– Конечно, ему могла в последний момент прийти в голову мысль оставить послание, – сказал отец Браун, не отрывая глаз от красной с золотом одежды. – Пишут же на деревьях любовные послания! Почему бы не оставлять на деревьях предсмертные послания?
   – Естественно для человека нацарапать записку на стволе, – сказал младший Сэнд, – когда под рукой нет ни пера, ни чернил, ни бумаги.
   – Похоже на упражнение во французском, – мрачновато заметил священник. – Но я думал не об этом. – И, помолчав, добавил изменившимся голосом: – По правде говоря, я думал, естественно ли было для писавшего не нацарапать записку на стволе, даже если бы у него были под рукой груды перьев, кварты чернил и горы бумаг.
   Генри уставился на него с встревоженным видом, пенсне на его курносом носу сбилось набок.
   – О чем это вы? – спросил он резко.
   – Н-ну, – медленно произнес отец Браун, – я не хочу сказать, что почтальоны должны разносить письма в виде бревен или что вы должны наклеить марку на сосну, желая послать письмецо приятелю. Нет, тут требуются совсем особые обстоятельства, вернее – совсем особый человек, который предпочел бы такую древесную корреспонденцию. Но если есть такие обстоятельства и есть такой человек, повторяю, он все равно написал бы на дереве, если бы, как говорится в песне, даже весь мир был бумагой, а вся вода в мире – чернилами.
   Чувствовалось, что Сэнду стало жутковато от причудливой игры воображения священника, – то ли потому, что от него ускользнул смысл сказанного, то ли оттого, что смысл начал доходить до него.
   – Понимаете, – проговорил отец Браун, медленно вертя в руках халат, – когда царапаешь на дереве, не пишешь своим лучшим почерком. А когда пишущий – не тот человек, если я выражаюсь ясно… Это что?
   Он по-прежнему смотрел на красный халат, и на какой-то миг могло даже показаться, будто часть красного перешла на его пальцы, а лица, обращенные к халату, чуть побледнели.
   – Кровь, – сказал отец Браун, и на мгновение настала мертвая тишина.
   Генри Сэнд откашлялся и высморкался, затем хрипло спросил:
   – Чья кровь?
   – Всего лишь моя, – ответил отец Браун без улыбки.
   Через секунду он продолжал:
   – Тут воткнута булавка, я оцарапался острием. Но вам, наверное, не оценить всей остроты… присутствия этого острия. Зато я могу оценить. – Он пососал палец, как ребенок.
   – Видите ли, – сказал он, помолчав еще немного, – халат был сложен и сколот булавкой, и никто не мог его развернуть… во всяком случае развернуть, не оцарапавшись.
   Словом, Хьюберт Сэнд этого халата не надевал. Равно как и не писал на дереве. И не топился в реке.
   Пенсне, криво сидевшее на любопытном носу Генри, со щелканьем свалилось, но сам он не шелохнулся.
   – Что возвращает нас, – оживленно продолжал отец Браун, – к чьему-то пристрастию вести частную переписку на деревьях, подобно Гайавате с его рисунками. У Сэнда было сколько угодно времени до того, как он пошел топиться.
   Почему он не оставил жене записку, как всякий нормальный человек? Или, скажем, почему Неизвестный не оставил жене Сэнда записку, как всякий нормальный человек? Да потому, что ему пришлось бы подделать почерк мужа, а это ненадежная штука – нынче у экспертов нюх на такие вещи. Зато ни от кого не требуется подражать даже собственному почерку, когда вырезаешь большие буквы на коре. Это не самоубийство, мистер Сэнд. Если тут что и произошло, то именно убийство.
   Папоротник и низкие кусты затрещали, захрустели под ногами младшего Сэнда, который восстал во весь свой большой рост, как Левиафан из морской пучины, угрожающе вытянув вперед свою могучую шею.
   – Я не умею ничего скрывать, – сказал он, – я в общем-то подозревал что-то в этом роде и даже, пожалуй, ожидал. Сказать откровенно, я просто заставлял себя разговаривать с этим типом вежливо, да и с ними обоими, если на то пошло.
   – О чем вы говорите? – спросил священник, серьезно глядя прямо ему в лицо.
   – О том, – сказал Генри Сэнд, – что вы мне открыли убийство, а я, кажется, могу открыть вам убийц.
