж только потом, уйдя из дому и прийдя ближе к ночи, Брат сам позвал его на диван и стал рассказывать неутешительные новости.
Понимал ли его кот? И вообще - помнил ли он ещё Бабушку? Да должен был - узнавал же он племянников Брата, что появлялись в дому раз-другой в полгода. Но когда в доме стоял гроб, а Брат ночью выпустил кота из другой комнаты немного поразмяться - вопреки настоятельным советам старух не подпускать кота к покойнику - Барсик заинтересовался лишь тазом с марганцовкой, поставленным на пол под домовиной. Он даже не стал нюхать тело Бабушки, когда Брат сам поднял и поднес кота ближе - и похоже, так почувствовал Брат, кот просто не захотел ничего знать о мертвом и уже ушедшем - он ходил по комнате, нюхая запахи, заглядывая в ванную и на кухню, предпочитая знаться с ощутимым, вещественным, посюсторонним, живым, среди которого уже не было Толстой Бабушки, было только мертвое, не интересное коту тело в гробу на табуретках, а не Толстая Бабушка, её не было, нигде - а меж тем, её великое сновидение, по-прежнему реющее над миром и городом, продолжало достигать чувств и памяти кота. И в нем, исполняя все по вере её, Бог располагал Толстую Бабушку в центре мира так, что оно великим колесом обращалось вокруг этой своей оси, за что Бабушка милостиво жаловала мироздание знаками своего приятия и удовлетворения. Мироздание же, вдохновленное таким поощрением, рассылало, как спицы к ободу колеса, эту благодать на все окраины, а от окраин, к середке, поступали всяческие подношения, всеугождение и радостное предупреждение всех желаний. Тут сходились лучшие вкусы мира, и сюда стекались все его дары и приятности, и кореянка Роза, как кот Барсик жука к ногам, вновь приносила и возлагала на табуретку к дивану мороженку и ещё китайскую лапшу с пряностями - и не из выгоды, не по тайному заднему умыслу, а потому что хороший человек и хорошо относится, а ещё звери во множестве своем давали ведать свои повадки, потому что по телевизору весь день крупно показывали передачи про животных, занятных обезьянок и цветастых рыб. Но хотя это сновидение изобиловало сметаной и колбасой, кот не шел в него, он бежал за Братом, и лапки Барсика оттискивали на речном песке цепочку следов, что бок-о-бок со следами подошв Брата оставалась тут уже навсегда - ведь Река была изумительно чистой и покойной, её волна не слизывала с песка отпечатки проходящих по берегу - не то что волны, ни морщинки, ни сквознячка, ни негодных озорников, что могли бы назло испортить чужой след, так что всегда можно сходить и проверить отпечаталась там котовая лапа или нет. А Брат знай себе шагал по берегу, не оглядываясь на брата-кота, который, любопытно же, кое-когда останавливался и макал лапу в мокрую прозрачность, этой воды коту было не боязно, она не кусалась горячим ртом и не студила. И наконец, они оказывались у какого-то очень большого дерева, если глядеть издали, могло показаться, что это тополь, роняющий пух, или вообще идет снег, так густо сыпалось вокруг что-то серебристое. Но Брат достигал дерева как-то так сразу вдруг, и становилось видно, что это не снег и не тополиный пух, а серебристые листья, и летят они с дерева густо-густо, но ветки дерева не оставалось нагими, потому что новые листья вырастали на нем каждый миг, а ещё удивительно было то, что не только листья, но и само дерево все было каким-то серебристо-лучистым, светящимся, и Барсик даже не загадывал вскарабкаться по стволу, он вообще не находил особого интереса в этом дереве, не для кошек оно, уж больно большое. Но Брат останавливался именно здесь, глядел на листья, что во множестве слетали с ветвей и таяли в воздухе не достигнув земли, почему-то вздыхал, а затем невесть откуда доставал и прикладывал к губам рожок не то флейту не то горн, кот в этом не разбирался, и начинал играть музыку. И поскольку в этом бесконечном листопаде была печаль неизбывного прощания, то и Брат хотел сыграть мелодию печальную-печальную, расставально-пронзительную, а музыка получалась проникновенная и светлая-светлая, потому что едва Брат направлял на то свое дыхание, как из рожка не то горна сама собой появлялась мелодия, и сразу, не мешкая, каким-то горным серпантином начинала забираться ввысь, да так высоко, прямо небо с овчинку казалось, вот то дальнее небо, даже у Брата дух захватывало, тако высокуще, тут и он ещё не гостил, потом, успеется, но музыке-то было видней, и Брат не противился, только удивлялся безмятежной радости, что простиралась с этой его-не его мелодией - совсем не загадывал, ну прям краснощекий горнист трубит побудку в детском лагере, только покойнее, мягче, как-то неколебимо покойно - вот и кот, трус такой, и то не пугается громкой музыки - а кот-то и не слышал ничего, никаких этих духовых флейт-фаготов, ему открывалось другое: как вылетают из раструба горна мотыльки и бабочки и порхая туда-сюда, опускаются на воду - и живенькое глазенко, конечно же, прыгало и сводя лапки вместе, ловило ещё в воздухе эту радужно - и серебристокрылую дичь, ну, а если промахивалось, то тоже не беда, ведь мотыльки, упадая в Реку, одевались в золотое перо и сновали по-над дном искрящей мелюзгой, и тогда кот лез в воду и лапкой когтил эту восхитительную добычу. В этом, разумеется, нет ничего удивительного, ведь ухо котов умно не для музыки, им что фа-бемоль, что ми-диез, расталдыкивать попусту - не находит, видишь ли, существенной разницы, скотина бестолковая, а вот то ли дело сунуть лапку в мокрую прозрачность да поймать золотого карасика, уж это коты понимают.
