[85]. Попробуйте понять, что это значит, забыв об ученых спорах. А нам с тобою, Хэмп, пора ехать. Я устал от зеленой черепицы. Эй, лейте полней! – И он швырнул бочонок на сиденье. – Эй, лейте полней, наливайте полней! – И он швырнул жестянку.
– Я одного не понял, – сказал Хэмфри Пэмп. – Почему он так испугался химика? Какой яд он подмешивает?
– H2О, – ответил капитан. – Я больше люблю его без молока.
И он наклонился к реке, как наклонялся на рассвете.
Глава 20
Глава 21
Песня эта замерла вдали вместе с Дэлроем и мотором. Путники были вне преследования, когда решили отдохнуть. Здесь еще текла прекрасная река; и Патрик попросил остановиться у пышного папоротника, нарядных берез и сверкающей воды.
Сзывайте людей и седлайте коней! [*]
А парнокопытных да сгложет тоска
Без горного, без моего молока!
– Я одного не понял, – сказал Хэмфри Пэмп. – Почему он так испугался химика? Какой яд он подмешивает?
– H2О, – ответил капитан. – Я больше люблю его без молока.
И он наклонился к реке, как наклонялся на рассвете.
Глава 20
ТУРОК И ФУТУРИСТЫ
Мистер Адриан Крук был преуспевающим аптекарем, и аптека его находилась в фешенебельном квартале, но лицо выражало больше того, чего ожидают от преуспевающего аптекаря. Лицо было странное, не по возрасту древнее, похожее на пергамент, и при всем этом умное, тонкое, решительное. Умной была и речь, когда он нарушал молчание, ибо он много повидал и много мог порассказать о странных и даже страшных секретах своего ремесла, так что собеседник видел, как курятся восточные зелья, и узнавал состав ядов, которые приготовляли аптекари Возрождения. Нечего и говорить, что сам он пользовался прекрасной репутацией, иначе к его услугам не прибегали бы такие почтенные и знатные семьи; но ему нравилось погружаться мыслью в те дни и страны, где фармакопея граничит с магией, если не с преступлением. Поэтому случалось, что люди, убежденные в его невинности и пользе, уходили от него в туман и тьму, наслушавшись рассказов о гашише и отравленных розах, и никак не могли побороть ощущения, что алые и желтые шары, мерцающие в окнах аптеки, наполнены кровью и серой, а в ней самой пахнет колдовством.
Без сомнения, ради таких бесед и зашел к нему мистер Гиббс, если не считать скляночки подкрепляющего снадобья. Ливсон увидел друга в окно, а тот немало удивился, даже растерялся, когда темноволосый секретарь вошел и тоже спросил скляночку, хотя он и впрямь глядел устало и нуждался в подкреплении.
– Вас не было в городе? – спросил Ливсон. – Да, нам не везет. Опять то же самое, ушли. Полиция не решилась схватить их. Даже старик Мидоус испугался, что это незаконно. Надоело, честное слово! Куда вы идете?
– Собираюсь зайти на выставку постфутуристов, – сказал Гиббс. – Там должен быть лорд Айвивуд, он показывает картины пророку. Я не считаю себя знатоком, но слышал, что они удачны.
Оба помолчали, потом Ливсон сказал:
– Новое всегда ругают.
Они помолчали еще, и высказался Гиббс:
– В конце концов, ругали даже Уистлера [86].
Ободренный ритуалом, Ливсон вспомнил про аптекаря и резво спросил:
– Наверное, и у вас то же самое? Ваших великих коллег не понимали в свое время?
– Возьмите хотя бы Борджиа [87], – сказал Крук. – Их терпеть не могли.
– Вы все шутите, – обиделся Ливсон. – Что ж, до свиданья. Идете, Гиббс?
И оба, в цилиндрах и во фраках, направились дальше по улице. Сияло солнце, как сияло оно вчера над белой обителью миролюбия, и было приятно идти вдоль красивых домов и мимо тонких деревьев, глядящихся в реку. Картины нашли пристанище в маленькой, но знаменитой галерее, а галерея располагалась в довольно причудливом здании, откуда спускались ступени к самой Темзе. По сторонам пестрели клумбы, а наверху, перед византийским входом, стоял небезызвестный Мисисра в пышных одеждах и широко улыбался. Но даже этот восточный цветок не ободрил печального Ливсона.
– Вы пришли посмотреть декорации? – спросил сияющий пророк. – Они хороши. Я их одобрил.
– Мы пришли посмотреть картины постфутуристов, – начал Гиббс; но Ливсон молчал.
– Здесь нет картин, – просто сказал турок. – Я бы их не одобрил. Картина – идол, друзья мои. Смотрите. – И он, обернувшись, торжественно указал куда-то вглубь. – Смотрите, там нет картин. Я все разглядел и все принял. Ни одного человека. Ни одного зверя. Никакого вреда; декорации красивы, как лучшие ковры. Лорд Айвивуд очень рад, ибо я сказал ему, что ислам про-грес-сирует. Раньше у нас разрешали изображать растения. Я их искал. Здесь их нет.
Гиббс, тактичный по профессии, счел неудобным, чтобы прославленный Мисисра вещал с высоких ступеней улице и реке, и вежливо предложил пройти в залы. Пророк и секретарь последовали за ним и попали в первый зал, где находился Айвивуд. Он был единственной статуей, которой разрешали поклоняться новые мусульмане.
На софе, подобной пурпурному острову, сидела леди Энид и оживленно беседовала с Дорианом, стараясь предотвратить семейную ссору, неизбежную после случая в парламенте. По следующей зале бродила леди Джоан Брет. Мы не вправе сказать, что она смиренно или пытливо вглядывалась в картины, но, дабы не обижать всуе постфутуристов, сообщим, что ее точно так же утомлял пол, по которому она ступала, и зонтик, который она держала в руке. И сзади, и спереди, и сбоку медленно плыли люди ее круга. Это очень маленький круг, но он достаточно велик и достаточно мал, чтобы править страной, утратившей веру. Он суетен, как толпа, и замкнут, как тайное общество.
Ливсон немедленно подошел к лорду Айвивуду, вынул бумаги из кармана и рассказал, как преступники покинули Миролюбец. Лицо Айвивуда почти не изменилось: он был выше некоторых вещей (или считал, что выше) и мог бранить слугу только при слугах. Оно по-прежнему напоминало мрамор.
– Я постарался узнать, куда они поехали, – сказал секретарь. – Как это ни прискорбно, они направились в Лондон.
– Очень хорошо, – ответила статуя. – Здесь их легче поймать.