   Отец Браун молчал, и тот отрывистым голосом продолжал:
   – Вы говорите, люди иногда пишут любовные послания на деревьях. Ну так вы их как раз найдете на этом дереве.
   Там, в глубине, под листьями, скрыты две монограммы, переплетенные вместе. Вы, наверное, знаете, что леди Сэнд была наследницей этого поместья задолго до того, как вышла замуж, и уже тогда была знакома с этим чертовым щеголем – секретарем. Они, я полагаю, встречались тут и писали свои клятвы на этом древе свиданий. А потом, видимо, использовали его для другой цели. Сентиментальность или экономия…
   – Они, должно быть, чудовища, – проговорил отец Браун. – Но, спору нет, от мужей действительно иногда отделываются таким вот образом. Кстати, как отделались от этого? То есть куда дели его труп?
   – Скорее всего его утопили или бросили в воду уже мертвого. Вероятно, он получил доказательства их связи, и они…
   – Я бы не говорил так громко, – сказал отец Браун, – потому что наш сыщик в данную минуту выслеживает нас вон из-за тех кустов.
   Они посмотрели в ту сторону, и в самом деле – домовой со стеклянным глазом не спускал с них своего малопривлекательного оптического инструмента, причем выглядел еще более нелепо оттого, что стоял среди белых цветов классического парка.
   Генри Сэнд сердито и резко спросил незнакомца, что он тут делает, и приказал немедленно убираться.
   – Лорд Стейнз, – сказал этот садовый домовой, – будет очень признателен, если отец Браун соизволит зайти к нему, – лорду Стейнзу надо с ним поговорить.
   Генри Сэнд в бешенстве отвернулся, и отец Браун приписал это бешенство неприязни, которая, как известно, существовала между младшим компаньоном и аристократом.
   Поднимаясь по склону, отец Браун задержался на мгновение, всматриваясь в письмена на гладкой коре, бросил взгляд выше, на более укромную, потемневшую от времени надпись – память о романе. Затем взглянул на другую, широкую, размашистую надпись – признание или предполагаемое признание в самоубийстве.
   – Напоминают вам что-нибудь эти буквы? – спросил он.
   И когда его собеседник хмуро покачал головой, добавил:
   – Мне они напоминают тот плакат, который угрожал ему местью забастовщиков.
 
   – Это труднейшая загадка и одна из самых диковинных в моей практике историй, – сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнза в недавно меблированной квартире под номером 188, последней из верхних квартир, законченных как раз перед тем, как началась неразбериха на строительстве и рабочие, члены тред-юнионов, оказались уволены. Меблировка была комфортабельна, лорд Стейнз угощал грогом и сигарами, и тут-то священник сделал свое признание. Лорд Стейнз вел себя на редкость дружелюбно, сохраняя при этом свою отчужденную, небрежную манеру.
   – Быть может, я преувеличиваю, о вас, конечно, – речи нет, – заметил Стейнз, – но детективы, конечно же, не способны разрешить загадку этой истории.
   Отец Браун положил сигару и осторожно произнес:
   – Дело не в том, что они не способны разрешить загадку, а в том, что они не способны понять, в чем загадка.
   – Право, – заметил лорд Стейнз, – я, очевидно, тоже не способен на это.
   – А между тем загадка не похожа ни на какие другие, – ответил отец Браун. – Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два противоречивых поступка. Я твердо убежден, что один и тот же человек, убийца, прикрепил листок, грозящий, так сказать, местью большевиков, и он же написал на дереве признание в заурядном самоубийстве. Вы, конечно, можете сказать, что просто какие-то рабочие-экстремисты захотели убить своего хозяина и убили его. Но даже если и так, все равно мы столкнулись бы с загадкой – зачем тогда оставлять свидетельство о самоуничтожении? Но это отнюдь не так – ни один из рабочих, как бы ни был он озлоблен, не пошел бы на такое. Я недурно знаю их и очень хорошо знаю их лидеров. Предположить, чтобы люди, подобные Тому Брюсу или Хогэну, убили кого-нибудь, когда могли расправиться с ним на страницах газет или уязвить тысячью других способов, – для этого надо обладать больной, с точки зрения здоровых людей, психикой. Нет, нашелся некто и сперва сыграл роль возмущенного рабочего, а потом сыграл роль магната-самоубийцы. Но ради чего, скажите на милость? Если он думал благополучно изобразить самоубийство, то зачем испортил все с самого начала, публично угрожая убийством? Можно, конечно, сказать, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства. Но после версии убийства версия самоубийства стала не менее рискованной. Можете вы тут разобраться?
