Страница:
– Надеюсь, вы заметили, – холодно, но спокойно сказал он, – что чуть не убили премьер-министра. Изберите себе другую забаву.
Он повернулся и пошел в беседку, удержав себя в границах приличия с незваными гостями. Но когда в тени плетеной крыши он увидел острый бледный профиль, все еще склоненный над бумагой, гнев его снова вырвался наружу. Ледяное лицо дышало бесконечным презрением, которое великий государственный муж только и может испытывать к низкой, но меткой шутке. Молчание походило на ледяную пропасть, куда канули бы без ответа любые мольбы о прощении.
– Просто не знаю, что сказать, – в отчаянии проговорил Сивуд. – Я их выгоню с девчонкой вместе… Все, что в моих силах…
Премьер-министр не поднял глаз. Он все так же холодно глядел в бумагу. Иногда он хмурился, иногда – поднимал брови, но губы его не шевелились.
Лорда Сивуда охватил ужас, неведомый ему самому. Ему показалось, что он нанес оскорбление, которого не смыть и кровью. Молчание мучило его, и он заговорил:
– Бога ради, бросьте вы эту пакость! Конечно, это очень смешно, но мне-то не смешно, в моем доме… Вы же не думаете, что я разрешу оскорблять моих гостей, тем более – вас. Скажите, чего вы хотите, я все сделаю.
– Так, – сказал премьер-министр и медленно положил бумагу на круглый столик. – Вот она, последняя надежда!
– Простите? – переспросил его растерянный друг.
– Наша последняя надежда, – повторил Иден.
В сумрачной беседке воцарилась такая тишина, что стали слышны и жужжанье мухи, и голоса бунтовщиков. Воцарилась она случайно, но Сивуд возмутился всей душой, словно в тишине творилась судьба и надо было разрушить чары.
– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Какая надежда?
– Та самая, о которой вы толковали десять минут тому назад, – с мрачной улыбкой отвечал премьер. – Я ведь об этом и говорил, когда стрела влетела, словно голубь с масличной ветвью. Я говорил, что бедная старая Империя совсем выдохлась и нужно что-то новое. Я говорил, что Брейнтри с его демократией надо противопоставить такой же явственный идеал. Ну вот.
– Что вы такое говорите? – спросил Сивуд.
– Я говорю, что их надо поддержать! – крикнул премьер-министр и ударил кулаком по столику с силой, почти оскорбительной в таком сухоньком создании. – Надо им дать коней, людей, оружие, а лучше всего – деньги, деньги и деньги! Надо помочь, как мы еще никому не помогали. Господи, да ведь я, старик, дожил до этого! Мне дано увидеть, как дрогнут ряды врага и кавалерия пойдет в атаку! Надо помочь им, и чем раньше, тем лучше. Где они?
– Неужели вы думаете, – воскликнул удивленный Сивуд, – что эти дураки на что-нибудь годятся?
– Предположим, что они дураки, – сказал Иден. – Но я-то не дурак и знаю, что без дураков не обойтись.
Лорд Сивуд сдержался, но все же глядел удивленно.
– По-видимому, вы хотите сказать, что новая полиция… народная или, вернее, – антинародная…
– И то, и то, – откликнулся премьер. – А что тут такого?
– Не думаю, – сказал Сивуд, – что народ выкажет интерес к этим сложным и даже ученым рассуждениям о рыцарстве.
– А вы думали когда-нибудь, – спросил премьер-министр, – о том, откуда во многих языках произошло слово «рыцарь»?
– В переносном смысле? – спросил Сивуд.
– В конском смысле, – отвечал Иден. – Людям нравится человек на коне, что бы он ни делал. Дайте народу развлечения – турниры, скачки, panem et circenses [*]– и он полюбит полицию. Если бы мы могли мобилизовать бега, мы бы предотвратили потоп.
– Я немного начинаю понимать, – сказал Сивуд, – что вы имеете в виду.
– Я имею в виду, – отвечал его друг, – что народу гораздо важнее конское неравенство, чем людское равенство.
Быстро переступив через порог, он пошел по саду внезапно помолодевшей походкой, и его хозяин еще не успел шевельнуться, когда услышал звонкий голос, подобный голосу великих викторианских ораторов.
