Страница:
И вот, 6 февраля «Огненные кресты» (праворадикальная группировка) призвали на демонстрацию, которая быстро превратилась в антипарламентскую. Чудовищных размеров толпа хлынула на площадь Согласия и захватила бы Бурбонский дворец, если бы не действия полиции и войск, давших отпор манифестантам.
Вскоре я услышал выстрелы. Стреляли полицейские, все кричали, в толпе началась паника, люди метались, беспорядочно перебегали с одной стороны площади на другую.
Конная полиция атаковала манифестантов. Бунтовщики бросали под ноги лошадей металлические шарики, лошади скользили и падали. Другие, совсем обезумев, пытались бритвами перерезать лошадям скакательные суставы… Стоны раненых, крики и вопли от страха, стук деревянных подошв по мостовой, выстрелы, громко отдаваемые приказы полицейских чинов и предводителей бунтовщиков – все сливалось в один страшный гул, который поднимался над освещенной площадью.
Паника, исступленная ярость, ненависть и смерть – было двадцать два человека убитых и более двух тысяч раненых – впервые я стал свидетелем такого зрелища; испуганный и потрясенный, я не отрываясь всю ночь смотрел этот грустный и кровавый спектакль.
Уже в следующие дни эстафету подхватили анархисты и коммунисты, которые, в свою очередь, организовали многотысячную антиманифестацию; казалось, закон и порядок покинули столицу.
А через два года победу праздновал Народный фронт. Моя семья невольно оказалась замешанной в эти события, и не только в связи с национализацией. Вспомним, как тогда писали: «Железные дороги, и это было ясно с самого начала, были авантюрой, которая развлекала Ротшильдов». Наше имя звучало в те дни, в основном, в связи со знаменитым слоганом «Двести семей», которым определялся «козел отпущения». Возможно, в другом месте этот слоган был бы кстати, но не здесь, поскольку то, что Леон Блюм возглавлял правительство Народного фронта, напротив, усилило антисемитизм некоторых правых.
Слоган «Двести семей» находил какую-то видимость оправдания в некоторой неопределенности статуса «Банк де Франс», который еще не был национализирован. Каждый год на Общем собрании акционеров только двести акционеров-держателей самых крупных пакетов акций имели право голоса. Голоса, который не давал им никакой особой власти или полномочий, однако левая пропаганда ухватилась за это обстоятельство, чтобы утвердить в общественном мнении ту идею, что судьба страны находится в руках двухсот самых богатых семей. Кроме того, все знали, что мой отец является управляющим «Банк де Франс». Блюм и Ротшильд – решительно Франция принадлежит евреям! Здесь не место вновь открывать бесконечные дебаты, где скрестят копья сторонники и противники социальных реформ и будут вновь обсуждаться экономические итоги деятельности правительства Народного фронта. Мне бы только хотелось подчеркнуть первостепенное влияние, которое, на мой взгляд, оказали эти дебаты на коллективное бессознательное французов, более, чем когда-либо разделенных на два враждебных лагеря, влияние, которым во многом объясняется поведение тех и других перед лицом нарастающей опасности фашизма и, в особенности, в период оккупации Франции.
Буржуазия пережила самый большой испуг за всю свою историю – всеобщую забастовку с занятием заводских помещений; ни с чем подобным они до сих пор не сталкивались и им казалось, что это первые признаки настоящей революции, что их власть и само их будущее поставлены под вопрос. Испуг породил у собственников горечь и агрессивность, которые обернулись против всех левых партий в целом, против Леона Блюма и евреев – в частности, – всех побросали в одну корзину, все рассматривались как приспешники коммунистического Дьявола, сознательно или не отдавая себе в том отчета оказавшиеся на стороне сатаны.
Этот «Великий испуг благонамеренных» охватил также и средние классы, а между тем, зловещая тень Гитлера нависала над Европой. Совсем обезумев, многие считали, что это деградировавшая и прогнившая насквозь парламентская система довела страну до революции. В то время можно было услышать знаменитый лозунг: «Лучше уж Муссолини или даже Гитлер, чем Сталин!», и многие из тех, кто не осмеливался его произносить вслух, тоже так думали. К застарелой французской ксенофобии уже примешивался антисемитизм, чтобы отвергнуть тех, кто бежал из гитлеровской Германии и искал убежища «у нас»…
Ирония истории! Тот самый Леон Блюм, которого в номерах «Аксьон франсез» называли лидером без родины, вождем подонков и международного еврейства, кровожадным зверем, так вот тот самый Блюм после войны станет для тех же самых кругов последним бастионом борьбы против большевизма. Мне довелось с ним встречаться, и, признаюсь, я был буквально очарован этим любезным, достойным, утонченным, артистичным и бескорыстрым человеком, истинным интеллигентом-идеалистом.
Народный фронт и правительство умеренных, которое его сменило, делали попытки восстановить экономику, перевооружить ее настолько быстро, насколько это позволяло положение страны с отсталой промышленностью, но Франция всегда оставалась в руках замшелых чиновников и трусливых лидеров, которые не имели ни малейшего представления об эффективной организации экономической жизни страны, то есть о том, что наши технократы назовут хорошим «менеджментом»…
Когда немецкие нацисты захватили Австрию, моего кузена, Луи де Ротшильда, племянника моего отца, тут же арестовали. Луи был сыном старшей сестры отца, которую отец очень любил и которая вышла замуж за Ротшильда из венской ветви нашей семьи. Мой кузен отказывался верить, что нацисты представляют какую-то опасность для всех евреев. Можно себе представить, как арест Луи расстроил моего отца; он поднял на ноги всех адвокатов-международников Франции, чтобы вести переговоры о его освобождении. К счастью для моего кузена, война еще не была объявлена и Гитлер еще хотя бы делал вид, что считается с тем, какой международный резонанс могут иметь его действия. К концу года усилия моего отца, наконец, дали результат, и Луи смог приехать в Париж, бросив все, что он имел, без всякого вознаграждения.