   – Нет, – ответил Стейнз, – но теперь я понимаю, что вы имели в виду, говоря, что я не способен понять, в чем загадка. Дело не только в том, кто убил Сэнда, а в том, почему кто-то обвинил других в убийстве Сэнда, а потом обвинил Сэнда в самоубийстве.
   Лицо отца Брауна было нахмурено, сигара стиснута в зубах, конец ее ритмично то разгорался, то затухал, как бы сигнализируя о биении мозга. Затем он заговорил, словно сам с собой:
   – Надо все проследить очень тщательно, шаг за шагом, как бы отделяя друг от друга нити мысли. Поскольку обвинение в убийстве опровергало обвинение в самоубийстве, он, рассуждая логически, не должен был выдвигать обвинения в убийстве. Но он это сделал. Значит, у него была для этого причина. И настолько серьезная, что он даже пошел на то, чтобы ослабить другую линию самозащиты – версию самоубийства. Другими словами, обвинение в убийстве – вовсе не обвинение в убийстве, то есть он воспользовался им не для того, чтобы переложить на кого-то вину. Прокламация с угрозой убить Сэнда входила в его планы независимо от того, бросает она подозрение на других людей или нет.
   Важна была сама прокламация. Но почему?
   Он еще пять минут курил, и в это время тлела его взрывчатая сосредоточенность, потом опять заговорил:
   – Что могла сделать угрожающая прокламация, кроме как заявить о том, что забастовщики – убийцы? Что она сделала? Она вызвала обратный результат. Она приказывала Сэнду не увольнять рабочих, и это, вероятно, единственное на свете, что могло заставить его именно так и поступить. Подумайте о том, какой он человек и какова его репутация. Если человека называют сильной личностью во всех наших дурацких, падких на сенсацию газетах, он просто не может пойти на попятный, когда ему угрожают пистолетом.
   Это разрушило бы то представление о самом себе, тот образ, который любой мужчина себе создал и, если он не отъявленный трус, предпочтет самой жизни. А Сэнд не был трусом, он был мужественный и, кроме того, импульсивный человек. Угроза сработала мгновенно, как заклинание.
   – Стало быть, вы думаете, – сказал лорд Стейнз, – что на самом деле преступник добивался…
   – Локаута! – пылко воскликнул священник. – Забастовки или как там у вас это называется. Во всяком случае прекращения работ. Он хотел, чтобы работы стали сразу же; возможно, чтобы сразу же появились штрейкбрехеры; и уж несомненно, чтобы сразу же были уволены члены тред-юнионов. И он этого добился, нимало, я думаю, не беспокоясь о том, что бросает тень на каких-то таинственных большевиков. Но потом… потом, видимо, что-то пошло не так. Тут я могу только догадываться. Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, следующее: что-то привлекло внимание к главному источнику зла, к причине, почему он хотел остановить строительство здания. И тогда запоздало, с отчаяния, непоследовательно, он попытался проложить другой след, который вел к реке, причем только потому, что он уводил прочь от строящегося дома.
   Браун огляделся, оценивая взглядом всю доброкачественность обстановки, сдержанную роскошь, окружающую этого замкнутого человека, сопоставляя ее с двумя чемоданами, которые этот жилец привез так недавно в только что законченный и совсем не обставленный номер. Затем он сказал неожиданно:
   – Короче говоря, убийца чего-то или кого-то испугался здесь, в доме. Кстати, почему вы здесь поселились? И еще: молодой Генри сказал мне, что вы назначили ему здесь свидание ранним утром, когда вселялись сюда. Так это?
   – Ничуть не бывало, – ответил Стейнз. – Я получил ключ от его дяди накануне вечером. Представления не имею, зачем Генри явился сюда в то утро.
   – А-а, – сказал отец Браун. – Тогда, кажется, я имею представление о том, зачем он сюда явился. То-то мне показалось, что вы напугали его, войдя в дом, как раз когда он выходил.
   – И все же, – заметил Стейнз, глядя на него со странным блеском в зеленовато-серых глазах, – вы продолжаете думать, что я тоже порядочная загадка.