Так библиотекарь, отказавшийся сменить одежду, изменил страну. Из этого ничтожного и нелепого случая и родилась революция или, вернее, реакция, изменившая лик Англии и повернувшая ход истории. Как и все английские революции, особенно – консервативные, она бережно сохранила те силы, которые силу утратили. Самые старенькие консерваторы говорили даже о конституционной борьбе с конституцией. Монархический строй оставался как был, но на практике страну поделили между тремя или четырьмя властелинами поменьше, которые правили огромной областью вроде наместников и назывались, во вкусе времени, боевыми королями. Они обладали и священной неприкосновенностью герольдов, и властью государей; а под их началом находились отряды молодых людей, называвшиеся рыцарскими орденами и выполнявшие функции йоменов или ополченцев. Королевский двор вершил высший суд, в соответствии с разысканиями Херна. Все это было не только карнавалом, но сюда устремилась та народная страсть, которая порождала некогда карнавалы; тот голод очей и воображения, с которым так долго пытались справиться и пуританство, и новый, промышленный уклад.
Это было не только карнавалом, значит – было не только модой, но, подобно моде, знало ступени и неожиданные повороты. Вероятно, главный поворот произошел тогда, когда Джулиан Арчер (теперь – сэр Джулиан, рыцарь) понял как следует, что должен вести моду, если не хочет от нее отстать. Все мы, видевшие много поветрий, знаем этот неопределимый, но очень определенный миг. Он бывает везде, от женских прав до женских причесок, и отделяет новую моду от моды как таковой. До него модных людей может быть сколь угодно много, но они заметны; после него заметен только тот, кто моды не принял. Сэр Джулиан появляется именно в этот миг, как появился он и сейчас, сверкающим и бесстрашным рыцарем.
Рыцарь этот был слишком тщеславен, чтобы не быть простодушным, и слишком простодушен, чтобы не быть искренним. Изменения в обществе, называемые модой, и возможны лишь потому, что в людях есть две смешные черты. Во-первых, с каждым человеком так много случается, что он всегда вспомнит хоть что-нибудь, предвещавшее нынешний поворот. Во-вторых, почти все неправильно видят прошлое, и в смещенной памяти эта деталь кажется необычайно важной.
Как мы уже говорили, Джулиан Арчер написал когда-то совершенно детскую повесть о битве при Азенкуре. Он делал очень много другого, и гораздо успешней. Но теперь ему все больше казалось, что новую моду породил он.
– Меня не стали бы слушать, – говорил он, печально качая головой. – Я пришел слишком рано… Конечно, Херн много читает, это его дело… Он видит все книги, какие только выйдут. А чутья у него хватит, чтобы подхватить мысль…
– Вот оно что!.. – сказала Оливия, в тихом удивлении поднимая черные брови. – Никогда бы не подумала.
И она стала грустно и насмешливо размышлять о своей любви к старине, которой сперва дивились, потом подражали, чтобы забыть о ней теперь.
То же самое произошло и с сэром Элмериком Уистером, отважным, хотя и престарелым рыцарем. Прежде этот эстет превозносил в гостиных великих викторианцев, которые, в свою очередь, превозносили великих художников средневековья. Теперь он превозносил этих художников сам. Он с легкостью убедил себя, что былая снисходительность его к Чимабуэ [45], Джотто [46]и Боттичелли [47]была гласом вопиющего в пустыне, пролагавшим дорогу помазаннику Нового средневековья.
– Дорогой мой, – доверительно говорил он, – тогда царил чудовищный, варварский вкус. Не знаю, как я и выжил… Но я был тверд, и, сами видите, усилия мои не ушли бесследно. Если бы не я, все просто не знали бы, как одеться… погибли бы самые картины, с которых теперь берут костюмы. Вот что значит сказать вовремя слово…
Даже лорд Сивуд изменился примерно так же. Почти незаметно для него увлечения его сместились. Он больше говорил о геральдике, меньше – о политике; меньше восхвалял Пальмерстона, больше – Черного Принца [48], к которому возводил свой род. Как и все, он трогательно верил в то, что именно он породил Львиную Лигу и воскресил Львиное Сердце. Особенно поддерживало в нем эту веру новое установление – Щит Чести, которым намеревались вскоре наградить отважнейшего из рыцарей в его собственном парке.