В Париже его поведение позволяло думать, что он неплохо перенес свое заключение. Через год он эмигрировал в Аргентину, где хотел начать новую жизнь, и там попал в автокатастрофу. Когда его, едва живого, поднимали, то услышали, как он пробормотал: «Им все-таки удалось до меня добраться…»
Тайный кошмар преследовал его в течение всей его оставшейся жизни.
После Мюнхена уже никто не мог отрицать, что слышит, как все ближе грохочут солдатские сапоги. Если сегодняшним поколениям трудно понять то, что оказалось позорной капитуляцией, им следует напомнить два обстоятельства: воспоминание о чудовищной бойне 1914–1918 годов было еще слишком живо в памяти у всех, и никто не хотел поверить, что не за горами новая война; с другой стороны, казалось, что, объединившись, Англия и Франция неуязвимы: как может на них напасть страна, недавно поверженная, только начавшая перевооружаться. За исключением горстки провидцев, все рассматривали Мюнхенское соглашение как мудрый способ избежать войны, а вовсе не как постыдный страх перед поражением.
А в это время гениальный комедиант, правивший Германией, начинал готовить свою великолепную психодраму и искусно разыгрывал трагедию под названием «Политика малых шагов», каждый из которых, клялся он, положа руку на сердце, – последний. Со своей стороны, наша публика, по сути дела, просила лишь о том, чтобы ей позволили оставаться обманутой, когда она не поняла английской пьесы «Умиротворение», изысканным автором которой был Чемберлен.
Воля каждого видеть или не видеть тех, кто в современном мире играет те же самые роли под аплодисменты той же самой публики.
В конце 39-го года во время одного светского приема Гастон Палевски отвел меня в сторону.
– Мы развлекаемся последний раз. Больше такого не будет, наступает конец света.
Эта мысль меня удивила. Как и почти все вокруг, я ожидал, что будет война. Но чтобы «конец света»? И в то же время нельзя не признать, что за утонченными манерами Палевски и его не сходящей с лица улыбки чувствовалось, что этот человек явно обладал здравым смыслом. Я растерялся.
Трудно отыскать точное определение чувствам, испытанным мною во времена событий, которые история очертила черной краской. Все, что я слышал впоследствии, все комментарии, почерпнутые то здесь, то там, либо вносили разброд в мои воспоминания, либо давали некое официальное освещение тому, что я в действительности пережил. И как можно быть объективным свидетелем своих переживаний и своей жизни, когда воцарилось всеобщее помешательство, когда безумным стал каждый, даже самый малый, самый ничтожный «винтик» огромной машины?
Я ощущал постоянное беспокойство. После Мюнхена мир для меня переменился, чувство наивного оптимизма меня покинуло.
В то лето у моей жены Алике случился выкидыш, и мы решили на несколько дней поехать в круиз вдоль побережья Корсики.
Это было в конце августа. Мы находились в бухте Кальви и слушали новости по радио. Вдруг что-то заставило меня насторожиться – несмотря на то, что сообщения о последних событиях были туманными и расплывчатыми, я понял, что скоро ожидается подписание пакта между Гитлером и Сталиным. Я поспешил на берег, чтобы позвонить в Париж. Оказалось, что любая другая связь, кроме официальной, запрещена. Тем же вечером я решил взять курс «на континент», и на рассвете мы подошли к Сен-Тропе – маленький подвиг мореплавателя-любителя! Наш капитан заболел и вынужден был уступить штурвал мне.
Все утро я делал попытки уехать в Париж. Никакой возможности вернуться! Моя кузина Сесиль, которая жила в Сен-Тропе, тоже собиралась вернуться в столицу и предоставила нам два места в своей машине.
Уже следующим вечером в объявлениях о мобилизации, расклеенных на стенах домов в Париже, я увидел свой номер. Через несколько дней была объявлена война.
Столько уже прочитано исторических романов о войне; столько фильмов – настоящих эпических полотен, посвященных войне, прошло по экранам мира; столько услышано рассказов о славных баталиях на земле, на море и в воздухе… Почему же и я тоже рассказываю здесь историю моей маленькой войны? Я долго думал над этим… Эти пять лет явились основным опытом моей жизни, сыграли в ней решающую роль, определили мою дальнейшую жизнь.
До войны мое существование было легким и приятным, и вдруг я оказался погруженным в хаос и неизвестность, в жизнь жестокую и полную опасностей. Я уже не говорю о таких последствиях, как моральная ответственность или необходимость сделать политический выбор; наконец, это был опыт, оставивший тяжелый след.
Мой полк входил в механизированную дивизию, включающую бронекавалерийскую бригаду, несколько тяжелых танков, немного артиллерии и два драгунских полка. Все эти соединения, теперь механизированные, должны были выполнять роль, традиционно отводимую кавалерии, – быстро перемещаться на дальние расстояния на обширных фронтах военных действий, замедлять продвижение противника, проводить разведку…
Сформированный из резервистов, наш полк еще ожидал своего оснащения. Мало-помалу оно стало поступать – совершенно разнородное и разнокалиберное; поступало и вооружение – столь же нелепое, начиная с обычного вооружения (пулеметы устаревших моделей, противотанковые пушки… уже вышедшие из употребления) до на редкость необычных транспортных средств, поскольку в нашем кавалерийском полку не было ни одной лошади!
Все началось с того, что меня определили в моторизованное подразделение. По истечении нескольких недель я, наконец, получил мотоцикл с коляской. Как и вся техника нашего полка, мой мотоцикл требовал неимоверных усилий, чтобы он тронулся с места; три секунды он вращался на месте, затем икал, перед тем, как испустить дух в жутком взрыве. Всю процедуру приходилось начинать сначала и так до бесконечности…
Три месяца мы ожидали, пока транспортные средства будут приведены в рабочее состояние. К счастью, немцы тоже ожидали… но совершенно другого!
11-м эскадроном драгун командовал уже немолодой лейтенант, он участвовал еще в сражениях 1914–1918 годов. Когда он заболел, мне, как старшему по званию из офицеров-резервистов, выпало временно командовать этим подразделением.
