– Да, но кому еще нужно их убивать? – спросил доктор.
   – И в самом деле, кому? – сказал священник; голос его стал гораздо серьезней. – Мы подходим к тому, другому, о чем я говорил вам, и тут уж, поверьте, я не шутил. Я говорил, что ереси и ложные доктрины стали доступными и привычными. К ним притерпелись; их не замечают. Неужели вы думаете, что я имею в виду коммунизм? Что вы, совсем наоборот. Это вы тут взбеленились из-за коммунизма и решили, что Крейкен – бешеный волк. Без сомнения, коммунизм – ересь; но не из тех ересей, которые вы принимаете как должное. Как должное все принимают капитализм, нет, скорее пороки капитализма, скрытые под маской дарвинизма. Вспомните, о чем вы толковали в столовой: что жизнь – это непрерывная борьба, и выживет сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали. А сегодня именно отсутствие морали и толкнуло человека на убийство.
   – Да какого человека? – воскликнул Магистр, и хриплый его голос сорвался.
   – Позвольте подойти с другой стороны, – спокойно продолжал священник. – Вы все решили, будто Крейкен сбежал. Но он не сбежал. Когда эти двое умерли, он помчался вниз по улице, вызвал доктора, крикнул ему в окно и сразу же побежал в полицию. Тут его и взяли. Неужели вас не удивляет, что казначей, мистер Бейкер, разыскивает полицию так долго?
   – Чем же он тогда занят? – отрывисто спросил Магистр.
   – Вероятно, уничтожает бумаги. Или роется в их вещах, ищет, не оставили ли нам письма. А может, тут что-то связано с Водэмом. Куда он делся? Все очень просто, тоже вроде шутки. Он проводит опыты, готовит для войны отравляющие вещества, и от одного из ядов, если его зажечь, человек внезапно цепенеет. Разумеется, сам он не имеет никакого отношения к этому убийству. Он скрывал свою химическую тайну по очень простой причине: один из ваших гостей – американский пуританин, другой – еврей без определенного подданства. Такие люди почти всегда убежденные пацифисты. Они бы сказали, что он замыслил убийство и не дали бы колледжу денег. Но казначей – приятель Водэма, и для него не составляло труда обмакнуть спички в новый раствор.
 
   Другая особенность маленького священника заключалась в том, что разум его был цельным и не ведал многих несообразностей. Без тени замешательства мог он перейти от общественного к частному. Сейчас он поразил собеседников, обратившись внезапно к одному из них, хотя только что беседовал со всеми. И ему не важно было, что лишь один мог понять, о чем он ведет речь.
   – Простите, доктор, что я запутал вас, углубившись в метафизические рассуждения о грешнике, – виновато начал он. – Понимаете, по правде сказать, я на минуту вообще забыл об убийстве. Я забыл обо всем, я видел только химика, его нечеловеческое лицо среди цветов, – ну, просто незрячий идол каменного века. Я размышлял о том, что бывают какие-то истинные чудища, какие-то каменные люди; но к делу это не имеет отношения. Быть плохим – одно, совершать преступления – другое, это не всегда связано. Самые страшные преступники не совершают никаких преступлений. Практический вопрос в другом: почему этот преступник совершил это преступление? Зачем казначею Бейкеру их убивать? Больше нам ничто не важно. Ответ – тот же самый, что и на вопрос, который я задал дважды. Где были эти люди почти весь день – тогда, когда не рыскали по часовням и лабораториям? Казначей сказал сам, что они говорили с ним о делах.
   Так вот, при всем почтении к покойным, я не думаю, что они были умны. Их представления об экономике и этике – языческие и черствые. Их представления о пацифизме вздорны. Но в одном они разбираются – в делах. Буквально за несколько минут они могли убедиться, что тот, кто отвечает за деньги колледжа, – мошенник. Или иначе – истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего.
   – Вы хотите сказать, что они собирались разоблачить его, а он поспешил их прикончить, – нахмурился доктор. – Остается множество непонятных деталей.
   – Остается несколько деталей, которых я и сам не понимаю, – откровенно признался священник. – По видимости, все эти свечи в подземелье придуманы для того, чтобы выкрасть у миллионеров спички или удостовериться, что спичек у них нет. Но в главном я уверен, я просто вижу, как весело и беззаботно казначей перебросил спички рассеянному Крейкену. Так он и убил.