Не менялся лишь один Херн. Как многие мечтатели, он мог быть счастливым в полной безвестности, но не мог измерить или понять собственной славы. Прежде он ходил на край сада; почему же не дойти ему до края света? Он не ведал ступеней величия. Теперь он был вождем, и переход от одиночества к власти очень радовал его. Но он не различал власти в доме и власти в стране; тем более что именно в доме глядел на единственное лицо, чьи изменения были для него подобны восходу и закату солнца.
Глава 14.
Он повернулся и пошел в беседку, удержав себя в границах приличия с незваными гостями. Но когда в тени плетеной крыши он увидел острый бледный профиль, все еще склоненный над бумагой, гнев его снова вырвался наружу. Ледяное лицо дышало бесконечным презрением, которое великий государственный муж только и может испытывать к низкой, но меткой шутке. Молчание походило на ледяную пропасть, куда канули бы без ответа любые мольбы о прощении.
– Просто не знаю, что сказать, – в отчаянии проговорил Сивуд. – Я их выгоню с девчонкой вместе… Все, что в моих силах…
Премьер-министр не поднял глаз. Он все так же холодно глядел в бумагу. Иногда он хмурился, иногда – поднимал брови, но губы его не шевелились.
Лорда Сивуда охватил ужас, неведомый ему самому. Ему показалось, что он нанес оскорбление, которого не смыть и кровью. Молчание мучило его, и он заговорил:
– Бога ради, бросьте вы эту пакость! Конечно, это очень смешно, но мне-то не смешно, в моем доме… Вы же не думаете, что я разрешу оскорблять моих гостей, тем более – вас. Скажите, чего вы хотите, я все сделаю.
– Так, – сказал премьер-министр и медленно положил бумагу на круглый столик. – Вот она, последняя надежда!
– Простите? – переспросил его растерянный друг.
– Наша последняя надежда, – повторил Иден.
В сумрачной беседке воцарилась такая тишина, что стали слышны и жужжанье мухи, и голоса бунтовщиков. Воцарилась она случайно, но Сивуд возмутился всей душой, словно в тишине творилась судьба и надо было разрушить чары.
– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Какая надежда?
– Та самая, о которой вы толковали десять минут тому назад, – с мрачной улыбкой отвечал премьер. – Я ведь об этом и говорил, когда стрела влетела, словно голубь с масличной ветвью. Я говорил, что бедная старая Империя совсем выдохлась и нужно что-то новое. Я говорил, что Брейнтри с его демократией надо противопоставить такой же явственный идеал. Ну вот.
– Что вы такое говорите? – спросил Сивуд.
– Я говорю, что их надо поддержать! – крикнул премьер-министр и ударил кулаком по столику с силой, почти оскорбительной в таком сухоньком создании. – Надо им дать коней, людей, оружие, а лучше всего – деньги, деньги и деньги! Надо помочь, как мы еще никому не помогали. Господи, да ведь я, старик, дожил до этого! Мне дано увидеть, как дрогнут ряды врага и кавалерия пойдет в атаку! Надо помочь им, и чем раньше, тем лучше. Где они?
– Неужели вы думаете, – воскликнул удивленный Сивуд, – что эти дураки на что-нибудь годятся?
– Предположим, что они дураки, – сказал Иден. – Но я-то не дурак и знаю, что без дураков не обойтись.
Лорд Сивуд сдержался, но все же глядел удивленно.
– По-видимому, вы хотите сказать, что новая полиция… народная или, вернее, – антинародная…
– И то, и то, – откликнулся премьер. – А что тут такого?
– Не думаю, – сказал Сивуд, – что народ выкажет интерес к этим сложным и даже ученым рассуждениям о рыцарстве.
– А вы думали когда-нибудь, – спросил премьер-министр, – о том, откуда во многих языках произошло слово «рыцарь»?
– В переносном смысле? – спросил Сивуд.
– В конском смысле, – отвечал Иден. – Людям нравится человек на коне, что бы он ни делал. Дайте народу развлечения – турниры, скачки, panem et circenses [*]– и он полюбит полицию. Если бы мы могли мобилизовать бега, мы бы предотвратили потоп.