Приведя множество доводов (к сожалению, ложных), леди Энид предотвратила скандал. Но она плохо знала мужчин, если думала, что поэт не испытывает глубокой ярости. С тех пор как мистер Гиббс велел арестовать его, целых четыре дня чувства и мысли Дориана Уимпола развивались в направлении, противоположном идеалам тактичного журналиста, чье неожиданное появление сильно ускорило процесс. С Гиббсом поэт знаком не был и оскорбить его не мог; не мог оскорбить и кузена, с которым только что помирился, но кого-то оскорбить был непременно должен. Почитатели нового искусства будут огорчены, узнав, что гнев его обрушился на новую школу живописи. Тщетно повторял Ливсон: «Новое всегда ругают». Тщетно повторял Гиббс: «Ругали даже Уистлера». Избитые фразы не могли утишить бурю Дорианова гнева.
– Этот турок умнее тебя, – говорил он Айвивуду. – Он считает, что это хорошие обои. Я бы сказал, плохие обои, от них сильно мутит. Но это не картины. С таким же успехом можешь назвать их креслами партера. Партер – не партер, если нет сцены. Сидеть можно и дома, даже удобнее. И ходить дома удобнее, чем здесь. Выставка – это выставка, если там что-то выставлено. Ну, покажи мне что-нибудь.
– Пожалуйста, – благодушно согласился лорд Айвивуд, подводя его к стене. – Вот «Портрет старухи».
– Который? – спросил упорный Дориан.
Гиббс поспешил помочь, но, к несчастью, показал на «Дождь в Аппенинах», что усилило гнев поэта. Возможно (как Гиббс потом объяснял), что Дориан толкнул его локтем. Во всяком случае, журналист, потрясенный своей ошибкой, удалился в буфет, где съел три пирожка с омаром, а также выпил того самого шампанского, которое некогда принесло ему столь тяжкий вред. Однако на сей раз он ограничился одним бокалом и вернулся с достоинством.
Вернувшись, он обнаружил, что Дориан Уимпол, забыв о месте, времени и гордости, спорит с лордом Айвивудом, как спорил с Патриком в лунном лесу. Айвивуд тоже разволновался, его холодные глаза сверкали, ибо он знал лишь радости ума, но не умел кривить душой.
– Я испытываю неиспытанное, – говорил он, красиво повышая и понижая голос, – пробую неиспробованное. Ты говоришь, они изменили самую сущность искусства. Этого я и хочу. Все на свете живет лишь тем, что превращается во что-то другое. Без искажения нет роста.
– Что же они исказили? – спросил Дориан. – Я ничего такого не нашел. Нельзя исказить перья у коровы или лапы у кита. Разве что шутки ради, но вряд ли ты посмеешься. Как ты не видишь? Даже тогда, дорогой мой Филип, шутка в том, что корова – это корова, а не птица. И сочетать, и искать можно до известных границ, дальше будет уже другая вещь, и все. Кентавр – и человек, и лошадь, а не бессмысленное чудище.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – сказал лорд Айвивуд, – но не согласен. Я бы хотел, чтобы кентавр не был ни человеком, ни лошадью.
– Зачем же он тогда? – спросил поэт. – Если что-то изменилось полностью, оно не изменилось. Где перелом? Где память о перемене? Если завтра ты проснешься в образе миссис Доп, которая сдает комнаты на Бродси-эйрс, чем же тыизменишься? Я не сомневаюсь, что миссис Доп нормальней и счастливей тебя. Но чем же тыстал лучше? Как же ты не видишь, что каждый предмет отграничен от другого тождеством с самим собой?
– Нет! – воскликнул Филип, подавляя гнев. – Я с этим не согласен.
– Тогда я понимаю, – сказал Дориан, – почему ты, такой хороший оратор, не пишешь стихов.
Леди Джоан, со скукой глядевшая на фиолетово-зеленое полотно, которое показывал ей Мисисра, заклиная не обращать внимания на идолопоклоннические слова «Первое причастие в снегах», резко обернулась к Дориану. Немногие мужчины оставались равнодушными к ее лицу, особенно если оно являлось им внезапно.
– Не пишет стихов? – переспросила она. – Вы считаете, что Филипу мешают рамки ритма и рифмы?
Поэт немного подумал и отвечал:
– Да, из-за этого тоже. Однако я имел в виду другое. Мы – свои люди, и я скажу прямо. Все считают, что у Филипа нет юмора. Но я скорблю не о том. Я скорблю, что у него нет чувств. Он не ощущает границ. Так стихов не напишешь.
Лорд Айвивуд холодно разглядывал черно-желтую картину под названием «Порыв», но Джоан Брет живо склонилась к нему и воскликнула:
– Дориан говорит, что у вас нет чувств. Есть ли у вас чувства? Ощущаете ли вы границы?
Не отрывая взгляда от картины, Айвивуд ответил:
– Нет, не ощущаю.
Потом он надел старящее его пенсне; потом снял и обернулся к Джоан. Лицо его было очень бледно.
– Джоан, – сказал он. – Я пройду там, где не был никто. Я проложу дорогу, как римляне. Мне не нужны приключения среди изгородей и канав. Мои приключения – у пределов разума. Я буду думать о том, о чем никто не думал, любить то, чего никто не любил. Я буду одинок, как первый человек.
– Говорят, – сказала она, – что первый человек пал.
– Кто говорит, священники? – спросил он. – Да; но и они признают, что он познал добро и зло. Так и эти художники ищут во мраке то, что еще неведомо нам.
Джоан взглянула на него с искренним и необычным интересом.
– О!.. – сказала она. – Значит, и вы ничего не понимаете?
– Я вижу, что они ломают барьеры, – ответил он, – а больше ничего не вижу.
Она смотрела в пол, рисуя узоры зонтиком, словно должна была это обдумать. Потом сказала:
– Быть может, разрушая барьеры, они разрушают все?
Ясные бесцветные глаза твердо встретили ее взгляд.
– Вполне может быть, – сказал лорд Айвивуд.
Дориан внезапно отошел от картины и воскликнул:
– Эй, что такое?
Мистер Гиббс изумленно глядел на дверь. В византийской арке стоял высокий худой мужчина в поношенном, но аккуратном костюме. Темная борода придавала что-то пуританское его сухощавому умному лицу. Все его особенности объяснились, когда он заговорил с северным акцентом:
– Сколько здесь картин, ребятки! Но я бы хотел кружечку, да.
Ливсон и Гиббс переглянулись, и секретарь выбежал из залы. Лорд Айвивуд не шевельнулся; но Уимпол, любопытный, как все поэты, подошел к незнакомцу и вгляделся в него.