Пока длились операции, с 10 мая и до объявления перемирия, я выполнял обязанности капитана, командуя эскадроном; под моим началом были четыре взвода, подразделение пулеметчиков, административный отдел – всего приблизительно двести человек.
Спустя три дня после того, как наш полк был сформирован в Понтуазе, нас отправили на север, в сторону Сен-Кантена. Мы проходили грязные и печальные деревни, офицеры размещались в домах жителей, солдаты – на фермах, как во времена классических маневров.
Это не прекращалось ни зимой, ни осенью; бесконечные переклички, смотры, марши, боевая подготовка, краткий отдых и ремонт техники, обучение обращению с машинами, тренировочные стрельбы – и так все время. Вечерами мы были обречены все это обсуждать – ведь никаких других развлечений в Сен-Кантене не было.
Такое впечатление какой-то ненастоящей войны расхолаживало нас и успокаивало. Напряжение ослабевало и постепенно отступало, нас охватывали скука и грусть от бездействия. Мы находились в явно двусмысленном положении: ни «триумфа оружия», ни видимого поражения. В действительности это немного напоминало школу – мы ожидали конца тревожного момента: нас конечно же должны были «спросить» в ходе будущих военных действий, но никто из нас не имел ясного представления о том аде, который разверзнется. Немцы не казались нам чересчур агрессивным или опасным противником; мы считали, что и спустя двадцать лет после победы французская армия сохранила свою боеспособность; конечно же наша армия была оснащена намного лучше и располагала несравненно большей огневой мощью, чем армия несчастных поляков. Впрочем, нас обильно кормили успокаивающей информацией: мы слышали разговоры о танках, самолетах и пушках, поступающих на вооружение в количествах, которые нас впечатляли. И поскольку наша армия не утратила некоторые из своих добрых традиций, сама мысль о возможном поражении нам казалась невероятной. Обманчивая пропаганда – возможно, даже не организованная, вселяла чувство защищенности; нам внушали, что немцы терпят всякого рода лишения, потери и имеют массу скрытых уязвимых мест…
Зимой 1940 года к нам с сообщением прибыл офицер, командующий 2-м (разведывательным) отделом армейского корпуса – полковник Туни. Он пользовался весьма лестной репутацией человека компетентного и серьезного, тем не менее я удивился, когда он назвал состав каждой из немецких частей, которые нам противостояли. Его выводы заставили меня задуматься.
«Вы не должны обольщаться, – настаивал он, – вам противостоит немецкая армия с мощным оснащением, отлично обученная, прекрасно подготовленная морально, это вам не солдатики 1914 года…»
Я уже забыл подробности этого «брифинга», но хорошо помню то чувство тревоги, которое он оставил.
Поступил приказ немедленно выступить и войти в Бельгию. «Немедленно?…» Только во второй половине дня колонна вышла на марш! Нам потребовались час или два, чтобы дойти до границы, где никого не оказалось. Проходя по деревне, подвергнувшейся бомбардировке, мы увидели мужчину, который шатаясь брел с ребенком на руках. Малыш был весь в крови. Первая картина войны… Наш переход закончился с наступлением ночи, мы остановились у кромки леса.
С утра я, как и все мои товарищи, был в напряжении; меня охватило странное возбуждение, быть может, предчувствие какого-то риска, приключения. Наше поколение воспитывалось на уважении к героям войны 1914–1918 годов, нам с малолетства рассказывали истории о боях и победах, с ранних лет мы знали о неувядаемой славе Вердена. Люди старше меня лет на пятнадцать-двадцать или тридцать участвовали в этой грандиозной эпопее; участниками ее были, в частности, все старшие офицеры моего полка. Нам нужно было доказать, что мы достойны своих предшественников. Я знал, что смогу принять бой, знал также, что многие из нас не вернутся домой. Я старался не думать о моей собственной судьбе, о том, как я сам справлюсь с этим великим опытом.
10 мая, лежа на земле этой первой ночью настоящей войны, я никак не мог заснуть. К тому же, я совсем забыл, что весенняя ночь в лесу может быть такой холодной даже после прекрасного солнечного дня!
Бои вовсе не походили на те сражения, которым нас учили по учебникам.
На десятый день мы получили приказ занять позицию перед маленькой речкой Жет, которая, как предполагалось, будет выполнять роль противотанкового рва. Мы расположились в глубине долины, и вдруг каждый из нас ощутил себя беззащитным. Это чувство все возрастало.
Мой эскадрон получил приказ удержать линию фронта на протяжении более пятисот метров, таким образом мои пулеметчики находились один от другого на слишком большом расстоянии, чтобы иметь возможность поддерживать связь друг с другом. Я сам расположился где-то посередине, чтобы осуществлять связь между четырьмя пулеметчиками и командиром батальона.
Мы видели неиссякаемый поток беженцев, которые передвигались пешком, на лошадях, на машинах, телегах и мотоциклах… И к ним уже примешивались первые отряды отступавшей бельгийской армии.
В то же время над нами кружили вражеские бомбардировщики, явно не спровоцированные нашей авиацией. Ко мне попали документы одного летчика, его фотоаппарат и бумажник, где этот бедный мальчик хранил фотокарточку девушки, и я все передал на командный пункт батальона; было такое чувство, будто я раскрыл чью-то очень личную тайну!
Менее чем в километре от нас «штуки» – немецкие пикирующие бомбардировщики – бомбили неизвестный объект. Свист пикирующих самолетов, грохот взрывов, вид самолетов, которые, казалось, падали прямо на нас – во всем этом было что-то сатанинское.
В толпе беженцев мы увидели немецкого солдата в униформе. Какая тайна привела его сюда? Бежал ли он от победы? Я не испытывал сожаления из-за того, что он попал в плен. Бельгийский офицер, одежда которого мне показалась слишком безукоризненной, чтобы не вызвать подозрения, чуть было не испытал ту же судьбу. Его вопросы показались еще более подозрительными, и я поступил жестоко, грубо выгнав его, сам уже одержимый навязчивой мыслью о «пятой колонне».