май-октябрь 2001 г.
ПРИЛОЖЕНИЕ
МАМИНЫ СКАЗКИ
ГУСЫЧ
ПАВУШКА
ВЕСЕЛЫЙ КОЗЕЛ
ВЕЛИКАЯ КВАКША
ДУШЕНЬКА
НЕНАСЫТНАЯ ЖАБА
КОЗЕЛ-ДОНОСЧИК
ОБЕЗЬЯНА ГАНЯ
ИНДЮК-МЗДОИМЕЦ
ВАСИЛИСА И ЖАБРАИЛ
ВЕТЕР
ГОВОРЛИВЫЙ ГУСЬ
ХРУСТАЛЬНАЯ МЕЧТА РУССКОГО ЗАЙЦА ФОМКИ
ГУСЫЧ
В квартире жил человек, звали его Гусыч, и жил кот Берлиоз. Почему их так звали, никто не знал, да в этом ли дело. Гусыч был большой, лет так около ста ему было - самый сок в мужской жизни. Был он очень умный, но сильно ленивый, брюки он носил год на левой стороне, второй год на правой, которые ему вылизывал его кот Берлиоз, вернее, делал вид, что вылизывал, такой был кот хитрюга. Кот был хитрый и притворялся немым, безголосым, когда Гусыч был дома, он не мяукал, не пел свои песни-мурлыки, но как только Гусыч уходил из дома, кот пел чудесные песни и сочинял для Гусыча сказки и байки, прийдя домой, Гусыч садился за стол и переписывал байки Берлиоза, а кот сидел рядом указывал, какие строки оставить, а какие нет, те смахивал пушистым хвостом. Гусыч ненавидел одну старушенцию, на которую писал ехидные пасквили, и Берлиоз сердился на Гусыча и выждав момент, когда Гусыч снимал брюки, кусал его гусиные лапки и царапал его за байки про старуху. Гусыч давал слово не трогать старуху, тогда Берлиоз уходил довольный, а Гусыч садился писать байки, которые сочинял во сне, или садился лениться и ленился долго и много, что даже пятки чесались.
ПАВУШКА*
_____
* с этой сказки и далее вниз в основном оставлена авторская пунктуация
В зеленом и райском лесу жила прекрасная птица Павушка. Была она несказанной красоты. Все в ней было прекрасно: маленькая головка сидела на точеной лебединой шейке, украшенная мягким пухом и разноцветными перьями. Ноги её были длинные и стройные, но особенно был прекрасен хвост яркими перьями с золотистыми отливом, которым Павушка очень гордилась и хвасталась перед подругами: "Нет меня прекрасней, нет мне здесь пары, нет для меня здесь равного по красоте жениха, уйду я от вас и пока не найду себе жениха, не вернусь к вам". И ушла. Долго шла и увидела могучего Орла. Орел, я пришла к тебе, очень ты мне нравишься, буду с тобой жить. Ну что же сказал Орел: живи. Орел был птицей царской, охотился и приносил добычу Павушке, но обжилась она и стала ворчать: разве это еда, разве это счастье? Рассердился Орел и прогнал Павушку. И пошла Павушка дальше. Долго шла и лесом и горами. И вдруг увидела Попугая, тот сидел на ветке и щелкал громко своим клювом. Понравился Павушке Попугай, Попугай, я пришла к тебе, я хочу с тобой жить. Живи сказал Попугай. Жили они жили, надоела Попугаю Пава стал он её передразнивать, клевать её в голову, дергать из хвоста красивые перья и втыкать их себе в хвост, да так ощипал её, и стала она птица облезлая и драная и прогнал её Попугай. И решила Павушка идти дальше. Долго шла. Наконец показались её родные места. Увидели её подруги, не узнали, горько плакала Павушка, у всех подруг дети выросли, внуки, а она как перст одна. Все смеялись над Павой и кричали за суженым ходила, хвост потеряла, красота увяла. Живи Пава проще, где родился там сгодился, будешь хозяйкой в доме.