– Какой ужас! – проговорила леди Энид. – Он пьян.
– Нет, красотка, – галантно возразил незнакомец. – Давно я не пил. Я человек приличный, рабочий. Кружечка мне не повредит.
– Вы уверены, – со странной учтивостью осведомился Дориан, – вы уверены ,что не выпили?
– Не выпил, – добродушно сказал незнакомец.
– Даже если бы здесь была вывеска… – дипломатично начал поэт.
– Вывеска есть, – отвечал незнакомец. Печальное, растерянное лицо Джоан Брет мгновенно преобразилось. Она сделала четыре шага, вернулась и села на софу. Но Дориан, по всей видимости, был в восторге.
– Даже если вывеска есть, – сказал он, – выпивку не отпускают пьяным. Могли бы вы отличить дождь от хорошей погоды?
– Мог бы, – убежденно ответил незнакомец.
– Что ты делаешь? – испуганно прошептала Энид.
– Я хочу, – ответил поэт, – чтобы приличный человек не разнес в щепы непотребную лавочку. Простите, сэр. Итак, вы бы узнали дождь на картине? Вы слышали, что такое пейзаж, а что такое портрет? Простите меня, служба!..
– Мы не такие дураки, сэр, – отвечал гордый северянин. – У нас галерея не хуже вашей. В картинах я разбираюсь.
– Благодарю вас, – сказал Уимпол. – Не могли бы вы посмотреть на эти две картины? На одной изображена старуха, на другой – дождь в горах. Это чистая формальность. Вам отпустят выпивку, если вы угадаете, где что.
Северянин склонился к картинам и терпеливо на них посмотрел. Тишина оказала странное влияние на Джоан; она поднялась, поглядела в окно и вышла.
Наконец ценитель искусства поднял озадаченное, но вдумчивое лицо.
– Это пьяный рисовал, – промолвил он.
– Вы выдержали испытание! – взволнованно вскричал Дориан. – Вы спасли цивилизацию! Честное слово, выпивка вам будет.
Он принес большой бокал любимого Гиббсом шампанского, денег не взял и выбежал из галереи.
Джоан стояла в первом зале. Из бокового окна она увидела немыслимые вещи, которые хотела увидеть. Она увидела ало-синий флаг, стоящий в клумбе спокойно, словно тропический цветок. Но пока она шла от окна к двери, он исчез, напоминая ей, что это – всего лишь сон. Два человека сидели в автомобиле, и он уже двигался. Они были в больших очках, но она их узнала. Вся мудрость ее, весь скепсис, весь стоицизм, все благородство удержали ее на месте, и она застыла, как изваяние. Собака по имени Квудл прыгнула на сиденье, обернулась и залаяла от радости. И, хотя леди Джоан вынесла все остальное, тут она заплакала.
Но и сквозь слезы видела она странные события. Дориан Уимпол, одетый и модно, и небрежно, как и подобает на выставке, ни в малой мере не походил на изваяние. Сбежав по ступенькам, он погнался за автомобилем и вскочил в него так ловко, что далее изящный цилиндр не сдвинулся с места.
– Здравствуйте, – любезно сказал он Дэлрою. – Я прокатил вас, теперь прокатите меня.
Без сомнения, ради таких бесед и зашел к нему мистер Гиббс, если не считать скляночки подкрепляющего снадобья. Ливсон увидел друга в окно, а тот немало удивился, даже растерялся, когда темноволосый секретарь вошел и тоже спросил скляночку, хотя он и впрямь глядел устало и нуждался в подкреплении.
– Вас не было в городе? – спросил Ливсон. – Да, нам не везет. Опять то же самое, ушли. Полиция не решилась схватить их. Даже старик Мидоус испугался, что это незаконно. Надоело, честное слово! Куда вы идете?
– Собираюсь зайти на выставку постфутуристов, – сказал Гиббс. – Там должен быть лорд Айвивуд, он показывает картины пророку. Я не считаю себя знатоком, но слышал, что они удачны.
Оба помолчали, потом Ливсон сказал:
– Новое всегда ругают.
Они помолчали еще, и высказался Гиббс:
– В конце концов, ругали даже Уистлера [86].
Ободренный ритуалом, Ливсон вспомнил про аптекаря и резво спросил:
– Наверное, и у вас то же самое? Ваших великих коллег не понимали в свое время?
– Возьмите хотя бы Борджиа [87], – сказал Крук. – Их терпеть не могли.
– Вы все шутите, – обиделся Ливсон. – Что ж, до свиданья. Идете, Гиббс?
И оба, в цилиндрах и во фраках, направились дальше по улице. Сияло солнце, как сияло оно вчера над белой обителью миролюбия, и было приятно идти вдоль красивых домов и мимо тонких деревьев, глядящихся в реку. Картины нашли пристанище в маленькой, но знаменитой галерее, а галерея располагалась в довольно причудливом здании, откуда спускались ступени к самой Темзе. По сторонам пестрели клумбы, а наверху, перед византийским входом, стоял небезызвестный Мисисра в пышных одеждах и широко улыбался. Но даже этот восточный цветок не ободрил печального Ливсона.
– Вы пришли посмотреть декорации? – спросил сияющий пророк. – Они хороши. Я их одобрил.
– Мы пришли посмотреть картины постфутуристов, – начал Гиббс; но Ливсон молчал.
– Здесь нет картин, – просто сказал турок. – Я бы их не одобрил. Картина – идол, друзья мои. Смотрите. – И он, обернувшись, торжественно указал куда-то вглубь. – Смотрите, там нет картин. Я все разглядел и все принял. Ни одного человека. Ни одного зверя. Никакого вреда; декорации красивы, как лучшие ковры. Лорд Айвивуд очень рад, ибо я сказал ему, что ислам про-грес-сирует. Раньше у нас разрешали изображать растения. Я их искал. Здесь их нет.
Гиббс, тактичный по профессии, счел неудобным, чтобы прославленный Мисисра вещал с высоких ступеней улице и реке, и вежливо предложил пройти в залы. Пророк и секретарь последовали за ним и попали в первый зал, где находился Айвивуд. Он был единственной статуей, которой разрешали поклоняться новые мусульмане.
На софе, подобной пурпурному острову, сидела леди Энид и оживленно беседовала с Дорианом, стараясь предотвратить семейную ссору, неизбежную после случая в парламенте. По следующей зале бродила леди Джоан Брет. Мы не вправе сказать, что она смиренно или пытливо вглядывалась в картины, но, дабы не обижать всуе постфутуристов, сообщим, что ее точно так же утомлял пол, по которому она ступала, и зонтик, который она держала в руке. И сзади, и спереди, и сбоку медленно плыли люди ее круга. Это очень маленький круг, но он достаточно велик и достаточно мал, чтобы править страной, утратившей веру. Он суетен, как толпа, и замкнут, как тайное общество.