На следующий день, в то время когда еще слышался грохот боев, я получил донесение из командного пункта батальона. В нем говорилось, что эскадрон, расположенный слева от меня, атакован противником и несет потери. Я изо всех сил старался собрать воедино все мои воспоминания о военном искусстве и все же никак не мог сообразить, что предпринять в этой ситуации. И я довольствовался тем, что предупредил пулеметчика, находящегося слева! Впрочем, тут же выяснилось, что это было хорошее решение: мне приказали отступить на несколько километров!
В тот момент, когда мой эскадрон только успел перегруппироваться за деревней, я услышал мощные взрывы. Я приблизился, взволнованный, и только тут понял, что это наша собственная артиллерия обстреливает вражеские позиции. Моя первая встреча с артиллерией! Я почувствовал облегчение, по крайней мере я хоть чему-то научился в первые два дня боев!
Начался период маневров, абсолютно непостижимых, похожих на грандиозную игру, правила которой никто не знает, как не знает ни ее целей, ни замысла, игру, развития и течения которой я сам, ответственный за доверенную мне часть, не понимал.
Вначале маневры состояли для нас в том, чтобы занять одну позицию перед тем, как двинуться и занять другую… Очень скоро мы уяснили себе, что отступаем, отступаем шаг за шагом, часто без боев. Особенно приводило в замешательство ощущение, что мы отрезаны от остального мира, что нам абсолютно неизвестны действия, разворачивающиеся впереди или позади нас. Связь осуществлялась, только когда связной приносил устное или письменное сообщение.
Невероятно, но это так – весь этот период войны я не видел почты и не слышал радио. И конечно же, никаких газет, никакой печатной информации, – все это благоприятствовало распространению самых тревожных слухов: фронт прорван, французская армия терпит поражение, особенно в Седане. Это название звучало как похоронный звон.
Но я не нуждался в точной информации, чтобы составить собственное мнение. Через два дня после атаки немцев один из моих товарищей, передавая слова, произнесенные нашим командиром час спустя, торжественно заявил: «С французской армией всегда так, всякий раз она начинает с поражения, а заканчивает сражение – победой». Тогда я ему коротко ответил: «Да, как в Седане в 1870-м».
И право же, это не было черным юмором…
Все происходило слишком быстро, новости не поспевали за быстро сменявшими друг друга событиями. А те, что имели отношение к нам, приходили с таким опозданием, что они лишь добавляли растерянности и беспокойства.
Присутствие вражеской авиации, хозяйки неба, завершало эту атмосферу ирреальности. Ночью, даже под покровом леса, нам казалось, что бомбардировщикам противника, совершавшим регулярные облеты, известно, где мы находимся, что они вот-вот спикируют на нас и мы будем уничтожены. Мы жили с неотступной мыслью о предательстве; пресловутая «пятая колонна» была повсюду, и малейший огонек, малейший отсвет казались нам подозрительными.
Усталость способствовала тому, что это наваждение превращалось в галлюцинацию. Однажды утром, когда мы только успели проснуться на опушке леса возле поля со стогами сена, один человек внезапно закричал, что эти стога приближаются к нам… и в каждом скрывается немец!
Ночью мне едва удавалось поспать один-два часа, как колонна должна была вновь перемещаться, и я судорожно искал дорогу по карте. Днем чаще всего мы оставались в укрытии, но всегда следовало быть начеку…
Выжить – означало не только избежать смерти, но также избежать плена. В ходе этого бесконечного и бесцельного отступления у нас была одна неотступная мысль – не растерять нашу часть. Мы превратились в банду солдат на маневрах, которую другая банда пытается поймать, застать врасплох и захватить…
Как-то утром, похожим на все другие, в то время как мы, находясь позади канала, ожидали распоряжений, наконец, нам пришел четкий приказ: «Больше вы не отступаете. Приказ держаться любой ценой, даже если вас всех до одного убьют». У меня в ушах до сих пор звучат слова какого-то офицера: «В конечном счете, почему бы нам не поболтать, к полудню мы все умрем!» Мы заняли наши «последние позиции» и… день прошел без единого выстрела. А ночью мы получили приказ… сняться с места!
Между тем, битва за Францию не сводилась ни к этим бесконечным блошиным прыжкам, ни к постоянному бегу с преследованием.
Например, однажды ночью меня разбудила пулеметная стрельба. Меня вызвали на командный пункт батальона, расположенный в деревушке, находившейся в одном или двух километрах от леса, где мы стояли. Я прибыл туда и узнал, – что немцы атаковали КП, убили почти всех, кто его охранял, и даже, перед тем как уйти, очень серьезно ранили нашего командира.
А 26 мая… Я никогда не забуду 26 мая 1940 года…
В то утро наша часть остановилась у города Карвена. Передо мной поставили предельно ясную задачу: «Немцы пересекли канал в двух километрах отсюда и заняли поселок Сен-Жан; это шахтерский поселок, что в пятистах метрах от деревни. Нужно их выбить оттуда. Вы атакуете вдоль насыпи, задача отбросить врага за канал…»
Я взобрался на колокольню церкви – наблюдательный пост артиллерии. Меня заверили, что во время атаки нас поддержат танки и артиллерия (много позднее я узнал, что оставались всего один танк и одна пушка из семидесяти пяти).
Вскоре я услышал выстрелы. Стреляли полицейские, все кричали, в толпе началась паника, люди метались, беспорядочно перебегали с одной стороны площади на другую.
Конная полиция атаковала манифестантов. Бунтовщики бросали под ноги лошадей металлические шарики, лошади скользили и падали. Другие, совсем обезумев, пытались бритвами перерезать лошадям скакательные суставы… Стоны раненых, крики и вопли от страха, стук деревянных подошв по мостовой, выстрелы, громко отдаваемые приказы полицейских чинов и предводителей бунтовщиков – все сливалось в один страшный гул, который поднимался над освещенной площадью.