– Я немного начинаю понимать, – сказал Сивуд, – что вы имеете в виду.
– Я имею в виду, – отвечал его друг, – что народу гораздо важнее конское неравенство, чем людское равенство.
Быстро переступив через порог, он пошел по саду внезапно помолодевшей походкой, и его хозяин еще не успел шевельнуться, когда услышал звонкий голос, подобный голосу великих викторианских ораторов.
Так библиотекарь, отказавшийся сменить одежду, изменил страну. Из этого ничтожного и нелепого случая и родилась революция или, вернее, реакция, изменившая лик Англии и повернувшая ход истории. Как и все английские революции, особенно – консервативные, она бережно сохранила те силы, которые силу утратили. Самые старенькие консерваторы говорили даже о конституционной борьбе с конституцией. Монархический строй оставался как был, но на практике страну поделили между тремя или четырьмя властелинами поменьше, которые правили огромной областью вроде наместников и назывались, во вкусе времени, боевыми королями. Они обладали и священной неприкосновенностью герольдов, и властью государей; а под их началом находились отряды молодых людей, называвшиеся рыцарскими орденами и выполнявшие функции йоменов или ополченцев. Королевский двор вершил высший суд, в соответствии с разысканиями Херна. Все это было не только карнавалом, но сюда устремилась та народная страсть, которая порождала некогда карнавалы; тот голод очей и воображения, с которым так долго пытались справиться и пуританство, и новый, промышленный уклад.
Это было не только карнавалом, значит – было не только модой, но, подобно моде, знало ступени и неожиданные повороты. Вероятно, главный поворот произошел тогда, когда Джулиан Арчер (теперь – сэр Джулиан, рыцарь) понял как следует, что должен вести моду, если не хочет от нее отстать. Все мы, видевшие много поветрий, знаем этот неопределимый, но очень определенный миг. Он бывает везде, от женских прав до женских причесок, и отделяет новую моду от моды как таковой. До него модных людей может быть сколь угодно много, но они заметны; после него заметен только тот, кто моды не принял. Сэр Джулиан появляется именно в этот миг, как появился он и сейчас, сверкающим и бесстрашным рыцарем.
Рыцарь этот был слишком тщеславен, чтобы не быть простодушным, и слишком простодушен, чтобы не быть искренним. Изменения в обществе, называемые модой, и возможны лишь потому, что в людях есть две смешные черты. Во-первых, с каждым человеком так много случается, что он всегда вспомнит хоть что-нибудь, предвещавшее нынешний поворот. Во-вторых, почти все неправильно видят прошлое, и в смещенной памяти эта деталь кажется необычайно важной.
Как мы уже говорили, Джулиан Арчер написал когда-то совершенно детскую повесть о битве при Азенкуре. Он делал очень много другого, и гораздо успешней. Но теперь ему все больше казалось, что новую моду породил он.
– Меня не стали бы слушать, – говорил он, печально качая головой. – Я пришел слишком рано… Конечно, Херн много читает, это его дело… Он видит все книги, какие только выйдут. А чутья у него хватит, чтобы подхватить мысль…
– Вот оно что!.. – сказала Оливия, в тихом удивлении поднимая черные брови. – Никогда бы не подумала.
И она стала грустно и насмешливо размышлять о своей любви к старине, которой сперва дивились, потом подражали, чтобы забыть о ней теперь.
То же самое произошло и с сэром Элмериком Уистером, отважным, хотя и престарелым рыцарем. Прежде этот эстет превозносил в гостиных великих викторианцев, которые, в свою очередь, превозносили великих художников средневековья. Теперь он превозносил этих художников сам. Он с легкостью убедил себя, что былая снисходительность его к Чимабуэ [45], Джотто [46]и Боттичелли [47]была гласом вопиющего в пустыне, пролагавшим дорогу помазаннику Нового средневековья.