Ливсон немедленно подошел к лорду Айвивуду, вынул бумаги из кармана и рассказал, как преступники покинули Миролюбец. Лицо Айвивуда почти не изменилось: он был выше некоторых вещей (или считал, что выше) и мог бранить слугу только при слугах. Оно по-прежнему напоминало мрамор.
– Я постарался узнать, куда они поехали, – сказал секретарь. – Как это ни прискорбно, они направились в Лондон.
– Очень хорошо, – ответила статуя. – Здесь их легче поймать.
Приведя множество доводов (к сожалению, ложных), леди Энид предотвратила скандал. Но она плохо знала мужчин, если думала, что поэт не испытывает глубокой ярости. С тех пор как мистер Гиббс велел арестовать его, целых четыре дня чувства и мысли Дориана Уимпола развивались в направлении, противоположном идеалам тактичного журналиста, чье неожиданное появление сильно ускорило процесс. С Гиббсом поэт знаком не был и оскорбить его не мог; не мог оскорбить и кузена, с которым только что помирился, но кого-то оскорбить был непременно должен. Почитатели нового искусства будут огорчены, узнав, что гнев его обрушился на новую школу живописи. Тщетно повторял Ливсон: «Новое всегда ругают». Тщетно повторял Гиббс: «Ругали даже Уистлера». Избитые фразы не могли утишить бурю Дорианова гнева.
– Этот турок умнее тебя, – говорил он Айвивуду. – Он считает, что это хорошие обои. Я бы сказал, плохие обои, от них сильно мутит. Но это не картины. С таким же успехом можешь назвать их креслами партера. Партер – не партер, если нет сцены. Сидеть можно и дома, даже удобнее. И ходить дома удобнее, чем здесь. Выставка – это выставка, если там что-то выставлено. Ну, покажи мне что-нибудь.
– Пожалуйста, – благодушно согласился лорд Айвивуд, подводя его к стене. – Вот «Портрет старухи».
– Который? – спросил упорный Дориан.
Гиббс поспешил помочь, но, к несчастью, показал на «Дождь в Аппенинах», что усилило гнев поэта. Возможно (как Гиббс потом объяснял), что Дориан толкнул его локтем. Во всяком случае, журналист, потрясенный своей ошибкой, удалился в буфет, где съел три пирожка с омаром, а также выпил того самого шампанского, которое некогда принесло ему столь тяжкий вред. Однако на сей раз он ограничился одним бокалом и вернулся с достоинством.
Вернувшись, он обнаружил, что Дориан Уимпол, забыв о месте, времени и гордости, спорит с лордом Айвивудом, как спорил с Патриком в лунном лесу. Айвивуд тоже разволновался, его холодные глаза сверкали, ибо он знал лишь радости ума, но не умел кривить душой.
– Я испытываю неиспытанное, – говорил он, красиво повышая и понижая голос, – пробую неиспробованное. Ты говоришь, они изменили самую сущность искусства. Этого я и хочу. Все на свете живет лишь тем, что превращается во что-то другое. Без искажения нет роста.
– Что же они исказили? – спросил Дориан. – Я ничего такого не нашел. Нельзя исказить перья у коровы или лапы у кита. Разве что шутки ради, но вряд ли ты посмеешься. Как ты не видишь? Даже тогда, дорогой мой Филип, шутка в том, что корова – это корова, а не птица. И сочетать, и искать можно до известных границ, дальше будет уже другая вещь, и все. Кентавр – и человек, и лошадь, а не бессмысленное чудище.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – сказал лорд Айвивуд, – но не согласен. Я бы хотел, чтобы кентавр не был ни человеком, ни лошадью.
– Зачем же он тогда? – спросил поэт. – Если что-то изменилось полностью, оно не изменилось. Где перелом? Где память о перемене? Если завтра ты проснешься в образе миссис Доп, которая сдает комнаты на Бродси-эйрс, чем же тыизменишься? Я не сомневаюсь, что миссис Доп нормальней и счастливей тебя. Но чем же тыстал лучше? Как же ты не видишь, что каждый предмет отграничен от другого тождеством с самим собой?
– Нет! – воскликнул Филип, подавляя гнев. – Я с этим не согласен.
– Тогда я понимаю, – сказал Дориан, – почему ты, такой хороший оратор, не пишешь стихов.
Леди Джоан, со скукой глядевшая на фиолетово-зеленое полотно, которое показывал ей Мисисра, заклиная не обращать внимания на идолопоклоннические слова «Первое причастие в снегах», резко обернулась к Дориану. Немногие мужчины оставались равнодушными к ее лицу, особенно если оно являлось им внезапно.
– Не пишет стихов? – переспросила она. – Вы считаете, что Филипу мешают рамки ритма и рифмы?
Поэт немного подумал и отвечал:
– Да, из-за этого тоже. Однако я имел в виду другое. Мы – свои люди, и я скажу прямо. Все считают, что у Филипа нет юмора. Но я скорблю не о том. Я скорблю, что у него нет чувств. Он не ощущает границ. Так стихов не напишешь.
Лорд Айвивуд холодно разглядывал черно-желтую картину под названием «Порыв», но Джоан Брет живо склонилась к нему и воскликнула:
– Дориан говорит, что у вас нет чувств. Есть ли у вас чувства? Ощущаете ли вы границы?
Не отрывая взгляда от картины, Айвивуд ответил:
– Нет, не ощущаю.
Потом он надел старящее его пенсне; потом снял и обернулся к Джоан. Лицо его было очень бледно.
– Джоан, – сказал он. – Я пройду там, где не был никто. Я проложу дорогу, как римляне. Мне не нужны приключения среди изгородей и канав. Мои приключения – у пределов разума. Я буду думать о том, о чем никто не думал, любить то, чего никто не любил. Я буду одинок, как первый человек.
– Говорят, – сказала она, – что первый человек пал.
– Кто говорит, священники? – спросил он. – Да; но и они признают, что он познал добро и зло. Так и эти художники ищут во мраке то, что еще неведомо нам.
Джоан взглянула на него с искренним и необычным интересом.
– О!.. – сказала она. – Значит, и вы ничего не понимаете?
– Я вижу, что они ломают барьеры, – ответил он, – а больше ничего не вижу.
Она смотрела в пол, рисуя узоры зонтиком, словно должна была это обдумать. Потом сказала:
– Быть может, разрушая барьеры, они разрушают все?