Паника, исступленная ярость, ненависть и смерть – было двадцать два человека убитых и более двух тысяч раненых – впервые я стал свидетелем такого зрелища; испуганный и потрясенный, я не отрываясь всю ночь смотрел этот грустный и кровавый спектакль.
Уже в следующие дни эстафету подхватили анархисты и коммунисты, которые, в свою очередь, организовали многотысячную антиманифестацию; казалось, закон и порядок покинули столицу.
А через два года победу праздновал Народный фронт. Моя семья невольно оказалась замешанной в эти события, и не только в связи с национализацией. Вспомним, как тогда писали: «Железные дороги, и это было ясно с самого начала, были авантюрой, которая развлекала Ротшильдов». Наше имя звучало в те дни, в основном, в связи со знаменитым слоганом «Двести семей», которым определялся «козел отпущения». Возможно, в другом месте этот слоган был бы кстати, но не здесь, поскольку то, что Леон Блюм возглавлял правительство Народного фронта, напротив, усилило антисемитизм некоторых правых.
Слоган «Двести семей» находил какую-то видимость оправдания в некоторой неопределенности статуса «Банк де Франс», который еще не был национализирован. Каждый год на Общем собрании акционеров только двести акционеров-держателей самых крупных пакетов акций имели право голоса. Голоса, который не давал им никакой особой власти или полномочий, однако левая пропаганда ухватилась за это обстоятельство, чтобы утвердить в общественном мнении ту идею, что судьба страны находится в руках двухсот самых богатых семей. Кроме того, все знали, что мой отец является управляющим «Банк де Франс». Блюм и Ротшильд – решительно Франция принадлежит евреям! Здесь не место вновь открывать бесконечные дебаты, где скрестят копья сторонники и противники социальных реформ и будут вновь обсуждаться экономические итоги деятельности правительства Народного фронта. Мне бы только хотелось подчеркнуть первостепенное влияние, которое, на мой взгляд, оказали эти дебаты на коллективное бессознательное французов, более, чем когда-либо разделенных на два враждебных лагеря, влияние, которым во многом объясняется поведение тех и других перед лицом нарастающей опасности фашизма и, в особенности, в период оккупации Франции.
Буржуазия пережила самый большой испуг за всю свою историю – всеобщую забастовку с занятием заводских помещений; ни с чем подобным они до сих пор не сталкивались и им казалось, что это первые признаки настоящей революции, что их власть и само их будущее поставлены под вопрос. Испуг породил у собственников горечь и агрессивность, которые обернулись против всех левых партий в целом, против Леона Блюма и евреев – в частности, – всех побросали в одну корзину, все рассматривались как приспешники коммунистического Дьявола, сознательно или не отдавая себе в том отчета оказавшиеся на стороне сатаны.
Этот «Великий испуг благонамеренных» охватил также и средние классы, а между тем, зловещая тень Гитлера нависала над Европой. Совсем обезумев, многие считали, что это деградировавшая и прогнившая насквозь парламентская система довела страну до революции. В то время можно было услышать знаменитый лозунг: «Лучше уж Муссолини или даже Гитлер, чем Сталин!», и многие из тех, кто не осмеливался его произносить вслух, тоже так думали. К застарелой французской ксенофобии уже примешивался антисемитизм, чтобы отвергнуть тех, кто бежал из гитлеровской Германии и искал убежища «у нас»…
* * *
Когда началась война, каждый, конечно же, выполнил свой патриотический долг. Однако союз между политическими партиями Франции возродился лишь внешне; в массе своей буржуазия затаила неугасшее недоверие к «классам трудящихся», и все понимали, что на этот раз никто не готов ни, нацепив цветок на ружье, рваться в бой, ни «умирать за Данциг».Ирония истории! Тот самый Леон Блюм, которого в номерах «Аксьон франсез» называли лидером без родины, вождем подонков и международного еврейства, кровожадным зверем, так вот тот самый Блюм после войны станет для тех же самых кругов последним бастионом борьбы против большевизма. Мне довелось с ним встречаться, и, признаюсь, я был буквально очарован этим любезным, достойным, утонченным, артистичным и бескорыстрым человеком, истинным интеллигентом-идеалистом.
Народный фронт и правительство умеренных, которое его сменило, делали попытки восстановить экономику, перевооружить ее настолько быстро, насколько это позволяло положение страны с отсталой промышленностью, но Франция всегда оставалась в руках замшелых чиновников и трусливых лидеров, которые не имели ни малейшего представления об эффективной организации экономической жизни страны, то есть о том, что наши технократы назовут хорошим «менеджментом»…
Когда немецкие нацисты захватили Австрию, моего кузена, Луи де Ротшильда, племянника моего отца, тут же арестовали. Луи был сыном старшей сестры отца, которую отец очень любил и которая вышла замуж за Ротшильда из венской ветви нашей семьи. Мой кузен отказывался верить, что нацисты представляют какую-то опасность для всех евреев. Можно себе представить, как арест Луи расстроил моего отца; он поднял на ноги всех адвокатов-международников Франции, чтобы вести переговоры о его освобождении. К счастью для моего кузена, война еще не была объявлена и Гитлер еще хотя бы делал вид, что считается с тем, какой международный резонанс могут иметь его действия. К концу года усилия моего отца, наконец, дали результат, и Луи смог приехать в Париж, бросив все, что он имел, без всякого вознаграждения.
В Париже его поведение позволяло думать, что он неплохо перенес свое заключение. Через год он эмигрировал в Аргентину, где хотел начать новую жизнь, и там попал в автокатастрофу. Когда его, едва живого, поднимали, то услышали, как он пробормотал: «Им все-таки удалось до меня добраться…»
Тайный кошмар преследовал его в течение всей его оставшейся жизни.