И осталась Пава в своем лесу одна-одинешенька.
ВЕСЕЛЫЙ КОЗЕЛ
Солнце грело бока веселому козлу, грело и рожки и хвостик, в общем всего грело и было этому козлу очень хорошо, весело было, дождик полил вымочило козла, отряхнулся козел от дождинок тряхнул бородой и опять весело ему, подул ветерок прохладный высушил его от дождя и запрыгал козел от радости хорошо ему, весело жить. Так и жил козел веселый и радостный. Трава зеленая, небо синее, тучки белые как лебеди плывут по небу.
Но вот увидел веселый козел великолепную лань и влюбился, и нету ему покоя, день и ночь ходит смотреть на гордую лань да не решится сказать ей о своей любви, и не мило ему ни солнце теплое, ни летний дождь, ни веселый, шаловливый ветерок. Все стало плохо, куда делось его веселье, потускнела его шерстка, повылиняла, рога стали гнуться, совсем стал плох козел. День ото дня сохнет, а лань все забыть не может. Прошло много лет и стал козел старый, никому не нужный и пришел он на полянку и думает и зачем это я сох по гордой лани, чем она лучше моих подруг козочек? И решил козел забыть её, и стал смотреть на солнце, и на теплый шаловливый дождик свои бока подставлял и стал снова здоровым и сильным веселым козлом, которому всегда хорошо и в дождь и ветер, да так и бегает по горам по лугам радуется всему, доволен, такой он веселый козел.
ВЕЛИКАЯ КВАКША
Жаба сидела на кочке и пыжилась от гордости, а гордилась она тем, что на лбу у неё была огромная шишка, которая день ото дня становилась все больше, вот я такая умная, весь мой ум и прозорливость находятся в этой шишке, все я вижу, все знаю о каждом, что кого ждет, кто чем дышит, вижу все и знаю все про всех. Простые лягушки боялись жабы и пресмыкались перед ней, носили корзинками комаров и мух, чесали ей брюшко, чистили её кочку, и тихонько квакали ей на ночь о её могучей шишке. Жаба млела от лести и считала что ей все дозволено, все возможно. А шишка все росла и закрыла ей глаза, и ничего не видела жаба вокруг ни зеленого пруда, ни кувшинки, которые цвели в пруду. Заплакала жаба от бессилия, и никто уже не замечал жабу, не холил и не кормил квакшу. Сидит и плачет жаба и жалеет себя и свою гордость проклинает. Зачем я такой была, зачем мне все подношения. Лучше быть простой лягушкой да и жить в свое удовольствие. Услыхал её причитания ерш и пожалел квакшу, прыгнул к ней на кочку и продырявил её шишку на лбу своими колючками, уменьшилась шишка, а затем совсем исчезла. Рада квакша, расцеловала ерша и попрыгала по болоту. Села на кочку и думает, зачем мне мое величие и гордость? А ведь просто жить и радоваться солнцу и изумрудной травке куда лучше, чем пыжиться и гордиться. И весело стало ей и хорошо, да какая я великая квакша, просто я обыкновенная лягушка, а подругам лягушкам сказала, не гордитесь и не пыжьтесь, а не забывайте мою великую шишку.
ДУШЕНЬКА
В одной обширной норке жила себе поживала толстая и неряшливая крыса. Звали крысу Душенька. Душенька была себе на уме, запасала себе на будущую жизнь запасы. Делала она это искусно. Вся её норка была забита продуктами и товарами, нужными и не очень, но крыса была запасливая и всем знакомым говорила: я - Скорпион запасливый, люблю, чтобы всего было много (по гороскопу крыса была Скорпионом). Но продукты все прибывали и прибывали, уже и ложить было некуда, так она к соседям повадилась - то одно положит на время, то другое. Так и жила в заботах о пище насущной.
И получалось, что все козыри и ставки Толстой Бабушки проигрывались одна за другой, и только Брат - бездетный, неженатый, неустроенный, во всем сошедший с родительской линии - только он оставался с ней до последнего, но как раз потому, что не держался закона Бабушкиной охоты и умел быть вне волшебного круга, в какой она старалась заключить весь досягаемый мир, чтобы он слушался и служил. И если Брат исполнял все требуемое, от пеленок и судна до кормления и обмываний, и не отшатывался от страдания и болезни, то вела его не сыновняя привязанность, а мера, в которой Брат сдерживал её свободой от всех привязанностей - случись нужда, с тем же прилежанием и неукоснительностью он мог бы ходить и за старухой Азановой, лишь отрешенность неисчерпаема, да и милосердие ведь тогда милосердие, когда не разбирает своих и чужих, а вот на родственности такое не вытянуть, попрет саможаление и сожрет все благие порывания. И уж меньше всего Брат верил в государственную магию, ничего-то она на самом деле не может, только дурить и брать, рожать-то детей Толстая Бабушка должна была на самом деле, как и тратиться на работу, на хлам предрассудков и убеждений, на телевизор этот, а теперь, когда дошло до точки, государство могло дать ей лишь набор имитаций, как бы заботу и как бы лечение - а чего ещё ждать, не государство же создает жизнь и здоровье, оно их лишь тратит.