   – По-моему, вы – вдвойне загадка, – проговорил отец Браун. – Во-первых – почему вы когда-то вышли из дела Сэнда? Во-вторых – почему теперь поселились в здании Сэнда?
   Стейнз задумчиво докурил сигару, стряхнул пепел и позвонил в колокольчик, стоявший перед ним на столе.
   – Если позволите, – сказал он, – я приглашу на наше совещание еще двоих. Сейчас на звон явится Джексон, маленький сыщик, а попозже, по моей просьбе, зайдет Генри Сэнд.
   Отец Браун поднялся, прошелся по комнате и устремил задумчивый взгляд на камин.
   – А пока, – продолжал Стейнз, – я охотно отвечу на оба ваши вопроса. Я вышел из дела Сэнда потому, что не сомневался в каких-то махинациях, в том, что кто-то прикарманивает деньги фирмы. Я вернулся и поселился в этой квартире потому, что хотел понаблюдать за судьбой старшего Сэнда, так сказать, на месте.
   Отец Браун оглянулся, когда в комнату вошел сыщик, потом снова уставился ни коврик перед камином и повторил: «Так сказать, на месте».
   – Мистер Джексон расскажет вам, – продолжал Стейнз, – что сэр Хьюберт поручил ему выяснить, кто вор, обкрадывающий фирму, и он представил сэру Хьюберту требуемые сведения накануне его исчезновения.
   – Да, – сказал отец Браун, – я теперь знаю, куда он исчез. Знаю, где труп.
   – Вы хотите сказать… – торопливо проговорил хозяин.
   – Он тут, – сказал отец Браун, топнув по коврику. – Тут, под элегантным персидским ковром в этой уютной, покойной комнате.
   – Как вам удалось это обнаружить?
   – Я только сейчас вспомнил, – ответил отец, – что обнаружил это во сне.
   Он прикрыл глаза, как бы стараясь восстановить свой сон, и с задумчивым видом продолжал:
   – Это история убийства, которое уперлось в проблему – куда спрятать труп. Я разгадал это во сне. Меня каждое утро будил стук молотков, доносившийся из этого здания. В то утро я наполовину проснулся, опять заснул и потом проснулся окончательно, считая, что проспал. Но оказалось, что я не проспал. Стук утром действительно был, хотя все остальные работы еще не начались; торопливый стук, длившийся недолго перед самым рассветом. Спящий механически просыпается на момент, заслышав привычный звук.
   Но тут же засыпает опять, потому что привычный звук раздался в непривычный час… Почему же тайному преступнику понадобилось, чтобы вся работа внезапно стала и после этого на работу вышли только новые рабочие? Да потому, что прежние рабочие, придя на следующий день, обнаружили бы новый кусок заделанного ночью паркета. Прежние рабочие знали бы, где они остановились накануне, и увидели, что паркет в комнате уже наколочен, причем наколочен человеком, который умеет это делать, так как много терся среди рабочих и перенял их навыки.
   В эту минуту дверь отворилась, в комнату сунулась голова, сидящая на толстой шее, и на них уставились мигающие сквозь очки глаза.
   – Генри Сэнд говорил мне, – заметил отец Браун, глядя в потолок, – что он не умеет ничего скрывать. Но, по-моему, он несправедлив к себе.
   Генри Сэнд повернулся и поспешно двинулся назад по коридору!
   – Он не только годами успешно скрывал от фирмы свое воровство, – рассеянно продолжал священник, – но, когда дядя обнаружил это, он скрыл дядин труп совершенно новым, оригинальным способом.
   В тот же миг Стейнз опять позвонил в колокольчик; раздался долгий, резкий, настойчивый звон, и человечек со стеклянным глазом кинулся по коридору вдогонку за беглецом. Одновременно отец Браун выглянул в окно, опершись на широкий подоконник, и увидел, как внизу на улице несколько мужчин выскочили из-за кустов и оград и разбежались веером вслед за беглецом, который успел пулей вылететь из двери. Отец Браун ясно представил себе общий рисунок истории, которая не выходила за пределы этой комнаты, где Генри задушил сэра Хьюберта и спрятал труп под непроницаемым паркетом, остановив для этого все строительство.