   – Одного я не пойму, – сказал инспектор. – Откуда Бейкеру знать, что Крейкен сам не прикурит от его спичек? Все ж лишний труп…
   Отец Браун помрачнел от укоризны и заговорил скорбно, но великодушно и приветливо.
   – Ну, что это вы! – сказал он. – Он ведь только атеист.
   – Я вас не совсем понимаю, – вежливо заметил инспектор.
   – Он только хотел отменить Бога, – спокойно и рассудительно объяснил отец Браун. – Он хотел отменить десять заповедей, уничтожить религию и цивилизацию, создавшую его, смыть честь и собственность, сообразные здравому смыслу, чтобы его страну опошлили вконец дикари с края света. Вот и все. Вы не вправе обвинять его еще в чем-то. Ну, Господи, для каждого есть предел! А вы хладнокровно предполагаете, что пожилой ученый из Мандевиля (несмотря на свои взгляды, Крейкен принадлежит к старшему поколению) закурит или даже чиркнет спичкой, когда он еще не допил свой портвейн! Ну уж, нет! У людей есть хоть какой-то закон, какие-то запреты! Я был в столовой. Я видел его. Он не допил вина, а вы спрашиваете, как это он не закурил! Стены Мандевильского колледжа не знают такой анархии… Занятное место, этот колледж. Занятное место – Оксфорд. Занятное место – Англия.
   – Разве вы связаны с Оксфордом? – вежливо осведомился доктор.
   – Я связан с Англией, – ответил отец Браун. – Я родом оттуда. А самое смешное, что можно любить ее, жить в ней и ничего в ней не смыслить.

Острие булавки

   Отец Браун утверждал, что разрешил ту загадку во сне.
   И это была правда, хотя несколько искаженная: совершилось это во сне, но как раз в тот момент, когда сон прервался. А прервал его одним ранним утром стук, который доносился из громадного здания, вернее – еще не совсем здания, сооружающегося напротив, неуклюжего колосса, пока еще скрытого за лесами и щитами с надписями, возвещавшими, что строители и владельцы сего – господа Суиндон и Сэнд. Стук возобновлялся через правильные промежутки времени, и распознать его не представляло труда – господа Суиндон и Сэнд использовали некую новую американскую систему укладки паркета, система эта сулила в дальнейшем (согласно рекламе) ровность, плотность, непроницаемость и неизменную тишину, но первоначально требовала приколачивания в определенных местах тяжелыми молотками. Однако отец Браун ухитрялся извлекать из этого факта немудреное утешение, приговаривая, что перестук молотков будит его как раз к ранней мессе и потому звучит почти как перезвон колоколов. На самом деле строительные операции все-таки действовали ему на нервы, но по иной причине.
   Над недостроенным небоскребом, словно туча, нависло ожидание промышленного кризиса, который газеты упрямо именовали забастовкой. По сути дела, случись это – и последовал бы локаут. А отца Брауна очень заботило, случится это или нет. И еще вопрос, что больше действует на нервы – стук, который может продолжаться вечно, или ожидание, что он в любую минуту прекратится.
   – Конечно, это дело вкуса и каприза, – сказал отец Браун, глядя на уходящее вверх здание сквозь толстые стекла очков, придававшие ему сходство с совой, – но мне бы хотелось, чтобы он прекратился. Мне бы хотелось, чтобы все дома прекращали строить, пока они еще в лесах. Какая жалость, что дома достраивают! Они кажутся такими свежими, обнадеживающими, пока покрыты волшебной белой филигранью досок. А ведь как часто человек завершает постройку дома тем, что обращает его в свою могилу!
   Отворачиваясь от предмета своего созерцания, он едва не столкнулся с человеком, который как раз кинулся к нему через дорогу. Человека этого он знал не слишком хорошо, но достаточно, чтобы в данных обстоятельствах рассматривать как злого вестника. Отец Браун недавно видел, как тот беседовал с молодым Сэндом – из строительной фирмы, и ему это не понравилось. Этот Мэстик был главой организации, для английской промышленной политики новой, возникшей как результат непримиримых позиций двух полюсов; она располагала целой армией рабочих – не членов профсоюза, большей частью иностранцев, которых сдавала внаем различным фирмам. Мистер Мэстик явно вертелся тут в надежде сдать их внаем здешней строительной фирме. Короче говоря, он мог, договорившись с владельцами, перехитрить тред-юнионы и наводнить фабрику штрейкбрехерами.