Ясные бесцветные глаза твердо встретили ее взгляд.
– Вполне может быть, – сказал лорд Айвивуд.
Дориан внезапно отошел от картины и воскликнул:
– Эй, что такое?
Мистер Гиббс изумленно глядел на дверь. В византийской арке стоял высокий худой мужчина в поношенном, но аккуратном костюме. Темная борода придавала что-то пуританское его сухощавому умному лицу. Все его особенности объяснились, когда он заговорил с северным акцентом:
– Сколько здесь картин, ребятки! Но я бы хотел кружечку, да.
Ливсон и Гиббс переглянулись, и секретарь выбежал из залы. Лорд Айвивуд не шевельнулся; но Уимпол, любопытный, как все поэты, подошел к незнакомцу и вгляделся в него.
– Какой ужас! – проговорила леди Энид. – Он пьян.
– Нет, красотка, – галантно возразил незнакомец. – Давно я не пил. Я человек приличный, рабочий. Кружечка мне не повредит.
– Вы уверены, – со странной учтивостью осведомился Дориан, – вы уверены ,что не выпили?
– Не выпил, – добродушно сказал незнакомец.
– Даже если бы здесь была вывеска… – дипломатично начал поэт.
– Вывеска есть, – отвечал незнакомец. Печальное, растерянное лицо Джоан Брет мгновенно преобразилось. Она сделала четыре шага, вернулась и села на софу. Но Дориан, по всей видимости, был в восторге.
– Даже если вывеска есть, – сказал он, – выпивку не отпускают пьяным. Могли бы вы отличить дождь от хорошей погоды?
– Мог бы, – убежденно ответил незнакомец.
– Что ты делаешь? – испуганно прошептала Энид.
– Я хочу, – ответил поэт, – чтобы приличный человек не разнес в щепы непотребную лавочку. Простите, сэр. Итак, вы бы узнали дождь на картине? Вы слышали, что такое пейзаж, а что такое портрет? Простите меня, служба!..
– Мы не такие дураки, сэр, – отвечал гордый северянин. – У нас галерея не хуже вашей. В картинах я разбираюсь.
– Благодарю вас, – сказал Уимпол. – Не могли бы вы посмотреть на эти две картины? На одной изображена старуха, на другой – дождь в горах. Это чистая формальность. Вам отпустят выпивку, если вы угадаете, где что.
Северянин склонился к картинам и терпеливо на них посмотрел. Тишина оказала странное влияние на Джоан; она поднялась, поглядела в окно и вышла.
Наконец ценитель искусства поднял озадаченное, но вдумчивое лицо.
– Это пьяный рисовал, – промолвил он.
– Вы выдержали испытание! – взволнованно вскричал Дориан. – Вы спасли цивилизацию! Честное слово, выпивка вам будет.
Он принес большой бокал любимого Гиббсом шампанского, денег не взял и выбежал из галереи.
Джоан стояла в первом зале. Из бокового окна она увидела немыслимые вещи, которые хотела увидеть. Она увидела ало-синий флаг, стоящий в клумбе спокойно, словно тропический цветок. Но пока она шла от окна к двери, он исчез, напоминая ей, что это – всего лишь сон. Два человека сидели в автомобиле, и он уже двигался. Они были в больших очках, но она их узнала. Вся мудрость ее, весь скепсис, весь стоицизм, все благородство удержали ее на месте, и она застыла, как изваяние. Собака по имени Квудл прыгнула на сиденье, обернулась и залаяла от радости. И, хотя леди Джоан вынесла все остальное, тут она заплакала.
Но и сквозь слезы видела она странные события. Дориан Уимпол, одетый и модно, и небрежно, как и подобает на выставке, ни в малой мере не походил на изваяние. Сбежав по ступенькам, он погнался за автомобилем и вскочил в него так ловко, что далее изящный цилиндр не сдвинулся с места.
– Здравствуйте, – любезно сказал он Дэлрою. – Я прокатил вас, теперь прокатите меня.
Глава 21
ДОРОГА В КРУГВЕРТОН
Патрик Дэлрой посмотрел на неожиданного гостя сурово, но весело, и сказал только одно:
– Я не крал у вас автомобиля, поверьте, не крал.
– Конечно! – отвечал Дориан. – Я все потом узнал. Поскольку вы, как говорится, гонимый, нечестно скрывать от вас, что я не разделяю взглядов Айвивуда. Я несогласен с ним, или, точнее, он со мной несогласен с тех пор, как я проснулся, наевшись устриц, в палате общин и услышал, что полисмен выкликает: «Кто идет домой?»
– Неужели, – удивился Дэлрой, хмуря рыжие брови, – там задают такой вопрос?
– Да, – равнодушно ответил Уимпол. – Это осталось с той давней поры, когда членов парламента били на улицах.
– Почему же их сейчас не бьют? – рассудительно спросил Патрик.
Они помолчали.
– Это великая тайна, – сказал капитан. – «Кто идет домой?» Поистине прекрасно!
Капитан принял поэта гостеприимно и благожелательно; однако поэт, хорошо понимавший таких людей, заметил, что он немного рассеян. Пока автомобиль летел, громыхая, сквозь дебри южного Лондона (Пэмп миновал Вестминстерский мост и направлялся к холмам графства Суррей), большие синие глаза рыжего гиганта зорко оглядывали улицы. После долгого молчания он выразил свою мысль:
– Вас не удивляет, что теперь развелось столько аптекарей?
– Правда? – легкомысленно спросил Уимпол. – Да, вон две аптеки почти рядом…
– И владелец один и тот же, – сказал Дэлрой. – Некий Крук. Я видел за углом еще одно заведение. Какое-то вездесущее божество!
– Должно быть, большое предприятие, – заметил Уимпол.
– Я бы сказал, слишком большое, – отвечал Дэлрой. – Зачем нужны две аптеки рядом? Неужели покупатель идет одной ногой в одну, другой – в другую? А может, в одной он покупает кислоты, в другой щелочи? Слишком сложно. Какая-то двойная жизнь.
– Наверное, – сказал Дориан, – у мистера Крука большой спрос. Он продает какое-нибудь ценное лекарство.
– Мне кажется, – сказал капитан, – что спрос на лекарство ограничен. Если кто-нибудь продает хороший табак, люди могут курить больше и больше. Но я никогда не слышал, чтобы упивались рыбьим жиром. Даже касторка вызывает скорее почтение, чем любовь.
Помолчав немного, он прибавил:
– Знаешь, Пэмп, надо бы тут остановиться на минуточку.
– Хорошо, – сказал Хэмфри. – Только ничего не устраивай.