– Дорогой мой, – доверительно говорил он, – тогда царил чудовищный, варварский вкус. Не знаю, как я и выжил… Но я был тверд, и, сами видите, усилия мои не ушли бесследно. Если бы не я, все просто не знали бы, как одеться… погибли бы самые картины, с которых теперь берут костюмы. Вот что значит сказать вовремя слово…
Даже лорд Сивуд изменился примерно так же. Почти незаметно для него увлечения его сместились. Он больше говорил о геральдике, меньше – о политике; меньше восхвалял Пальмерстона, больше – Черного Принца [48], к которому возводил свой род. Как и все, он трогательно верил в то, что именно он породил Львиную Лигу и воскресил Львиное Сердце. Особенно поддерживало в нем эту веру новое установление – Щит Чести, которым намеревались вскоре наградить отважнейшего из рыцарей в его собственном парке.
Не менялся лишь один Херн. Как многие мечтатели, он мог быть счастливым в полной безвестности, но не мог измерить или понять собственной славы. Прежде он ходил на край сада; почему же не дойти ему до края света? Он не ведал ступеней величия. Теперь он был вождем, и переход от одиночества к власти очень радовал его. Но он не различал власти в доме и власти в стране; тем более что именно в доме глядел на единственное лицо, чьи изменения были для него подобны восходу и закату солнца.
Глава 14.
ВОЗВРАЩЕНИЕ СТРАНСТВУЮЩЕГО РЫЦАРЯ
Когда под давлением Брейнтри и его партии начались всеобщие выборы, Майкл Херн отправился на избирательный пункт, вошел в кабинку и прочно застрял там. Он никогда не голосовал, ибо хетты не знали голосования; но когда ему объяснили, что надо поставить крестик против имени любезного тебе кандидата, пришел в восторг. Конечно, хеттов он теперь оставил и занимался одним средневековьем; однако он выделил время для почти пустой формальности, хотя мог бы стрелять из лука в голову сарацина. Через час-другой Арчер и его присные начали волноваться. Они принялись колотить в дверь ногами и наконец ворвались в кабинку, где увидели длинную, неподвижную спину, склоненную, как у исповедальни. Пришлось грубо нарушить беседу гражданина с его гражданским долгом, потянув избирателя за край камзола. Это не помогло, и они, в самом недемократическом, но анархическом духе, заглянули избирателю через плечо. Тогда и обнаружилось, что он расставил на полочке одолженные у Оливии краски – золотую, серебряную, всех цветов радуги – и, словно средневековый монах, терпеливо рисует светлый, сияющий крест. По одну его сторону плыли три синих рыбы, по другую летели три алых птицы, внизу цвели цветы и вершили свой ход планеты. По-видимому, Херн взял за образец славословие святого Франциска
[49]. Когда его прервали, он удивился, но только вздохнул, узнав, что голос его недействителен, так как он испортил бюллетень.
Однако людям на улице казалось, что и крестика было бы много. Странность этих выборов в том и состояла, что они были очень важны, потому что другое было важнее; они будоражили ум и сердце, потому что все думали о другом. Такими были бы выборы во время революции; собственно, такими они и были, революция началась.
Штаб забастовки, объединившей тех, кто работал в красильной промышленности, а частью – и тех, кто был связан с углем и дегтем, находился в Милдайке; вождем забастовки был Джон Брейнтри. Но она никак не была ограниченной и местной. Она не была одной из тех забастовок, на которые обеспеченный класс ворчит так часто, что неудобства их стали для него привычнее удобств. Такого еще не бывало, и обеспеченный класс вполне обоснованно и даже разумно лопался от злости.
В тот самый час, когда Херн рисовал крест в кабинке, Брейнтри оглашал громовой речью главную площадь Милдайка. То была лучшая его речь, сенсационная не только по форме, но и по содержанию – Брейнтри требовал уже не признания, а контроля.
– Ваши хозяева твердят вам, – говорил он, – что вы жадные материалисты. Они правы. Ваши хозяева твердят вам, что у вас нет идеалов, нет тяги к славе, воли к власти. Они правы. Вы – рабы для них, вьючный скот, ибо вы только жуете и не ведаете ответственности. Они правы, и будут правы, пока вы требуете денег, пищи, честной оплаты. Покажем им, что мы поняли их урок. Покаемся; исправимся; отрешимся от мелочного любостяжания. Скажем им, что у нас есть воля к власти. Скажем, что у нас есть идеалы, что мы жаждем и алчем ответственности. Радость и слава наша в том, чтобы править праведно, где они правили неправедно, и устроить, что они расстроили. Мы, товарищи и рабочие, будем прямо и просто управлять нашей собственной промышленностью, которая служила прежде лишь тому, чтобы несколько паразитов жили в роскоши своих дворцов.