   – Вас просят прийти туда немедленно, – сказал мистер Мэстик, неуклюже выговаривая английские слова. – Там угрожают убийством.
   Отец Браун молча последовал за своим проводником к недостроенному зданию и, одолев несколько готовых пролетов и приставных лестниц, оказался на площадке, где собрались более или менее знакомые ему фигуры глав фирмы. И среди них – даже тот, кто когда-то был главным главой, хотя с некоторых пор глава эта скрывалась в заоблачных высях. Во всяком случае ее, подобно облаку, скрывала корона. Иными словами, лорд Стейнз, оставив дела, увлекся деятельностью в палате лордов и завяз в ней. И всегда-то редкие его посещения наводили тоску и уныние, а на этот раз его появление вкупе с появлением Мэстика носило характер прямо-таки зловещий. Лорд Стейнз был тощий длинноголовый человек с глубоко сидящими глазами, светлыми редкими волосами и ранней лысиной. Отцу Брауну показалось, будто у того не просто скучающий, но и чуть-чуть раздраженный вид, хотя непонятно отчего – оттого ли, что его заставили спуститься с Олимпа улаживать своей властью мелкие торгашеские дрязги, или, наоборот, оттого, что последние ему больше не подвластны.
   В целом отец Браун предпочитал буржуазную группу компаньонов – сэра Хьюберта Сэнда и его племянника Генри. Сэр Хьюберт был своего рода газетной знаменитостью – как покровитель спорта и как патриот, положительно проявивший себя во многих затруднительных для страны случаях во время и после мировой войны. Его характеризовали как победоносного полководца от промышленности, умеющего справляться со строптивой армией рабочих. Его называли сильной личностью, но он тут был ни при чем. По существу это был тяжеловесный добросердечный англичанин, отличный пловец, хороший помещик, который внешне мог сойти за полковника. Племянник был плотный молодой, человек напористого, вернее – настырного типа, его небольшая голова торчала вперед на толстой шее, как будто он кидался на все очертя голову; посадка эта и пенсне на задорном курносом носу придавали ему забавный мальчишеский вид.
   Отец Браун глядел на это сборище не в первый раз. Сборище же глядело сейчас на нечто совсем новое. Посредине деревянного щита развевался прибитый гвоздем обрывок бумаги, на котором виднелась надпись, сделанная корявыми, почти безумными заглавными буквами, словно писавший либо был малограмотным, либо притворялся им. Надпись гласила: «Рабочий совет предупреждает Хьюберта Сэнда, что, понижая заработную плату и увольняя рабочих, он рискует своей жизнью. Если назавтра объявят об увольнениях, он умрет по приговору рабочих».
   Лорд Стейнз, изучив надпись, отступил назад, взглянул при этом на компаньона, стоявшего напротив, и произнес довольно странным тоном:
   – Ну что ж, убить собираются вас одного. Я, видимо, не заслуживаю, чтобы меня убили.
   В тот же миг у отца Брауна возникла дикая мысль, что говорившего нельзя убить, потому что он уже давно мертв.
   Он весело признался себе, что мысль дурацкая. Но холодная разочарованно-отчужденная манера аристократа всегда вызывала у него мурашки – это, да еще его мертвенно-бледное лицо и неприветливые глаза.
   «У этого человека, – подумал он, поддавшись своему причудливому настроению, – зеленые глаза, и похоже, что кровь у него тоже зеленая».
   Зато совершенно очевидно было то, что у сэра Хьюберта Сэнда кровь отнюдь не зеленая. Самая что ни на есть красная кровь прихлынула к его увядшим обветренным щекам с тем жаром, какой отличает естественное искреннее негодование добродушных людей.
   – За всю мою жизнь, – сказал он звучным, но нетвердым голосом, – по отношению ко мне никогда не позволяли себе ничего подобного – ни словом, ни делом. Быть может, я бывал несогласен…
   – Какие могут быть между нами несогласия! – бурно вмешался племянник. – Я, правда, пытался поладить с ними, но это уж слишком.
   – Неужели вы и впрямь думаете, – начал отец Браун, – будто ваши рабочие…
   – Повторяю, может быть, мы с ними не всегда приходили к соглашению, – продолжал старший Сэнд, по-прежнему слегка дрожащим голосом. – Но, видит Бог, мне всегда было не по душе угрожать английским рабочим дешевым наемным трудом…
   – Никому это не по душе, – опять вмешался младший, – но, насколько я вас знаю, дядюшка, теперь это дело решенное.