Автомобиль остановился перед четвертым владением Крука, и Дэлрой вошел и вышел прежде, чем Пэмп и Уимпол успели обменяться словом. Лицо его, особенно рот, выражало что-то неясное.
– Мистер Уимпол, – сказал капитан, – не окажете ли вы нам честь, не пообедаете ли с нами? Обедать мы будем под изгородью или на дереве. Вы понимающий человек, а за ром и за сыр мистера Пэмпа прощения не просят. Мы поедим и выпьем вволю. Это будет пир. Я не совсем точно понимаю, друзья мы или враги, но сегодня у нас перемирие.
– Надеюсь, мы друзья, – сказал поэт и улыбнулся. – Но почему же перемирие именно сегодня?
– Потому что завтра будет бой, – отвечал Патрик. – Я не знаю, на чьей вы стороне, но только что сделал важное открытие.
И он замолчал и молчал, пока они выезжали из Лондона в леса и холмы, окаймляющие Крайдон. Он думал. Дориана коснулось легкое крыло того нестойкого сна, который прилетит к вам, если вы смените душные залы на свежий ветер. Даже Квудл заснул, свернувшись клубком. Что же до Пэмпа, он обычно молчал, когда был занят делом. Поэтому и случилось так, что много ландшафтов пронеслось мимо и много времени прошло, прежде чем снова началась беседа. Небо сменило бледное золото и бледную зелень на жаркую синеву звездной ночи. Лес, длинным дротиком летящий по сторонам, был огорожен и походил на парк – прямоугольники темного бора в длинных серых коробках. Потом коробки исчезли, сосны унеслись назад, дорога стала двоиться и даже ветвиться. Через полчаса Дэлрой заметил в пейзаже что-то знакомое; а Хэмфри Пэмп давно знал, что едет по родному краю.
Собственно говоря, разница была не в том, что дорога шла в гору, а в том, что она непрестанно петляла. Она походила на тропку и казалась почти живой, когда была всего круче и непонятней. Они поднимались на большой холм, состоящий из маленьких круглых холмов, как монастырь – из обителей, и дорога непрестанно окружала то один из них, то другой. Трудно было поверить, что она рано или поздно не завяжется узлом.
– У автомобиля закружится голова, – нарушил молчание Патрик.
– Вполне возможно, – улыбнулся Уимпол. – Вы, наверное, заметили, что мой автомобиль гораздо устойчивей.
Патрик засмеялся не без смущения.
– Надеюсь, он вернулся к вам в сохранности, – сказал он. – Этот не может ехать быстро, но он прекрасно карабкается. А сейчас это нужно.
– Да, – сказал Дориан, – дорога неровная.
– Вот что! – вскричал Патрик. – Вы англичанин, я – нет. Вы должны знать, почему она так петляет. Прости нас, Господи, но мы, ирландцы, не понимаем Англии. Да она и сама себя не понимает. Она не ответит, почему дорога вьется, и вы не ответите.
– Не скажите, – со спокойной иронией возразил Дориан, и Патрик с неспокойной иронией возопил:
– Прекрасно! Новые песни автомобильного клуба! Кажется, мы все здесь поэты. Пусть каждый напишет, почему дорога петляет. Скажем, вот так, – прибавил он, ибо автомобиль чуть не свалился в болото.
И впрямь Пэмп одолевал крутизну, которая скорее подходила бы горной козе, чем автомобилю. Быть может, ощущение это усиливалось, ибо спутники его, каждый по-своему, привыкли к более ровной земле. Им казалось, что они петляют по лабиринту улочек и одновременно взбираются на башню в Брюгге [88].
– Это дорога в Кругвертон, – весело сказал Патрик. – Очень красиво. Полезно для здоровья. Непременно посетите. Налево, направо, прямо, за угол и назад. Для моих стихов подходит. Что ж вы, лентяи, не пишете?
– Если хотите, я попробую, – сказал Дориан, еще не утративший самолюбия. – Но уже стемнело, и темнеет все больше.
И впрямь между ними и небом нависла тьма, подобная полям великаньей шляпы; лишь в просветы ее глядели крупные звезды. Внизу большой холм был почти голым, повыше на нем росли деревья, словно птицы, стерегущие гнездо. Лес казался больше и реже, чем тот, который венчает холм Ченктонбери, но не уступал ему в поэтичности. Автомобиль едва петлял меж деревьев по ленте тропы. Изумрудное мерцание и серые корни буков напоминали о морском дне и морских чудищах, тем более что на земле рдели пурпуром и медью грибы, словно обломки заката, упавшие в море, или особенно яркие медузы и актинии. Однако путникам казалось и другое-что они высоко вверху, чуть ли не в небе. Яркие летние звезды, сверкавшие сквозь крышу листьев, могли оказаться небесными цветами.
Хотя путники въехали в лес, словно вошли в дом, они все так же кружились, как будто дом этот – карусель или вращающийся замок из старой пантомимы. Звезды тоже кружились над головой, и Дориан был почти уверен, что уже в третий раз видит один и тот же бук.
Наконец они достигли места, где холм вздымался к небу лесистым конусом, вздымая вместе с собою деревья. Здесь Пэмп остановился и взобрался по склону к корням огромного, но низкого бука, чьи сучья распростерлись на четыре стороны света, словно гигантские щупальца. Наверху, между ними, было дупло, подобное чаше, и Хэмфри Пэмп Пэбблсвикский внезапно исчез в нем.
Появившись снова, он учтиво спустил веревочную лестницу, чтобы спутники его могли взобраться, но капитан схватился за большой сук и полез наверх не хуже шимпанзе. Когда все уселись в дупле удобно, как в кресле, Хэмфри Пэмп спустился сам за нехитрыми припасами. Пес по-прежнему спал в автомобиле.
– Наверно, твой старый приют, – сказал капитан. – Ты здесь совсем как дома.
– А я и дома, – отвечал Пэмп. – Мой дом там, где вывеска. – И он воткнул алую с синим вывеску среди грибов, словно приглашая прохожего взобраться на дерево за ромом.
Дерево росло на самой вершине, и отсюда была видна вся окрестность, по которой вилась серебристая речка дороги. Путников охватило такое возбуждение, что им казалось, будто звезды обожгут их.
– Дорога эта, – сказал Дэлрой, – напоминает мне о песнях, которые вы обещали написать. Закусим, Хэмп, и за работу.
Хэмфри повесил на ветку автомобильный фонарь и при свете его разлил ром и раздал сыр.
– Как хорошо! – воскликнул Дориан Уимпол. – Да мне совсем удобно! В жизни такого не бывало! А у сыра просто ангельский вкус.