   Ему показалось, что он разобрался наконец в Стейнзе, а ему нравилось коллекционировать людей чудаковатых, разобраться в которых трудно. Он понял, что у этого утомленного джентльмена, в чьих жилах, как он заподозрил, течет зеленая кровь, в душе горит холодное зеленое пламя добросовестности и строго соблюдаемого понятия чести, и они-то и вынудили его сперва стожить свои обязанности, покинуть сомнительное предприятие, а затем устыдиться того, что он переложил ответственность на плечи других, и вернуться в роли скучающего, но старательного детектива; при этом он раскинул свой лагерь именно там, где был спрятан труп, так что убийце, боявшемуся, как бы он в буквальном смысле не учуял труп, в панике пришлось инсценировать вторую драму – с халатом и утопленником. Все это было теперь достаточно ясно. Прежде чем втянуть голову назад и расстаться с вечерним воздухом и звездами, отец Браун бросил последний взгляд вверх, на черную громаду, вздымающуюся в ночное небо, и вспомнил Египет, и Вавилон, и все то, что есть вечного и в то же время преходящего в творениях рук человеческих.
   – Я правильно говорил тогда, в самом начале, – сказал он. – Это напоминает мне одно стихотворение о фараоне и пирамиде. Этот дом – как бы сто домов, но весь он целиком – могила одного человека.

Неразрешимая загадка

   Странный этот случай, наверное, – самый странный из многих, встретившихся на его пути, настиг отца Брауна в ту пору, когда его друг, француз Фламбо, ушел из преступников и с немалой энергией и немалым успехом предался расследованию преступлений. И как вор, и как сыщик он специализировался на краже драгоценностей, обрел большой опыт, разбирался в камнях и в тех, кто их похищает. Именно поэтому в одно прекрасное утро он позвонил другу-священнику, и наша история началась.
   Отец Браун очень обрадовался ему, даже его голосу в трубке, хотя вообще телефона не любил. Он предпочитал видеть человека и ощущать самый воздух вокруг него, прекрасно зная, что слова очень легко перетолковать неправильно, особенно если говорит незнакомец. Как ни печально, в то утро незнакомцы звонили без перерыва и говорили что-то крайне туманное, словно в злосчастный аппарат вселились бесы глупости. Должно быть, понятней всех был тот, кто поинтересовался, нельзя ли узнать в церкви, сколько надо платить за разрешение на убийство и воровство; когда же отец Браун сообщил ему, что таких тарифов не бывает, он гулко засмеялся, видимо – не поверил. Потом взволнованный и сбивчивый женский голос попросил немедленно приехать в усадьбу, расположенную у дороги, в старинный город, милях в сорока пяти от Лондона; и тут же, сама себе противореча, женщина сказала, что все это не важно, а он – не нужен. Потом позвонили из какой-то газеты, чтобы узнать, что он думает об отношении некоей кинозвезды к мужским усам; после чего, уже в третий раз, взволнованная незнакомка сказала, что он все-таки нужен. Отец Браун предположил, что она просто мечется и теряется (это нередко бывает с теми, кто петляет на пути к Богу), но признался себе, что ему стало гораздо легче, когда позвонил Фламбо и весело сообщил, что сейчас придет завтракать.
   Отец Браун больше всего любил мирно беседовать с другом за трубочкой, но тут он быстро понял, что тот рвется в бой и твердо намерен умыкнуть его в какую-то экспедицию. Правда, ему и впрямь могла понадобиться сейчас помощь пастыря: Фламбо раскрыл, одно за другим, несколько похищений особого рода – так, он просто вырвал у вора из рук прославленную диадему герцогини Даличской. Преступнику, намеревавшемуся украсть само сапфировое ожерелье, он расставил такие силки, что несчастный унес подделку, которой думал заменить настоящие драгоценности.
   Несомненно, поэтому он с таким пылом занялся делом о камнях, быть может – еще более драгоценных, но не только в обычном смысле слова. В городок, где стоял прославленный собор, прибыла рака святой Доротеи, и один из прославленных воров, судя по донесениям, заинтересовался не столько останками мученицы, сколько золотом и рубинами. Быть может, Фламбо решил, что священник тут очень кстати; как бы то ни было, он пришел к нему, преисполненный пыла и замыслов.
   Занимая едва ли не всю уютную комнатку пастыря, Фламбо, словно мушкетер, крутил свой воинственный ус.
   – Как можно?! – кричал он. – Как можно допустить, чтобы он украл эти камни прямо из-под носа?!