Но и сам Брат попадался почти на том же. И он слишком долго ожидал, что от лечения будет толк и что все само помаленьку начнет заживать и поправляться, и уж только под конец, когда было опоздано, догадался и предложил Толстой Бабушке: "Мама, а давай-ка мы раз в день будем делать маленькую зарядку. Пусть недолго, пусть через боль, а все равно. А то смотри, ты лежишь, а болезнь за тебя решает и тебе приказывает. А так будет, что не она тебе, а ты ей диктуешь, а она подчиняется" - и Бабушка кивнула: правильно, согласна, - но только пускай завтра. Да уж, завтра... а другой не то что ошибкой, но слабостью Брата была его мизерная продвинутость в делах заповедных. С родительской-то линии он сошел, но и в тайноведении не преуспел и теперь не мог предложить Толстой Бабушке никаких таких целебных очисток и заговоров, массажа там по точкам и прочего, ну, конечно, немного пробовал танцевать, а уж больше полагался на Небо - а Небо, хоть и было свое, ближнее, и неизменно сопутствовало Брату по дороге в больницу, а на выходе участливо брало за руку и вело обратно, но, видимо, тоже ни хрена не могло - пустить пушистый снег, для успокоения души и давления, или там ветром выдуть мусор с участка, это да, а вот починить неработающую поджелудку ближнее Небо не понимало и теперь, сильно сочувствуя, лишь приникало к стеклу и вздыхая переминалось за окном во дворе, чего Толстая Бабушка даже не замечала. Хуже того, Брату не только не давалось привлечь своих волшебных помощников, но в конце концов он должен был бороться уже и с ними. Утром он смотрел свои вещие знаки, и можно было даже не звонить в реанимацию или двоюродной сестре, потому что знаки не ошибались - но когда они стали показывать сплошь порчу и упадок, то Брат, чего, конечно, делать никак нельзя, - начинал упорно переспрашивать их, домогаясь опровержения и "симптомов выздоровления", а это ведь все равно что припудривать отражение в зеркале, детские хитрости, да и толку от них, если в последний день он шел на улицу покупать детский крем, мазать маме спину и пятки, а в аптеке вдруг не оказывалось крема, как и "Белизны" в лавке на улочке, стало быть, уже не понадобится ни стирать, ни мазать, куда уж вразумительней знаки и некак переиграть - и Брату оставалось только отодвинуть свое безучастное внутреннее знание всего заранее и исполнять все то, что можно исполнить.
Но все-таки, до этого выпала счастливая неделька, когда вроде как можно стало кормить и Толстая Бабушка "пошла" - не ногами еще, а на поправку. Были, конечно, накуплены всякие баночки детского питания, да и в больнице, как с удивлением обнаружил Брат - пробовал, - готовили очень прилично и даже вкусно, но в Толстую Бабушку много не лезло, и успехи в сражении теперь измерялись числом съеденных ложек каши и творожно-клубничного пюре, а ещё перестало тошнить, уже и подбородок, обтираемый облепиховым маслом, весь зажил, зато стало дристать. Но и этого врага как будто удалось потеснить, и высшей точкой, блестящей победой, прямо триумфом была почти наполовину съеденная тарелка каши, а трофеем здесь был четко оформленный кал. Что против этого шлем Гектора! - говно, а не трофей - ну, на что он годится, из него и судна-то не выйдет, разве только стоя в него поссать, да и то, наверно, набок повалится, а тут оформленный кал, прелесть, и олимпийские боги спешно слетались полюбоваться, толпясь и выхватывая судно друг у друга из рук, восхищенно качали головами, не находя слов и не веря глазам своим, а растерянный Ахилл с чепуховой своей победой стоял в стороне, никому не нужный - да уйди ты со своим золотым шлемом, не срамись, тоже мне, подвиг. А уж когда Толстая Бабушка вечером на дорогу стала выговаривать Брату, почему он не найдет хорошую работу - "Работу ищи, работу!", то он убедился, что мать его стала похожа сама на себя, и дело действительно подвигается на лад.