   И, помолчав, добавил:
   – Действительно, кое-какие разногласия в деталях, как вы говорите, у нас бывали, но что касается общей линии…
   – Душа моя, – успокаивающим тоном сказал дядя, – я так надеялся, что до настоящих разногласий дело у нас не дойдет.
   Из этого всякий, знакомый с английской нацией, мог справедливо заключить, что дело теперь дошло до самых серьезных разногласий. И впрямь, дядя с племянником расходились примерно в такой же степени, в какой расходятся англичанин с американцем. Идеал дяди был чисто английский – держаться вне предприятия, соорудить себе нечто вроде алиби, играя роль сквайра. Идеал племянника был американский – держаться внутри предприятия, влезть в самый механизм, играя роль техника. Он и в самом деле довольно близко ознакомился с технологией и секретами производства. Американцем он был еще и в том, что, с одной стороны, делал это как хозяин, желающий подтянуть рабочих, с другой – держался с ними, так сказать, как равный, а вернее, из тщеславия старался выдать себя за рабочего. По этой причине он зачастую выступал чуть ли не представителем от рабочих по техническим вопросам – область, которая на сотню миль была удалена от интересов его знаменитого дядюшки, столь популярного в области политики и спорта.
   – Ну, черт побери, на этот раз они уволили себя собственными руками! – воскликнул он. – После такой угрозы остается только дать им бой. Остается объявить локаут как можно скорее, сразу. Иначе мы станем всеобщим посмешищем.
   Старший Сэнд, испытывавший не меньшее негодование, начал было медленно:
   – Меня станут осуждать…
   – Осуждать! – презрительно прокричал младший. – Осуждать – когда это ответ на угрозу убийства! А вы представляете, как вас станут осуждать, если вы им поддадитесь? Как вам понравится такой заголовок: «Знаменитый капиталист дает себя запугать»?
   – В особенности, – произнес лорд Стейнз с чуть заметной иронической интонацией, – если до сих пор вы фигурировали в заголовках как «Стальной вождь стальной фирмы».
   Сэнд снова сильно покраснел, и голос его из-под густых усов прозвучал хрипло:
   – Конечно, вы правы. Если эти скоты думают, что я испугаюсь…
   На этом месте разговор прервался: к ним быстрым шагом подходил стройный молодой человек. Прежде всего бросалось в глаза, что он один из тех, про кого мужчины, а часто и женщины говорят, что он чересчур хорош собой для хорошего тона. У него были прекрасные темные кудри и шелковистые усы, но, пожалуй, слишком уж рафинированное и правильное произношение. Отец Браун издалека узнал Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого видал довольно часто, но при этом ни разу не замечал у него такой торопливой походки или такого озабоченного лица, как сейчас.
   – Прошу прощения, сэр, – сказал тот хозяину, – там околачивается какой-то тип. Я всячески пробовал от него отделаться. Но у него для вас письмо, и он твердит, что должен вручить его лично.
   – Вы хотите сказать, что сперва он зашел ко мне домой? – спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря.
   Последовало недолгое молчание, затем сэр Хьюберт Сэнд дал знак, чтобы неизвестного привели, и тот предстал перед обществом.
   Никто, даже самая непривередливая дама, не сказал бы, что новоприбывший чересчур хорош собой. У него были огромные уши и лягушачья физиономия, и смотрел он прямо перед собой таким ужасающе неподвижным взглядом, что отец Браун сперва подумал, не стеклянный ли у него глаз.
   Воображение его готово было наделить человека даже двумя стеклянными глазами, до того остекленелым взором тот созерцал собравшуюся компанию. Но жизненный опыт в отличие от воображения подсказал ему еще и несколько натуральных причин столь ненатурально застывшего взгляда, и одной из них было злоупотребление божественным даром – алкогольными напитками. Человек этот, приземистый и неряшливо одетый, в одной руке держал свой большой котелок, а в другой – большое запечатанное письмо.
   Сэр Хьюберт Сэнд посмотрел на него, потом сказал, в общем спокойно, но каким-то слабым голосом, не вязавшимся с его крупной фигурой:
   – Ах, это вы!