После этой речи между Брейнтри и дворцами разверзлась бездна. Более того: такие требования восстановили против него многих людей, во дворцах не обитавших. Столь явная и безумная мятежность могла найти отклик лишь в тех, кто и прежде считал себя мятежником; а истинных мятежников мало. Общее мнение выразил приятель Розамунды, Хэнбери, человек добродушный и разумный: «Да ну их, честное слово! Я за высокую плату, сам хорошо плачу лакею и шоферу. Но при этом контроле шофер повезет меня в Маргейт, когда я хочу в Манчестер. Лакей чистит мой костюм и может мне что-то посоветовать. Но при этом контроле я обязан носить желтые брюки с розовым жилетом, если ему захочется».
На следующей неделе пришли вести о результатах двух выборов. Во вторник Херн узнал, что огромным большинством, состоящим из рабочих, выбран Брейнтри. А в четверг, ослепленный внутренним светом, он услышал о том, что рыцарские ордена и выборные коллегии единодушно и восторженно избрали его самого боевым королем западных английских земель. Как во сне прошел он, ведомый эскортом, к высокому трону, на зеленое плоскогорье парка. По правую руку от него стояла Розамунда Северн, дама нового ордена. Она держала сердцевидный Щит Чести, украшенный золотым львом и предназначенный рыцарю, который совершит самый отважный подвиг. Стояла она как статуя, и немногие догадались бы, как хлопотала она и распоряжалась вплоть до этого часа и как походили ее хлопоты на прежние, театральные. По левую руку стоял ее приятель, которого она некогда познакомила с Брейнтри. Вид у него был важный, он уже миновал пору смущения, и средневековый костюм стал для него естественным, как офицерская форма. Держал он так называемый меч св. Георгия, причем – рукояткой кверху, ибо Майкл в одном из своих прозрений сказал: «Человек недостоин носить меч, если не держит его за лезвие. Пусть рука его истекает кровью; зато он видит крест». Херн сидел на троне, над геральдической толпой, и взор его витал над холмистой далью. Так многие фанатики витали высоко над столь же нелепыми сценами; так Робеспьер в голубом камзоле шествовал на праздник Верховного Существа. Лорд Иден уловил отрешенный взор светлых глаз, сияющих, как тихая гладь озера, и подумал: «Он сумасшедший. Для таких людей опасно осуществление их мечты. Но безумием одного можно спасти многих».
– Ах, хорошо! – вскричал сэр Джулиан и шлепнул по рукоятке меча с тем апломбом, который так радовал и утешал его собеседников. – Ну и денек! Мир услышит о нем. Они там узнают, что мы взялись за дело! Брейнтри и его бездельники разбегутся как мыши!
Розамунда стояла улыбающейся статуей, а подруга за ее плечом казалась ее тенью. Но сейчас Оливия заговорила.
– Он не бездельник, – сказала она, и голос ее зазвенел. – Он инженер, и знает больше, чем вы. Кто вы такие, если уж на то пошло? По-моему, инженер не хуже библиотекаря.
Настало мертвое молчание. Джулиан развел руками и взглянул вверх, словно ожидая кары небесной за такое кощунство; но дамы и рыцари глядели вниз, на свои остроносые башмаки, ибо они знали, что это – дурной тон, который хуже любых кощунств.
Король не покидал трона и не замечал оскорбившей его женщины. Он грозно взглянул на Джулиана Арчера, и невольный трепет подсказал всем, что, по крайней мере, один человек верит в королевскую власть.
– Сэр Джулиан, – строго сказал король, – вы не поняли рыцарских уставов. Вы не знаете, что вернулись те прекрасные дни, когда противника не поносили. Олень и благородный вепрь, царственные звери, могли обратиться и растерзать охотника. Мы почитаем наших врагов, даже если они – звери. Я знаю Джона Брейнтри; я не знаю человека отважнее его. Неужели, сражаясь за свою веру, мы будем издеваться над тем, кто сражается за свою? Идите и убейте его, если посмеете. Если же он убьет вас, смерть вас прославит, как обесчестил язык.