   Городок Кестербери находился в шестидесяти милях от столицы. Раку ожидали в монастыре только к вечеру, так что спешки особой не было, хотя даже в автомобиле пришлось бы ехать целый день. Отец Браун заметил, что у этой дороги стоит кабачок, где они пообедают, ибо его давно приглашали туда заглянуть.
   Пока они ехали мимо леса, кабачков и домов становилось все меньше, а ясный дневной свет преждевременно сменялся полутьмой, ибо над серыми деревьями собирались синие тучи. Как всегда бывает в таких сумерках, все яркие пятна как бы засветились – красные листья и золотисто-бурые грибы горели собственным мрачным огнем. Тогда и увидели путники просвет в лесу, подобный щели в серой стене, а глубже, над обрывом – высокий, довольно странный кабачок, именуемый «Зеленым драконом».
   Друзья нередко бывали вместе в кабачках и других обиталищах человека, они любили бывать там, но сейчас не слишком обрадовались. Когда автомобиль их был еще ярдах в ста от мрачно-зеленых ворот, перекликавшихся с мрачно-зелеными ставнями узкого, высокого дома, ворота резко распахнулись, и женщина с дикой копной рыжих волос бросилась наперерез автомобилю. Фламбо затормозил, но она уже успела приникнуть к стеклу искаженным, бледным лицом.
   – Вы отец Браун? – вскричала она и тут же спросила: – А это кто такой?
   – Мой друг Фламбо, – спокойно отвечал священник. – Чем я могу вам помочь?
   – Зайдите в дом, – сказала она как-то слишком коротко и резко. – Человека убили.
   Они молча вышли и направились к темно-зеленой калитке, за которой открылась темно-зеленая аллея, окаймленная не деревьями, но столбиками и подпорками, увитыми плющом и виноградом, чьи листья были порой и багровыми, и мрачно-бурыми, и даже черными. Потом они вошли в просторную комнату, увешанную ржавым оружием XVII века; мебель здесь была такой старой и стояла в таком беспорядке, словно это не комната, а склад всякой рухляди. К великому их удивлению, от рухляди отделился один предмет, двинулся к ним и оказался на редкость неряшливым, непривлекательным человеком, который словно бы никогда прежде и не двигался.
   Однако, сдвинувшись с места, он проявил вежливость, даже некую живость, хотя напоминал, скорее, учтивую стремянку или полку. И священник, и друг его ощутили, что никогда прежде им не было так трудно определить, кто перед ними. Никто не назвал бы его джентльменом, но была в нем та несколько пыльная утонченность, какая бывает у людей, преподающих в университете; он казался изгоем, отщепенцем – но скорее ученым, чем богемным. Худой и бледный, остроносый и остробородый, он полысел со лба, но волос не стриг, глаза же были скрыты темными очками. Отец Браун вспомнил, что нечто похожее он видел когда-то давно; однако никак не мог понять, что же. Комната и впрямь служила чем-то вроде склада, и на полу лежали кипы памфлетов XVII века.
   – Насколько я понял, – серьезно спросил Фламбо, – вы сказали, мадам, что здесь произошло убийство?
   Та, кого он так назвал, нетерпеливо кивнула лохматой рыжей головой. Кроме диких пламенных кудрей, все стало в ней приличней; черное платье было пристойным и чистым, лицо – волевым и красивым, и что-то наводило на мысль о той телесной и душевной силе, которые отличают властных женщин, особенно – когда рядом немощный мужчина. Однако ответил именно он, с какой-то нелепой учтивостью.
   – И впрямь, – пояснил он, – моя несчастная невестка совсем недавно перенесла страшное потрясение. Весьма сожалею, что не мне довелось все увидеть первым и выполнить ужасный долг, сообщив горестную весть. К несчастью, миссис Флуд обнаружила в саду нашего престарелого деда. Он давно и тяжко болел, но, судя по телу, он убит. Странно убит, да, очень странно. – Рассказчик тихо кашлянул, как бы прося прощения.
   Фламбо с глубоким сочувствием поклонился даме, потом сказал ее родичу:
   – Насколько я понял, вы приходитесь братом мужу миссис Флуд?
   – Я доктор Оскар Флуд, – отвечал его собеседник. – Брат мой в Европе, уехал по делу, а гостиницей управляет моя невестка. Дед наш был очень стар и ходить не мог. Он давно не покидал своей спальни, и потому так удивительно, что тело оказалось в саду.