– Это сыр-пилигрим, – отвечал Дэлрой, – или сыр-крестоносец. Это отважный, боевой сыр, сыр всех сыров, высший сыр мироздания, как выразился мой земляк Йейтс [89]о чем-то совсем другом. Просто быть не может, чтобы его сделали из молока такой трусливой твари, как корова. Наверное, – раздумчиво прибавил он, – наверное, не подойдет гипотеза, что для него доили быка. Ученые сочтут это кельтской легендой, со всей ее сумрачной прелестью… Нет, мы обязаны им той корове из Денсмора, чьи рога подобны слоновьим бивням. Эта корова так свирепа, что один из храбрейших рыцарей сразился с ней. Неплох и ром. Я заслужил его, заслужил смирением. Почти целый месяц я уподоблялся зверям полевым и ходил на четвереньках, как трезвенник. Хэмп, пусти по кругу бутылку, то есть бочонок, и мы почитаем стихи, которые ты так любишь. Все они называются одинаково и очень красиво: «Изыскание о геологических, исторических, агрономических, психологических, физических, нравственных, духовных и богословских причинах, вызвавших к жизни двойные, тройные, четверные и прочие петли английских дорог, проведенное в дупле дерева специальной тайной комиссией, состоящей из неподкупных экспертов, которым поручено сделать обстоятельный доклад псу Квудлу. Боже храни короля». – Проговорив все это с поразительной быстротой, он прибавил: – Я задаю вам нужную ноту. Лирический тон.
Несмотря на свою диковатую веселость Дэлрой по-прежнему казался поэту рассеянным, словно он думал о чем-то другом, гораздо более важном. Он был в творческом трансе; и Хэмфри Пэмп, знавший его, как себя, понимал, что занят он не стихами. Многие нынешние моралисты назвали бы такое творчество разрушительным. На свою беду, капитан Дэлрой был человеком действия, в чем убедился капитан Даусон, когда внезапно стал ярко-зеленым. Он очень любил сочинять стихи, но ни поэма, ни песня не давали ему такой радости, как безрассудный поступок.
– Я не крал у вас автомобиля, поверьте, не крал.
– Конечно! – отвечал Дориан. – Я все потом узнал. Поскольку вы, как говорится, гонимый, нечестно скрывать от вас, что я не разделяю взглядов Айвивуда. Я несогласен с ним, или, точнее, он со мной несогласен с тех пор, как я проснулся, наевшись устриц, в палате общин и услышал, что полисмен выкликает: «Кто идет домой?»
– Неужели, – удивился Дэлрой, хмуря рыжие брови, – там задают такой вопрос?
– Да, – равнодушно ответил Уимпол. – Это осталось с той давней поры, когда членов парламента били на улицах.
– Почему же их сейчас не бьют? – рассудительно спросил Патрик.
Они помолчали.
– Это великая тайна, – сказал капитан. – «Кто идет домой?» Поистине прекрасно!
Капитан принял поэта гостеприимно и благожелательно; однако поэт, хорошо понимавший таких людей, заметил, что он немного рассеян. Пока автомобиль летел, громыхая, сквозь дебри южного Лондона (Пэмп миновал Вестминстерский мост и направлялся к холмам графства Суррей), большие синие глаза рыжего гиганта зорко оглядывали улицы. После долгого молчания он выразил свою мысль:
– Вас не удивляет, что теперь развелось столько аптекарей?
– Правда? – легкомысленно спросил Уимпол. – Да, вон две аптеки почти рядом…
– И владелец один и тот же, – сказал Дэлрой. – Некий Крук. Я видел за углом еще одно заведение. Какое-то вездесущее божество!
– Должно быть, большое предприятие, – заметил Уимпол.
– Я бы сказал, слишком большое, – отвечал Дэлрой. – Зачем нужны две аптеки рядом? Неужели покупатель идет одной ногой в одну, другой – в другую? А может, в одной он покупает кислоты, в другой щелочи? Слишком сложно. Какая-то двойная жизнь.
– Наверное, – сказал Дориан, – у мистера Крука большой спрос. Он продает какое-нибудь ценное лекарство.
– Мне кажется, – сказал капитан, – что спрос на лекарство ограничен. Если кто-нибудь продает хороший табак, люди могут курить больше и больше. Но я никогда не слышал, чтобы упивались рыбьим жиром. Даже касторка вызывает скорее почтение, чем любовь.
Помолчав немного, он прибавил:
– Знаешь, Пэмп, надо бы тут остановиться на минуточку.
– Хорошо, – сказал Хэмфри. – Только ничего не устраивай.
Автомобиль остановился перед четвертым владением Крука, и Дэлрой вошел и вышел прежде, чем Пэмп и Уимпол успели обменяться словом. Лицо его, особенно рот, выражало что-то неясное.
– Мистер Уимпол, – сказал капитан, – не окажете ли вы нам честь, не пообедаете ли с нами? Обедать мы будем под изгородью или на дереве. Вы понимающий человек, а за ром и за сыр мистера Пэмпа прощения не просят. Мы поедим и выпьем вволю. Это будет пир. Я не совсем точно понимаю, друзья мы или враги, но сегодня у нас перемирие.
– Надеюсь, мы друзья, – сказал поэт и улыбнулся. – Но почему же перемирие именно сегодня?
– Потому что завтра будет бой, – отвечал Патрик. – Я не знаю, на чьей вы стороне, но только что сделал важное открытие.
И он замолчал и молчал, пока они выезжали из Лондона в леса и холмы, окаймляющие Крайдон. Он думал. Дориана коснулось легкое крыло того нестойкого сна, который прилетит к вам, если вы смените душные залы на свежий ветер. Даже Квудл заснул, свернувшись клубком. Что же до Пэмпа, он обычно молчал, когда был занят делом. Поэтому и случилось так, что много ландшафтов пронеслось мимо и много времени прошло, прежде чем снова началась беседа. Небо сменило бледное золото и бледную зелень на жаркую синеву звездной ночи. Лес, длинным дротиком летящий по сторонам, был огорожен и походил на парк – прямоугольники темного бора в длинных серых коробках. Потом коробки исчезли, сосны унеслись назад, дорога стала двоиться и даже ветвиться. Через полчаса Дэлрой заметил в пейзаже что-то знакомое; а Хэмфри Пэмп давно знал, что едет по родному краю.
Собственно говоря, разница была не в том, что дорога шла в гору, а в том, что она непрестанно петляла. Она походила на тропку и казалась почти живой, когда была всего круче и непонятней. Они поднимались на большой холм, состоящий из маленьких круглых холмов, как монастырь – из обителей, и дорога непрестанно окружала то один из них, то другой. Трудно было поверить, что она рано или поздно не завяжется узлом.