После Мюнхена уже никто не мог отрицать, что слышит, как все ближе грохочут солдатские сапоги. Если сегодняшним поколениям трудно понять то, что оказалось позорной капитуляцией, им следует напомнить два обстоятельства: воспоминание о чудовищной бойне 1914–1918 годов было еще слишком живо в памяти у всех, и никто не хотел поверить, что не за горами новая война; с другой стороны, казалось, что, объединившись, Англия и Франция неуязвимы: как может на них напасть страна, недавно поверженная, только начавшая перевооружаться. За исключением горстки провидцев, все рассматривали Мюнхенское соглашение как мудрый способ избежать войны, а вовсе не как постыдный страх перед поражением.
А в это время гениальный комедиант, правивший Германией, начинал готовить свою великолепную психодраму и искусно разыгрывал трагедию под названием «Политика малых шагов», каждый из которых, клялся он, положа руку на сердце, – последний. Со своей стороны, наша публика, по сути дела, просила лишь о том, чтобы ей позволили оставаться обманутой, когда она не поняла английской пьесы «Умиротворение», изысканным автором которой был Чемберлен.
Воля каждого видеть или не видеть тех, кто в современном мире играет те же самые роли под аплодисменты той же самой публики.
В конце 39-го года во время одного светского приема Гастон Палевски отвел меня в сторону.
– Мы развлекаемся последний раз. Больше такого не будет, наступает конец света.
Эта мысль меня удивила. Как и почти все вокруг, я ожидал, что будет война. Но чтобы «конец света»? И в то же время нельзя не признать, что за утонченными манерами Палевски и его не сходящей с лица улыбки чувствовалось, что этот человек явно обладал здравым смыслом. Я растерялся.
Трудно отыскать точное определение чувствам, испытанным мною во времена событий, которые история очертила черной краской. Все, что я слышал впоследствии, все комментарии, почерпнутые то здесь, то там, либо вносили разброд в мои воспоминания, либо давали некое официальное освещение тому, что я в действительности пережил. И как можно быть объективным свидетелем своих переживаний и своей жизни, когда воцарилось всеобщее помешательство, когда безумным стал каждый, даже самый малый, самый ничтожный «винтик» огромной машины?
* * *
Но давайте будем придерживаться фактов. В июле 1939 года перед тем, как отправиться в отпуск, я специально оставил одно утро, чтобы привести в порядок мои дела, рассортировать бумаги, отделить «досье», которые следовало «удалить», от тех, которые предстояло «выбросить». Мне было невыносимо и подумать, чтобы выставить напоказ врагу мою профессиональную или частную жизнь, встававшую со страниц писем, рабочих документов, записей договоренностей о встречах…Я ощущал постоянное беспокойство. После Мюнхена мир для меня переменился, чувство наивного оптимизма меня покинуло.
В то лето у моей жены Алике случился выкидыш, и мы решили на несколько дней поехать в круиз вдоль побережья Корсики.
Это было в конце августа. Мы находились в бухте Кальви и слушали новости по радио. Вдруг что-то заставило меня насторожиться – несмотря на то, что сообщения о последних событиях были туманными и расплывчатыми, я понял, что скоро ожидается подписание пакта между Гитлером и Сталиным. Я поспешил на берег, чтобы позвонить в Париж. Оказалось, что любая другая связь, кроме официальной, запрещена. Тем же вечером я решил взять курс «на континент», и на рассвете мы подошли к Сен-Тропе – маленький подвиг мореплавателя-любителя! Наш капитан заболел и вынужден был уступить штурвал мне.
Все утро я делал попытки уехать в Париж. Никакой возможности вернуться! Моя кузина Сесиль, которая жила в Сен-Тропе, тоже собиралась вернуться в столицу и предоставила нам два места в своей машине.
Уже следующим вечером в объявлениях о мобилизации, расклеенных на стенах домов в Париже, я увидел свой номер. Через несколько дней была объявлена война.
Столько уже прочитано исторических романов о войне; столько фильмов – настоящих эпических полотен, посвященных войне, прошло по экранам мира; столько услышано рассказов о славных баталиях на земле, на море и в воздухе… Почему же и я тоже рассказываю здесь историю моей маленькой войны? Я долго думал над этим… Эти пять лет явились основным опытом моей жизни, сыграли в ней решающую роль, определили мою дальнейшую жизнь.
До войны мое существование было легким и приятным, и вдруг я оказался погруженным в хаос и неизвестность, в жизнь жестокую и полную опасностей. Я уже не говорю о таких последствиях, как моральная ответственность или необходимость сделать политический выбор; наконец, это был опыт, оставивший тяжелый след.
Мой полк входил в механизированную дивизию, включающую бронекавалерийскую бригаду, несколько тяжелых танков, немного артиллерии и два драгунских полка. Все эти соединения, теперь механизированные, должны были выполнять роль, традиционно отводимую кавалерии, – быстро перемещаться на дальние расстояния на обширных фронтах военных действий, замедлять продвижение противника, проводить разведку…
Сформированный из резервистов, наш полк еще ожидал своего оснащения. Мало-помалу оно стало поступать – совершенно разнородное и разнокалиберное; поступало и вооружение – столь же нелепое, начиная с обычного вооружения (пулеметы устаревших моделей, противотанковые пушки… уже вышедшие из употребления) до на редкость необычных транспортных средств, поскольку в нашем кавалерийском полку не было ни одной лошади!
Все началось с того, что меня определили в моторизованное подразделение. По истечении нескольких недель я, наконец, получил мотоцикл с коляской. Как и вся техника нашего полка, мой мотоцикл требовал неимоверных усилий, чтобы он тронулся с места; три секунды он вращался на месте, затем икал, перед тем, как испустить дух в жутком взрыве. Всю процедуру приходилось начинать сначала и так до бесконечности…
Три месяца мы ожидали, пока транспортные средства будут приведены в рабочее состояние. К счастью, немцы тоже ожидали… но совершенно другого!
11-м эскадроном драгун командовал уже немолодой лейтенант, он участвовал еще в сражениях 1914–1918 годов. Когда он заболел, мне, как старшему по званию из офицеров-резервистов, выпало временно командовать этим подразделением.