А уже моча стала идти с кровью, сначала немного, думали, от катетера или там лекарств, а потом уж одна почти кровь, - "Инфильтрация", - говорил завотделением, а то есть в крови копились всякие яды и не удалялись печенью и почками. А язва не рассосалась, но разрослась, а в желудке обнаружилось прободение... И к Толстой Бабушке в палату снова стали ходить всякие специалисты и толковали о новой операции, и снова стали делать капельницу, и опять пошла тошнота, и опять рентгены и блевание барием. Опозоренная неподвластностью своего собственного тела, униженная лишением очков - чести и достоинства слабовидящего человека, отсеченная от дружественной поддержки стен родного жилища, нагая, как в миг рождения, Толстая Бабушка лежала на перепачканных простынях под склоненными над ней санитаркой, медсестрой и врачом, и только глаза её неправдоподобно лучились - а может, так казалось потому, что их просто не закрывали толстые стекла. И неделю толковали о новой операции, но не делали, и вторую толковали, и Брат шел домой чувствуя себя обмелевшей рекой, сердце замирало, и вдруг, давным-давно думать о них забыл, напоминали о себе болячки и ушибы совсем детских лет, как если бы и правда ушла вода и обнажились разные коряги и мусор на речном дне.
В последнюю ночь двоюродная сестра позвонила Брату: "По-моему, она уходит", но Толстая Бабушка ушла позже, утром, подставила Брату обтереть подбородок масляной ваткой, полежала, с хрипом совершая вдох-выдох, а из трубки во рту толчками двигалась коричневая грязь и никак не могла скатиться с другого конца в бутылку, и вдруг потекла струей, без помех - а вот дыхание остановилось. Вечером же Брат сидел рядом с сестрой у постели, и та говорила: "Может, ещё обойдется" - то есть, может, дотянет два дня до новой операции, а Толстая Бабушка возразила: "Нет, я сегодня умру" - и когда Ольга и Брат заговорили о чем-то, заругалась: "Не мешайте!" - ну как же, человек важным делом занят, а ему мешают, и Брат поневоле улыбнулся, а когда сестра вышла покурить, стал - впервые в жизни - тихонько читать Толстой Бабушке свои самые красивые стихи, почему-то вдруг захотелось, изнутри, а ещё пообещал написать рассказ "Жизнь кота". "Это будет очень хороший рассказ, про меня, тебя и кота Барсика", - и кажется, Толстая Бабушка слабо кивнула, а ещё Брат на всякий случай рассказал из тибетский книги, что надо уходить в белый свет, не пугаться, или уж в крайнем случае в синий.
Вот, а потом были похороны и все положенное, набежавшие соседки сами все сготовили, а ещё с завистью - Бабушкино богатство - порассматривали вальяжно лежащего в коробке кота: "Барон", ну, незачем пересказывать, а Брат, оставшись дома один, отрешенно и вчуже думал о том, что дар маминой смерти почти что напрасен, потому что он и так уже имел все то, с чем теперь оставался - характер, болячки, сновидения, тропу, книги, решения, которые уже давно научился принимать сам и которые отстоял как _свои_, и умирать ей совсем было не нужно, а вот от его смерти, думал Брат, будет много пользы, потому что сестре останется квартира, чтобы поселить её детей, да еще, наверное, деньги от издания его книг, ведь печатать его все равно потом станет выгодно, особенно, книгу со смешным Божьим словом, посмеяться-то все любят, а ещё хорошо пойдет сказка про камскую ведьму Инну, на прибыль издателям, ну, это как водится, и ещё очень может быть, его смерть станет подарком для каких-нибудь новейших филологов, что ж, своя братья, пускай - и выходило, что в его жизни куда больше силы, но гордости от этого Брат не испытывал, по фиг, - и к тому же, он ошибался, как понял уже позже: ведь он получал _одиночество_, дар _последней свободы_ - а он-то такого подарка не передавал никому, - ну, разве что коту.
Кот Барсик ничего не знал об этих размышлениях и происшествиях. В первый день он даже не обратил внимание на долгое отсутствие Толстой Бабушки. Но обнаружив её пропажу, Барсик просидел два дня у входной двери, настораживаясь и привставая, когда хлопала дверь внизу или звякали ключи, поворачиваясь в замках соседки, той самой Крыски, к которой могла заглянуть Бабушка и возвращения её от которой ожидал теперь кот. Но открывалась соседкина дверь, шлепал когтями о бетонный пол пес Тобик, звенели сцепки поводка, возилась с замками Крыска - а Толстый Человек Бабушка не появлялась из долгих гостей, и через несколько дней Барсик перестал бегать к двери на железные стуки внизу и на лестничной площадке.
Вскоре он уже стал забираться на колени к Брату. Брат, удивленный этой новой повадкой, пробовал уносить кота и кидать ему Дуньку. Но кот не хотел топтать Дуньку, это была грубая физиология, а Барсик искал сердечного тепла и полноценного человеческого общения и убегал с кровати за Братом на кухню или к дивану.