– У автомобиля закружится голова, – нарушил молчание Патрик.
– Вполне возможно, – улыбнулся Уимпол. – Вы, наверное, заметили, что мой автомобиль гораздо устойчивей.
Патрик засмеялся не без смущения.
– Надеюсь, он вернулся к вам в сохранности, – сказал он. – Этот не может ехать быстро, но он прекрасно карабкается. А сейчас это нужно.
– Да, – сказал Дориан, – дорога неровная.
– Вот что! – вскричал Патрик. – Вы англичанин, я – нет. Вы должны знать, почему она так петляет. Прости нас, Господи, но мы, ирландцы, не понимаем Англии. Да она и сама себя не понимает. Она не ответит, почему дорога вьется, и вы не ответите.
– Не скажите, – со спокойной иронией возразил Дориан, и Патрик с неспокойной иронией возопил:
– Прекрасно! Новые песни автомобильного клуба! Кажется, мы все здесь поэты. Пусть каждый напишет, почему дорога петляет. Скажем, вот так, – прибавил он, ибо автомобиль чуть не свалился в болото.
И впрямь Пэмп одолевал крутизну, которая скорее подходила бы горной козе, чем автомобилю. Быть может, ощущение это усиливалось, ибо спутники его, каждый по-своему, привыкли к более ровной земле. Им казалось, что они петляют по лабиринту улочек и одновременно взбираются на башню в Брюгге [88].
– Это дорога в Кругвертон, – весело сказал Патрик. – Очень красиво. Полезно для здоровья. Непременно посетите. Налево, направо, прямо, за угол и назад. Для моих стихов подходит. Что ж вы, лентяи, не пишете?
– Если хотите, я попробую, – сказал Дориан, еще не утративший самолюбия. – Но уже стемнело, и темнеет все больше.
И впрямь между ними и небом нависла тьма, подобная полям великаньей шляпы; лишь в просветы ее глядели крупные звезды. Внизу большой холм был почти голым, повыше на нем росли деревья, словно птицы, стерегущие гнездо. Лес казался больше и реже, чем тот, который венчает холм Ченктонбери, но не уступал ему в поэтичности. Автомобиль едва петлял меж деревьев по ленте тропы. Изумрудное мерцание и серые корни буков напоминали о морском дне и морских чудищах, тем более что на земле рдели пурпуром и медью грибы, словно обломки заката, упавшие в море, или особенно яркие медузы и актинии. Однако путникам казалось и другое-что они высоко вверху, чуть ли не в небе. Яркие летние звезды, сверкавшие сквозь крышу листьев, могли оказаться небесными цветами.
Хотя путники въехали в лес, словно вошли в дом, они все так же кружились, как будто дом этот – карусель или вращающийся замок из старой пантомимы. Звезды тоже кружились над головой, и Дориан был почти уверен, что уже в третий раз видит один и тот же бук.
Наконец они достигли места, где холм вздымался к небу лесистым конусом, вздымая вместе с собою деревья. Здесь Пэмп остановился и взобрался по склону к корням огромного, но низкого бука, чьи сучья распростерлись на четыре стороны света, словно гигантские щупальца. Наверху, между ними, было дупло, подобное чаше, и Хэмфри Пэмп Пэбблсвикский внезапно исчез в нем.
Появившись снова, он учтиво спустил веревочную лестницу, чтобы спутники его могли взобраться, но капитан схватился за большой сук и полез наверх не хуже шимпанзе. Когда все уселись в дупле удобно, как в кресле, Хэмфри Пэмп спустился сам за нехитрыми припасами. Пес по-прежнему спал в автомобиле.
– Наверно, твой старый приют, – сказал капитан. – Ты здесь совсем как дома.
– А я и дома, – отвечал Пэмп. – Мой дом там, где вывеска. – И он воткнул алую с синим вывеску среди грибов, словно приглашая прохожего взобраться на дерево за ромом.
Дерево росло на самой вершине, и отсюда была видна вся окрестность, по которой вилась серебристая речка дороги. Путников охватило такое возбуждение, что им казалось, будто звезды обожгут их.
– Дорога эта, – сказал Дэлрой, – напоминает мне о песнях, которые вы обещали написать. Закусим, Хэмп, и за работу.
Хэмфри повесил на ветку автомобильный фонарь и при свете его разлил ром и раздал сыр.
– Как хорошо! – воскликнул Дориан Уимпол. – Да мне совсем удобно! В жизни такого не бывало! А у сыра просто ангельский вкус.
– Это сыр-пилигрим, – отвечал Дэлрой, – или сыр-крестоносец. Это отважный, боевой сыр, сыр всех сыров, высший сыр мироздания, как выразился мой земляк Йейтс [89]о чем-то совсем другом. Просто быть не может, чтобы его сделали из молока такой трусливой твари, как корова. Наверное, – раздумчиво прибавил он, – наверное, не подойдет гипотеза, что для него доили быка. Ученые сочтут это кельтской легендой, со всей ее сумрачной прелестью… Нет, мы обязаны им той корове из Денсмора, чьи рога подобны слоновьим бивням. Эта корова так свирепа, что один из храбрейших рыцарей сразился с ней. Неплох и ром. Я заслужил его, заслужил смирением. Почти целый месяц я уподоблялся зверям полевым и ходил на четвереньках, как трезвенник. Хэмп, пусти по кругу бутылку, то есть бочонок, и мы почитаем стихи, которые ты так любишь. Все они называются одинаково и очень красиво: «Изыскание о геологических, исторических, агрономических, психологических, физических, нравственных, духовных и богословских причинах, вызвавших к жизни двойные, тройные, четверные и прочие петли английских дорог, проведенное в дупле дерева специальной тайной комиссией, состоящей из неподкупных экспертов, которым поручено сделать обстоятельный доклад псу Квудлу. Боже храни короля». – Проговорив все это с поразительной быстротой, он прибавил: – Я задаю вам нужную ноту. Лирический тон.
Несмотря на свою диковатую веселость Дэлрой по-прежнему казался поэту рассеянным, словно он думал о чем-то другом, гораздо более важном. Он был в творческом трансе; и Хэмфри Пэмп, знавший его, как себя, понимал, что занят он не стихами. Многие нынешние моралисты назвали бы такое творчество разрушительным. На свою беду, капитан Дэлрой был человеком действия, в чем убедился капитан Даусон, когда внезапно стал ярко-зеленым. Он очень любил сочинять стихи, но ни поэма, ни песня не давали ему такой радости, как безрассудный поступок.