Пока длились операции, с 10 мая и до объявления перемирия, я выполнял обязанности капитана, командуя эскадроном; под моим началом были четыре взвода, подразделение пулеметчиков, административный отдел – всего приблизительно двести человек.
Спустя три дня после того, как наш полк был сформирован в Понтуазе, нас отправили на север, в сторону Сен-Кантена. Мы проходили грязные и печальные деревни, офицеры размещались в домах жителей, солдаты – на фермах, как во времена классических маневров.
Это не прекращалось ни зимой, ни осенью; бесконечные переклички, смотры, марши, боевая подготовка, краткий отдых и ремонт техники, обучение обращению с машинами, тренировочные стрельбы – и так все время. Вечерами мы были обречены все это обсуждать – ведь никаких других развлечений в Сен-Кантене не было.
Такое впечатление какой-то ненастоящей войны расхолаживало нас и успокаивало. Напряжение ослабевало и постепенно отступало, нас охватывали скука и грусть от бездействия. Мы находились в явно двусмысленном положении: ни «триумфа оружия», ни видимого поражения. В действительности это немного напоминало школу – мы ожидали конца тревожного момента: нас конечно же должны были «спросить» в ходе будущих военных действий, но никто из нас не имел ясного представления о том аде, который разверзнется. Немцы не казались нам чересчур агрессивным или опасным противником; мы считали, что и спустя двадцать лет после победы французская армия сохранила свою боеспособность; конечно же наша армия была оснащена намного лучше и располагала несравненно большей огневой мощью, чем армия несчастных поляков. Впрочем, нас обильно кормили успокаивающей информацией: мы слышали разговоры о танках, самолетах и пушках, поступающих на вооружение в количествах, которые нас впечатляли. И поскольку наша армия не утратила некоторые из своих добрых традиций, сама мысль о возможном поражении нам казалась невероятной. Обманчивая пропаганда – возможно, даже не организованная, вселяла чувство защищенности; нам внушали, что немцы терпят всякого рода лишения, потери и имеют массу скрытых уязвимых мест…
Зимой 1940 года к нам с сообщением прибыл офицер, командующий 2-м (разведывательным) отделом армейского корпуса – полковник Туни. Он пользовался весьма лестной репутацией человека компетентного и серьезного, тем не менее я удивился, когда он назвал состав каждой из немецких частей, которые нам противостояли. Его выводы заставили меня задуматься.
«Вы не должны обольщаться, – настаивал он, – вам противостоит немецкая армия с мощным оснащением, отлично обученная, прекрасно подготовленная морально, это вам не солдатики 1914 года…»
Я уже забыл подробности этого «брифинга», но хорошо помню то чувство тревоги, которое он оставил.
* * *
10 мая наша часть находилась в маленькой деревушке недалеко от Камбре. Разбуженный очень рано криками и взрывами, я сразу понял: «каникулы» кончились.Поступил приказ немедленно выступить и войти в Бельгию. «Немедленно?…» Только во второй половине дня колонна вышла на марш! Нам потребовались час или два, чтобы дойти до границы, где никого не оказалось. Проходя по деревне, подвергнувшейся бомбардировке, мы увидели мужчину, который шатаясь брел с ребенком на руках. Малыш был весь в крови. Первая картина войны… Наш переход закончился с наступлением ночи, мы остановились у кромки леса.
С утра я, как и все мои товарищи, был в напряжении; меня охватило странное возбуждение, быть может, предчувствие какого-то риска, приключения. Наше поколение воспитывалось на уважении к героям войны 1914–1918 годов, нам с малолетства рассказывали истории о боях и победах, с ранних лет мы знали о неувядаемой славе Вердена. Люди старше меня лет на пятнадцать-двадцать или тридцать участвовали в этой грандиозной эпопее; участниками ее были, в частности, все старшие офицеры моего полка. Нам нужно было доказать, что мы достойны своих предшественников. Я знал, что смогу принять бой, знал также, что многие из нас не вернутся домой. Я старался не думать о моей собственной судьбе, о том, как я сам справлюсь с этим великим опытом.
10 мая, лежа на земле этой первой ночью настоящей войны, я никак не мог заснуть. К тому же, я совсем забыл, что весенняя ночь в лесу может быть такой холодной даже после прекрасного солнечного дня!
Бои вовсе не походили на те сражения, которым нас учили по учебникам.
На десятый день мы получили приказ занять позицию перед маленькой речкой Жет, которая, как предполагалось, будет выполнять роль противотанкового рва. Мы расположились в глубине долины, и вдруг каждый из нас ощутил себя беззащитным. Это чувство все возрастало.
Мой эскадрон получил приказ удержать линию фронта на протяжении более пятисот метров, таким образом мои пулеметчики находились один от другого на слишком большом расстоянии, чтобы иметь возможность поддерживать связь друг с другом. Я сам расположился где-то посередине, чтобы осуществлять связь между четырьмя пулеметчиками и командиром батальона.
Мы видели неиссякаемый поток беженцев, которые передвигались пешком, на лошадях, на машинах, телегах и мотоциклах… И к ним уже примешивались первые отряды отступавшей бельгийской армии.
В то же время над нами кружили вражеские бомбардировщики, явно не спровоцированные нашей авиацией. Ко мне попали документы одного летчика, его фотоаппарат и бумажник, где этот бедный мальчик хранил фотокарточку девушки, и я все передал на командный пункт батальона; было такое чувство, будто я раскрыл чью-то очень личную тайну!
Менее чем в километре от нас «штуки» – немецкие пикирующие бомбардировщики – бомбили неизвестный объект. Свист пикирующих самолетов, грохот взрывов, вид самолетов, которые, казалось, падали прямо на нас – во всем этом было что-то сатанинское.
В толпе беженцев мы увидели немецкого солдата в униформе. Какая тайна привела его сюда? Бежал ли он от победы? Я не испытывал сожаления из-за того, что он попал в плен. Бельгийский офицер, одежда которого мне показалась слишком безукоризненной, чтобы не вызвать подозрения, чуть было не испытал ту же судьбу. Его вопросы показались еще более подозрительными, и я поступил жестоко, грубо выгнав его, сам уже одержимый навязчивой мыслью о «пятой колонне».