Особое ощущение (или наваждение) околдовало всех хотя бы на минуту. Он говорил совершенно свободно, сам от себя, но всем показалось, что это – воскресший король средних веков. Точно так же Ричард Львиное Сердце мог бы говорить рыцарю, оскорбившему Саладина [50].
Но еще удивительней было другое. Бледное лицо Оливии Эшли вспыхнуло, а из уст ее вырвался не то возглас, не то вздох:
– Ах, и правда началось!..
И с этой минуты она стала двигаться легко, словно сбросила бремя. Она как бы очнулась, увидела впервые прекрасный танец, подобный прежним ее мечтам, и присоединилась к нему. Темные глаза ее сияли, будто она что-то вспомнила. Чуть позже она заговорила с подругой и прошептала ей, как секрет:
– Он так и думает! Он все понимает! Он не прислужник и не хвастун, он верит в добрые старые дни… и в добрые новые дни.
– Конечно, так и думает! – гневно воскликнула Розамунда. – Конечно, верит! Если бы ты знала, что было со мной, когда я увидела дела. У нас ведь только болтали, и Дуглас, и Джулиан, все. И прав, что верит! Как можно над ним смеяться? Уродливые костюмы смешней красивых. Смеяться надо было тогда, когда мужчины носили брюки! – И она долго защищала его с тем пылом, с каким практичная женщина повторяет чужие мысли.
Оливия смотрела между тем с зеленой высоты на длинную дорогу, растворявшую свое серебро в меди и золоте заката.
– Как-то меня спросили, – сказала она, – верю ли я, что вернется король Артур. Сейчас, в такой вечер… представь себе, что вдали, на дороге, появится рыцарь и привезет нам весть от него…
– Странно, что ты это говоришь, – сказала разумная Розамунда. – Там и правда кто-то едет… кажется, он на коне.
– Скорей за конем, – тихо сказала Оливия. – Солнце, ничего не разглядишь… Какая-то римская колесница… Кажется, Артур был римлянин?
– Удивительный у него вид… – сказала Розамунда, и голос ее тоже изменился.
Вид у королевского вестника и впрямь был удивительный. По мере его приближения изумленным взорам средневековой толпы все четче являлась дряхлая колесница кеба, увенчанная человеком в дряхлой шляпе. Наконец возница снял ее, приветствуя собрание, и все увидели простое лицо Мартышки.
Дуглас Мэррел снова надел набекрень засаленную шляпу и скатился с кеба. Не всякий скатится с кеба достойно, но ему это удалось. Шляпа слетела, он ловко поймал ее и направился прямо к Оливии.
– Ну вот, – сказал он без малейшего смущения. – Краску я вам привез.
Собрание взирало на его брюки, воротничок и галстук (особенно занимательные на лету), и чувство у всех было такое, какое бывает, когда увидишь старомодный костюм. Примерно это ощущал и он, впервые увидев кеб, хотя кебы совсем недавно ползали по Лондону. Мода затвердевает быстро, и быстро привыкают люди.
– Мартышка! – чуть не задохнулась Оливия. – Где же вы были? Неужели вы ничего не слышали?
– Такую краску сразу не найдешь, – скромно ответил Мэррел. – А с тех пор, как у меня кеб, я подвозил людей по дороге. Но краску я достал, вот она.
Только тут он заметил, как странно все вокруг, хотя контраст был так велик, словно он, подобно пресловутому янки, скатился из современной жизни во двор короля Артура.
– То есть она в кебе, – продолжал он. – Такая самая, как вы хотели. Господи, неужели они еще играют? «Назад к Мафусаилу» [51], а? Я знал, что перо у вас плодовитое, но чтобы играть больше месяца…
– Это не пьеса, – отвечала она, не сводя с него удивленного взора. – Началось с пьесы, но теперь мы уже не играем
– Очень жаль, – сказал Мэррел. – Я тоже повеселился, но были и не очень веселые дела. Где премьер? Я бы хотел поговорить с ним.