- Каждый хочет любить - и барсук, и кошак, - понимающе вздыхал Брат и наскоро гладил кота, трепал загривок и спину.
Плохо было то, что Брат тоже стал редко бывать дома, а когда приходил, то был весь какой-то сумрачный, на взводе, недоступный, мало сидел на табурете и диване, а все бегал по кухне, по комнатам, доставая всякие тряпки, гремел кастрюлями с кипятком в ванной - как водится, и горячую воду заодно отключили, и Брату приходилось её кипятить, перестирывая испачканное белье и изблеванные платочки. И хотя коту всегда было вдосталь еды в чашке, не вдосталь было простого человеческого общения, и Барсик шел на кухню и сновал под ногами у Брата, так что в один день Брат даже заорал на него, что изумило кота, и он ещё несколько раз пробовал пристать к Брату, не веря его запрету быть рядом - и уж только потом, уйдя из дому и прийдя ближе к ночи, Брат сам позвал его на диван и стал рассказывать неутешительные новости.
Понимал ли его кот? И вообще - помнил ли он ещё Бабушку? Да должен был - узнавал же он племянников Брата, что появлялись в дому раз-другой в полгода. Но когда в доме стоял гроб, а Брат ночью выпустил кота из другой комнаты немного поразмяться - вопреки настоятельным советам старух не подпускать кота к покойнику - Барсик заинтересовался лишь тазом с марганцовкой, поставленным на пол под домовиной. Он даже не стал нюхать тело Бабушки, когда Брат сам поднял и поднес кота ближе - и похоже, так почувствовал Брат, кот просто не захотел ничего знать о мертвом и уже ушедшем - он ходил по комнате, нюхая запахи, заглядывая в ванную и на кухню, предпочитая знаться с ощутимым, вещественным, посюсторонним, живым, среди которого уже не было Толстой Бабушки, было только мертвое, не интересное коту тело в гробу на табуретках, а не Толстая Бабушка, её не было, нигде - а меж тем, её великое сновидение, по-прежнему реющее над миром и городом, продолжало достигать чувств и памяти кота. И в нем, исполняя все по вере её, Бог располагал Толстую Бабушку в центре мира так, что оно великим колесом обращалось вокруг этой своей оси, за что Бабушка милостиво жаловала мироздание знаками своего приятия и удовлетворения. Мироздание же, вдохновленное таким поощрением, рассылало, как спицы к ободу колеса, эту благодать на все окраины, а от окраин, к середке, поступали всяческие подношения, всеугождение и радостное предупреждение всех желаний. Тут сходились лучшие вкусы мира, и сюда стекались все его дары и приятности, и кореянка Роза, как кот Барсик жука к ногам, вновь приносила и возлагала на табуретку к дивану мороженку и ещё китайскую лапшу с пряностями - и не из выгоды, не по тайному заднему умыслу, а потому что хороший человек и хорошо относится, а ещё звери во множестве своем давали ведать свои повадки, потому что по телевизору весь день крупно показывали передачи про животных, занятных обезьянок и цветастых рыб. Но хотя это сновидение изобиловало сметаной и колбасой, кот не шел в него, он бежал за Братом, и лапки Барсика оттискивали на речном песке цепочку следов, что бок-о-бок со следами подошв Брата оставалась тут уже навсегда - ведь Река была изумительно чистой и покойной, её волна не слизывала с песка отпечатки проходящих по берегу - не то что волны, ни морщинки, ни сквознячка, ни негодных озорников, что могли бы назло испортить чужой след, так что всегда можно сходить и проверить отпечаталась там котовая лапа или нет. А Брат знай себе шагал по берегу, не оглядываясь на брата-кота, который, любопытно же, кое-когда останавливался и макал лапу в мокрую прозрачность, этой воды коту было не боязно, она не кусалась горячим ртом и не студила. И наконец, они оказывались у какого-то очень большого дерева, если глядеть издали, могло показаться, что это тополь, роняющий пух, или вообще идет снег, так густо сыпалось вокруг что-то серебристое. Но Брат достигал дерева как-то так