На следующий день, в то время когда еще слышался грохот боев, я получил донесение из командного пункта батальона. В нем говорилось, что эскадрон, расположенный слева от меня, атакован противником и несет потери. Я изо всех сил старался собрать воедино все мои воспоминания о военном искусстве и все же никак не мог сообразить, что предпринять в этой ситуации. И я довольствовался тем, что предупредил пулеметчика, находящегося слева! Впрочем, тут же выяснилось, что это было хорошее решение: мне приказали отступить на несколько километров!
В тот момент, когда мой эскадрон только успел перегруппироваться за деревней, я услышал мощные взрывы. Я приблизился, взволнованный, и только тут понял, что это наша собственная артиллерия обстреливает вражеские позиции. Моя первая встреча с артиллерией! Я почувствовал облегчение, по крайней мере я хоть чему-то научился в первые два дня боев!
Начался период маневров, абсолютно непостижимых, похожих на грандиозную игру, правила которой никто не знает, как не знает ни ее целей, ни замысла, игру, развития и течения которой я сам, ответственный за доверенную мне часть, не понимал.
Вначале маневры состояли для нас в том, чтобы занять одну позицию перед тем, как двинуться и занять другую… Очень скоро мы уяснили себе, что отступаем, отступаем шаг за шагом, часто без боев. Особенно приводило в замешательство ощущение, что мы отрезаны от остального мира, что нам абсолютно неизвестны действия, разворачивающиеся впереди или позади нас. Связь осуществлялась, только когда связной приносил устное или письменное сообщение.
Невероятно, но это так – весь этот период войны я не видел почты и не слышал радио. И конечно же, никаких газет, никакой печатной информации, – все это благоприятствовало распространению самых тревожных слухов: фронт прорван, французская армия терпит поражение, особенно в Седане. Это название звучало как похоронный звон.
Но я не нуждался в точной информации, чтобы составить собственное мнение. Через два дня после атаки немцев один из моих товарищей, передавая слова, произнесенные нашим командиром час спустя, торжественно заявил: «С французской армией всегда так, всякий раз она начинает с поражения, а заканчивает сражение – победой». Тогда я ему коротко ответил: «Да, как в Седане в 1870-м».
И право же, это не было черным юмором…
* * *
Наша дивизия, по самой своей природе очень мобильная, вела свою войну и участвовала, сама о том не подозревая, в войне передвижения, – сначала она заполняла дыры на линии фронта, затем во время отступления ее посылали то туда, то сюда, чтобы попытаться задержать продвижение противника вперед и помочь частям, не способным перемещаться с такой скоростью. Впечатление, что мы движемся без цели, с каждым днем крепло, мы болтались в кромешной тьме и пребывали на грани безумия.Все происходило слишком быстро, новости не поспевали за быстро сменявшими друг друга событиями. А те, что имели отношение к нам, приходили с таким опозданием, что они лишь добавляли растерянности и беспокойства.
Присутствие вражеской авиации, хозяйки неба, завершало эту атмосферу ирреальности. Ночью, даже под покровом леса, нам казалось, что бомбардировщикам противника, совершавшим регулярные облеты, известно, где мы находимся, что они вот-вот спикируют на нас и мы будем уничтожены. Мы жили с неотступной мыслью о предательстве; пресловутая «пятая колонна» была повсюду, и малейший огонек, малейший отсвет казались нам подозрительными.
Усталость способствовала тому, что это наваждение превращалось в галлюцинацию. Однажды утром, когда мы только успели проснуться на опушке леса возле поля со стогами сена, один человек внезапно закричал, что эти стога приближаются к нам… и в каждом скрывается немец!
Ночью мне едва удавалось поспать один-два часа, как колонна должна была вновь перемещаться, и я судорожно искал дорогу по карте. Днем чаще всего мы оставались в укрытии, но всегда следовало быть начеку…
Выжить – означало не только избежать смерти, но также избежать плена. В ходе этого бесконечного и бесцельного отступления у нас была одна неотступная мысль – не растерять нашу часть. Мы превратились в банду солдат на маневрах, которую другая банда пытается поймать, застать врасплох и захватить…
Как-то утром, похожим на все другие, в то время как мы, находясь позади канала, ожидали распоряжений, наконец, нам пришел четкий приказ: «Больше вы не отступаете. Приказ держаться любой ценой, даже если вас всех до одного убьют». У меня в ушах до сих пор звучат слова какого-то офицера: «В конечном счете, почему бы нам не поболтать, к полудню мы все умрем!» Мы заняли наши «последние позиции» и… день прошел без единого выстрела. А ночью мы получили приказ… сняться с места!
Между тем, битва за Францию не сводилась ни к этим бесконечным блошиным прыжкам, ни к постоянному бегу с преследованием.
Например, однажды ночью меня разбудила пулеметная стрельба. Меня вызвали на командный пункт батальона, расположенный в деревушке, находившейся в одном или двух километрах от леса, где мы стояли. Я прибыл туда и узнал, – что немцы атаковали КП, убили почти всех, кто его охранял, и даже, перед тем как уйти, очень серьезно ранили нашего командира.
А 26 мая… Я никогда не забуду 26 мая 1940 года…
В то утро наша часть остановилась у города Карвена. Передо мной поставили предельно ясную задачу: «Немцы пересекли канал в двух километрах отсюда и заняли поселок Сен-Жан; это шахтерский поселок, что в пятистах метрах от деревни. Нужно их выбить оттуда. Вы атакуете вдоль насыпи, задача отбросить врага за канал…»
Я взобрался на колокольню церкви – наблюдательный пост артиллерии. Меня заверили, что во время атаки нас поддержат танки и артиллерия (много позднее я узнал, что оставались всего один танк и одна пушка из семидесяти пяти).