   Он протянул руку за письмом и, прежде чем разорвать конверт и прочесть письмо, оглянулся на всех с извиняющимся видом. Прочтя, он сунул письмо во внутренний карман и сказал торопливо и немного хрипло:
   – Стало быть, с этим делом, как вы говорите, покончено. Дальнейшие переговоры невозможны, во всяком случае платить им столько, сколько они хотят, мы не можем. Но с тобой, Генри, мне надо еще поговорить попозже, насчет… насчет приведения наших дел в порядок.
   – Хорошо, – ответил Генри с недовольным видом, как будто предпочел бы привести в порядок дела сам. – После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь, – надо посмотреть, как далеко они там продвинулись.
   Человек со стеклянным глазом тяжело заковылял прочь, а глаза отца Брауна задумчиво следили за ним, пока тот осторожно спускался со всех лестниц вниз, на улицу.
   На следующее утро отец Браун проспал, чего с ним никогда не случалось, или, во всяком случае, проснулся с внутренним убеждением, что проспал. Причина заключалась отчасти в том, что (он помнил это, как помнят сон) он уже просыпался на миг в более подходящее время, но опять заснул, – событие, заурядное для большинства из нас, но не для отца Брауна. Впоследствии он проникся уверенностью, что на том самом обособленном загадочном островке в стране сновидений, лежавшем между двумя пробуждениями, и покоилась разгадка нашей истории.
   Как бы то ни было, он с необычайным проворством вскочил, нырнул в свою сутану, схватил большой шишковатый зонтик и ринулся на улицу, где разливалось бледное, бесцветное утро, взломанное посередине, как лед, громадным темным зданием напротив. Отец Браун удивился, обнаружив, что улицы в холодном кристальном свете мерцают пустотой, и пустынность их сказала ему, что еще совсем не так поздно, как он опасался. Внезапно покой улицы нарушило стремительное, как полет стрелы, движение – и длинный серый автомобиль затормозил перед нежилым гигантом. Оттуда выбрался лорд Стейнз и пошел к двери, неся с томным видом два больших чемодана. В ту же минуту дверь отворилась, и кто-то невидимый отступил назад, вместо того чтобы шагнуть на улицу. Стейнз дважды окликнул его, и тогда только тот показался в дверном проеме; они перекинулись несколькими словами, после чего аристократ понес свои чемоданы дальше вверх по лестнице, а другой вышел полностью на свет, и отец Браун увидел широкие плечи и выдвинутую вперед голову молодого Генри Сэнда.
   Больше отец Браун ничего об этой странной встрече не узнал, пока два дня спустя молодой человек не нагнал его в своей машине и не стал умолять сесть к нему.
   – Случилось нечто ужасное, – сказал он. – Мне хочется посоветоваться именно с вами, а не со Стейнзом. Знаете, ведь Стейнз на днях осуществил свою безумную идею поселиться в одной из только что законченных квартир. Потому-то мне и пришлось явиться туда в такую рань и отпереть ему дверь. А сейчас я прошу вас, не теряя ни минуты, поехать со мной в дом к дяде.
   – Он заболел? – быстро спросил священник.
   – Я думаю, он умер, – ответил племянник.
   – Что значит – думаете? – чуточку резковато спросил отец Браун. – Доктор уже там?
   – Нет, – ответил Генри Сэнд. – Там нет ни доктора, ни пациента… Бесполезно звать доктора осматривать тело, когда тело исчезло. И, боюсь, я знаю, куда исчезло… Дело в том, что… мы скрываем это уже два дня… Словом, его нет.
   – А не лучше ли, – мягко сказал отец Браун, – рассказать мне все с самого начала?
   – Я понимаю, – сказал Генри Сэнд, – стыд и позор болтать вот так про старика, но, когда волнуешься, не можешь держать себя в руках. Я не умею ничего скрывать. Короче говоря, мой несчастный дядя покончил с собой.
   Мимо них убегали назад последние приметы города, впереди показались первые признаки леса и парка; ворота в поместье сэра Хьюберта Сэнда и сторожка находились полумилей дальше, среди густой березовой чащи. Они подъехали – к дому, Генри поспешно провел священника через ряд комнат, убранных в духе эпохи Георга, и они очутились по другую сторону дома. В тот момент, когда они оказались на повороте тропы, отец Браун заметил ниже по склону в кустах и тонких деревьях движение, быстрое, как взлет вспугнутых птиц. В молодой чаще у реки разошлись, отскочили друг от друга две фигуры: одна быстро скользнула в тень, другая пошла им навстречу, и при виде ее они остановились и по какой-то необъяснимой причине враз замолчали. Затем Генри Сэнд, как всегда неуклюже, сказал:
   – Вы, кажется, знакомы с отцом Брауном… леди Сэнд.