сразу вдруг, и становилось видно, что это не снег и не тополиный пух, а серебристые листья, и летят они с дерева густо-густо, но ветки дерева не оставалось нагими, потому что новые листья вырастали на нем каждый миг, а ещё удивительно было то, что не только листья, но и само дерево все было каким-то серебристо-лучистым, светящимся, и Барсик даже не загадывал вскарабкаться по стволу, он вообще не находил особого интереса в этом дереве, не для кошек оно, уж больно большое. Но Брат останавливался именно здесь, глядел на листья, что во множестве слетали с ветвей и таяли в воздухе не достигнув земли, почему-то вздыхал, а затем невесть откуда доставал и прикладывал к губам рожок не то флейту не то горн, кот в этом не разбирался, и начинал играть музыку. И поскольку в этом бесконечном листопаде была печаль неизбывного прощания, то и Брат хотел сыграть мелодию печальную-печальную, расставально-пронзительную, а музыка получалась проникновенная и светлая-светлая, потому что едва Брат направлял на то свое дыхание, как из рожка не то горна сама собой появлялась мелодия, и сразу, не мешкая, каким-то горным серпантином начинала забираться ввысь, да так высоко, прямо небо с овчинку казалось, вот то дальнее небо, даже у Брата дух захватывало, тако высокуще, тут и он ещё не гостил, потом, успеется, но музыке-то было видней, и Брат не противился, только удивлялся безмятежной радости, что простиралась с этой его-не его мелодией - совсем не загадывал, ну прям краснощекий горнист трубит побудку в детском лагере, только покойнее, мягче, как-то неколебимо покойно - вот и кот, трус такой, и то не пугается громкой музыки - а кот-то и не слышал ничего, никаких этих духовых флейт-фаготов, ему открывалось другое: как вылетают из раструба горна мотыльки и бабочки и порхая туда-сюда, опускаются на воду - и живенькое глазенко, конечно же, прыгало и сводя лапки вместе, ловило ещё в воздухе эту радужно - и серебристокрылую дичь, ну, а если промахивалось, то тоже не беда, ведь мотыльки, упадая в Реку, одевались в золотое перо и сновали по-над дном искрящей мелюзгой, и тогда кот лез в воду и лапкой когтил эту восхитительную добычу. В этом, разумеется, нет ничего удивительного, ведь ухо котов умно не для музыки, им что фа-бемоль, что ми-диез, расталдыкивать попусту - не находит, видишь ли, существенной разницы, скотина бестолковая, а вот то ли дело сунуть лапку в мокрую прозрачность да поймать золотого карасика, уж это коты понимают.
май-октябрь 2001 г.
ПРИЛОЖЕНИЕ
МАМИНЫ СКАЗКИ
ГУСЫЧ
ПАВУШКА
ВЕСЕЛЫЙ КОЗЕЛ
ВЕЛИКАЯ КВАКША
ДУШЕНЬКА
НЕНАСЫТНАЯ ЖАБА
КОЗЕЛ-ДОНОСЧИК
ОБЕЗЬЯНА ГАНЯ
ИНДЮК-МЗДОИМЕЦ
ВАСИЛИСА И ЖАБРАИЛ
ВЕТЕР
ГОВОРЛИВЫЙ ГУСЬ
ХРУСТАЛЬНАЯ МЕЧТА РУССКОГО ЗАЙЦА ФОМКИ
ГУСЫЧ
В квартире жил человек, звали его Гусыч, и жил кот Берлиоз. Почему их так звали, никто не знал, да в этом ли дело. Гусыч был большой, лет так около ста ему было - самый сок в мужской жизни. Был он очень умный, но сильно ленивый, брюки он носил год на левой стороне, второй год на правой, которые ему вылизывал его кот Берлиоз, вернее, делал вид, что вылизывал, такой был кот хитрюга. Кот был хитрый и притворялся немым, безголосым, когда Гусыч был дома, он не мяукал, не пел свои песни-мурлыки, но как только Гусыч уходил из дома, кот пел чудесные песни и сочинял для Гусыча сказки и байки, прийдя домой, Гусыч садился за стол и переписывал байки Берлиоза, а кот сидел рядом указывал, какие строки оставить, а какие нет, те смахивал пушистым хвостом. Гусыч ненавидел одну старушенцию, на которую писал ехидные пасквили, и Берлиоз сердился на Гусыча и выждав момент, когда Гусыч снимал брюки, кусал его гусиные лапки и царапал его за байки про старуху. Гусыч давал слово не трогать старуху, тогда Берлиоз уходил довольный, а Гусыч садился писать байки, которые сочинял во сне, или садился лениться и ленился долго и много, что даже пятки чесались.
ПАВУШКА*
_____
* с этой сказки и далее вниз в основном оставлена авторская пунктуация
В зеленом и райском лесу жила прекрасная птица Павушка. Была она несказанной красоты. Все в ней было прекрасно: маленькая головка сидела на точеной лебединой шейке, украшенная мягким пухом и разноцветными перьями. Ноги её были длинные и стройные, но особенно был прекрасен хвост яркими перьями с золотистыми отливом, которым Павушка очень гордилась и хвасталась перед подругами: "Нет меня прекрасней, нет мне здесь пары, нет для меня здесь равного по красоте жениха, уйду я от вас и пока не найду себе жениха, не вернусь к вам". И ушла. Долго шла и увидела могучего Орла. Орел, я пришла к тебе, очень ты мне нравишься, буду с тобой жить. Ну что же сказал Орел: живи. Орел был птицей царской, охотился и приносил добычу Павушке, но обжилась она и стала ворчать: разве это еда, разве это счастье? Рассердился Орел и прогнал Павушку. И пошла Павушка дальше. Долго шла и лесом и горами. И вдруг увидела Попугая, тот сидел на ветке и щелкал громко своим клювом. Понравился Павушке Попугай, Попугай, я пришла к тебе, я хочу с тобой жить. Живи сказал Попугай. Жили они жили, надоела Попугаю Пава стал он её передразнивать, клевать её в голову, дергать из хвоста красивые перья и втыкать их себе в хвост, да так ощипал её, и стала она птица облезлая и драная и прогнал её Попугай. И решила Павушка идти дальше. Долго шла. Наконец показались её родные места. Увидели её подруги, не узнали, горько плакала Павушка, у всех подруг дети выросли, внуки, а она как перст одна. Все смеялись над Павой и кричали за суженым ходила, хвост потеряла, красота увяла. Живи Пава проще, где родился там сгодился, будешь хозяйкой в доме.
И осталась Пава в своем лесу одна-одинешенька.
ВЕСЕЛЫЙ КОЗЕЛ
Солнце грело бока веселому козлу, грело и рожки и хвостик, в общем всего грело и было этому козлу очень хорошо, весело было, дождик полил вымочило козла, отряхнулся козел от дождинок тряхнул бородой и опять весело ему, подул ветерок прохладный высушил его от дождя и запрыгал козел от радости хорошо ему, весело жить. Так и жил козел веселый и радостный. Трава зеленая, небо синее, тучки белые как лебеди плывут по небу.
Но вот увидел веселый козел великолепную лань и влюбился, и нету ему покоя, день и ночь ходит смотреть на гордую лань да не решится сказать ей о своей любви, и не мило ему ни солнце теплое, ни летний дождь, ни веселый, шаловливый ветерок. Все стало плохо, куда делось его веселье, потускнела его шерстка, повылиняла, рога стали гнуться, совсем стал плох козел. День ото дня сохнет, а лань все забыть не может. Прошло много лет и стал козел старый, никому не нужный и пришел он на полянку и думает и зачем это я сох по гордой лани, чем она лучше моих подруг козочек? И решил козел забыть её, и стал смотреть на солнце, и на теплый шаловливый дождик свои бока подставлял и стал снова здоровым и сильным веселым козлом, которому всегда хорошо и в дождь и ветер, да так и бегает по горам по лугам радуется всему, доволен, такой он веселый козел.
ВЕЛИКАЯ КВАКША
Жаба сидела на кочке и пыжилась от гордости, а гордилась она тем, что на лбу у неё была огромная шишка, которая день ото дня становилась все больше, вот я такая умная, весь мой ум и прозорливость находятся в этой шишке, все я вижу, все знаю о каждом, что кого ждет, кто чем дышит, вижу все и знаю все про всех. Простые лягушки боялись жабы и пресмыкались перед ней, носили корзинками комаров и мух, чесали ей брюшко, чистили её кочку, и тихонько квакали ей на ночь о её могучей шишке. Жаба млела от лести и считала что ей все дозволено, все возможно. А шишка все росла и закрыла ей глаза, и ничего не видела жаба вокруг ни зеленого пруда, ни кувшинки, которые цвели в пруду. Заплакала жаба от бессилия, и никто уже не замечал жабу, не холил и не кормил квакшу. Сидит и плачет жаба и жалеет себя и свою гордость проклинает. Зачем я такой была, зачем мне все подношения. Лучше быть простой лягушкой да и жить в свое удовольствие. Услыхал её причитания ерш и пожалел квакшу, прыгнул к ней на кочку и продырявил её шишку на лбу своими колючками, уменьшилась шишка, а затем совсем исчезла. Рада квакша, расцеловала ерша и попрыгала по болоту. Села на кочку и думает, зачем мне мое величие и гордость? А ведь просто жить и радоваться солнцу и изумрудной травке куда лучше, чем пыжиться и гордиться. И весело стало ей и хорошо, да какая я великая квакша, просто я обыкновенная лягушка, а подругам лягушкам сказала, не гордитесь и не пыжьтесь, а не забывайте мою великую шишку.
ДУШЕНЬКА
В одной обширной норке жила себе поживала толстая и неряшливая крыса. Звали крысу Душенька. Душенька была себе на уме, запасала себе на будущую жизнь запасы. Делала она это искусно. Вся её норка была забита продуктами и товарами, нужными и не очень, но крыса была запасливая и всем знакомым говорила: я - Скорпион запасливый, люблю, чтобы всего было много (по гороскопу крыса была Скорпионом). Но продукты все прибывали и прибывали, уже и ложить было некуда, так она к соседям повадилась - то одно положит на время, то другое. Так и жила в заботах о пище насущной.