   Отец Браун знал ее, но в ту минуту вполне мог бы сказать, что не знает. Ее бледное лицо застыло, как трагическая маска; значительно моложе своего мужа, она в эту минуту показалась Брауну даже старше этого старинного сада и дома. Он вспомнил, невольно содрогнувшись, что она в самом деле принадлежит к классу более древнему, чем ее муж, и что она-то и есть истинная владелица поместья. Оно было собственностью ее семьи – семьи обедневших аристократов, и она вернула ему былой блеск, выйдя замуж за удачливого дельца. Сейчас, когда она стояла вот так перед ними, она могла бы сойти за фамильный портрет или даже фамильное привидение. Ее бледное удлиненное лицо резко сужалось к подбородку, как на некоторых старинных портретах Марии, королевы Шотландской; трагическое выражение его казалось несоответствующим даже естественно сложившейся неестественной ситуации: исчезновению мужа и подозрению в его самоубийстве.
   – Вы, наверное, слышали, какие у нас страшные новости? – сказала она с горестным самообладанием. – Должно быть, бедный Хьюберт не выдержал преследования со стороны всех этих революционеров и, доведенный до безумия, покончил с собой. Не знаю, можно ли потребовать этих ужасных большевиков к ответу за то, что они затравили его насмерть.
   – Я безмерно огорчен, леди Сэнд, – сказал отец Браун. – Но в то же время, должен признаться, я в некотором недоумении. Вы говорите о преследовании. Неужели вы верите, что вашего мужа можно было довести до самоубийства клочком бумаги, приколотым к стене?
   – Я подозреваю, – ответила леди, нахмурившись, – что преследование заключалось не только в той бумажке.
   – Что доказывает, как можно ошибаться, – печально сказал священник. – Никогда бы не подумал, что он способен поступить так нелогично: умереть, чтобы избежать смерти.
   – Я понимаю вас, – сказала она, серьезно глядя на него. – Я и сама не поверила бы, если бы это не было написано его собственной рукой.
   – Что?! – воскликнул отец Браун, слегка подпрыгнув, как подстреленный кролик.
   – Да, – спокойно ответила леди Сэнд. – Он оставил признание в самоубийстве, так что, боюсь, сомневаться не приходится. – И она проследовала дальше вверх по склону, одна, во всей неприкосновенной обособленности фамильного привидения. Линзы отца Брауна с безмолвным вопросом обратились к стеклам мистера Генри Сэнда. И сей джентльмен после минутного колебания снова заговорил:
   – Да, как видите, теперь уже вполне ясно, что он сделал. Он всегда был страстным пловцом и ходил по утрам в халате на реку купаться. Ну вот, он пришел, как обычно, и оставил на берегу халат, он и сейчас там лежит. Но он оставил еще и послание – мол, он купается в последний раз, а там – смерть, или что-то в этом духе.
   – Где он оставил послание? – спросил отец Браун.
   – Он нацарапал его вон на том дереве, которое нависает над водой, – наверное, последнее, за что он держался. А повыше на берегу лежит халат. Пойдите посмотрите.
   Отец Браун сбежал по короткому спуску к реке и заглянул под наклоненное дерево, чьи плакучие ветви окунались в воду. И в самом деле, на гладкой коре ясно и безошибочно читались нацарапанные слова: «Еще раз в воду, а там – погружусь навсегда. Прощайте. Хьюберт Сэнд».
   Взгляд отца Брауна медленно передвинулся вверх по берегу, пока не остановился на брошенном ярком халате, красно-желтом, с позолоченными кистями. Отец Браун поднял его и принялся вертеть в руках. В тот же миг он скорее почувствовал, чем увидел, как в поле его зрения промелькнула высокая темная фигура, – она скользнула от одной группы деревьев к другой, словно стремясь вслед исчезнувшей даме. Браун мало сомневался в том, что это и был собеседник, с которым она недавно рассталась. И еще меньше он сомневался в том, что это секретарь покойного, мистер Руперт Рэй.