– Всего сразу не расскажешь! – почти нетерпеливо вскричала она. – Неужели вы не знаете, что больше нет никаких премьер-министров? Тут правит король.
Дуглас Мэррел принял это спокойнее, чем можно было ожидать; вероятно, он вспомнил беседу в библиотеке. К средневековому властелину он обратился по всей форме. Он отвесил поклон, нырнул в кеб и вынырнул, держа в одной руке неуклюжий сверток, а в другой шляпу. Развязать пакет одной рукой ему не удалось. Тогда он повернулся к трону.
– Простите, Ваше Величество, – сказал он. – Кажется, мой род издавна имеет право не снимать шляпы в присутствии короля [52]. Что-то такое нам дали, когда мы безуспешно пытались спасти из темницы принцессу. Понимаете, шляпа мне мешает, хотя я ее нежно люблю.
Если он ожидал хотя бы отсвета шутки на лице одержимого, он его не дождался. Властелин ответил с полной серьезностью:
– Наденьте шляпу. Суть вежливости – в ее цели. Я не думаю, что кто-либо осуществлял такую привилегию. Помнится, один король сказал наделенному ею вельможе: «Вы вправе оставаться в шляпе при мне, но не при дамах». Поскольку в данном случае вы служите даме, вы вправе шляпу надеть.
И он обвел присутствующих взглядом, словно был уверен, что логика его убедила всех так же, как его самого; а Мэррел торжественно надел шляпу и принялся разворачивать многослойный сверток.
Когда он развернул его, там оказалась круглая, очень грязная баночка, испещренная загадочными узорами и письменами; когда же он вручил баночку Оливии, он увидел, что поиски его не напрасны. Мы не знаем, почему так действует на нас самый вид не виданных с детства предметов; но, увидев грязный низенький флакончик с широкой пробкой и маркой – условными рыбами, Оливия сама удивилась, что глаза ее полны слез. Она словно услышала снова голос отца.
– Как же вы их нашли? – воскликнула она, хотя сама же просила зайти в магазин здесь, рядом, в городе. Восклицание это открыло и ей, и ему бессознательный пессимизм ее мечтаний о старине. Она не верила, что воскреснет хоть одна из любимых ею вещей. Краска лишь завершила доверие, возникшее в ней, когда Херн укорял Арчера. И краски, и укор были настоящими. Все эти костюмы и церемонии могли оказаться и пьесой. Но краски для книжных миниатюр были жизнью, такой же реальной, как кукла, когда-то потерянная в саду. С этой минуты Оливия точно знала, на чьей она стороне.
Однако мало кто в цветистой толпе разделял ее чувства. Никто, кроме нее, не ощутил, как странно, что Мэррел уехал рассыльным, а вернулся рыцарем. На взгляд модных людей он рыцарем не был. Тела их привыкли к новым одеждам, глаза – к новым краскам. Они уже не думали о живописности своих костюмов, но остро ощущали, что Мэррел портит картину. Он мешал, как пятно на пейзаже, как пробка на шумной улице, когда дружески гладил свою чудовищную лошадь, которая неуклюже отвечала на ласку.
– Поразительно! – с обычным своим пылом сказал Арчер молодому оруженосцу, державшему меч. – Он ведь просто не видит, что ему здесь не место. Как трудно с такими людьми…
Он погрузился в угрюмое молчание, поневоле слушая, как и его соратники, беседу пришельца с королем. Все нервничали, и не без причины, ибо все понимали, как раздражает фарсовая сцена мечтателя на троне. Особенно тревожила подчеркнутая, почти балаганная куртуазность Мартышки, который – за отсутствием и премьер-министра, и хозяина этих земель – рассказывал нынешнему властителю о странствиях одряхлевшего кеба в неведомых краях. До невежливости вежливые фразы слились в нескончаемый монолог, отчасти походивший на рассказ путешественника при дворе сказочного короля. Но, устало вслушавшись, Арчер простился с этой романтической мечтою. Мэррел рассказывал об истинных происшествиях, к тому же – очень глупых.
Сперва он пошел в магазин. Потом в другой магазин или в другой отдел того же магазина. Потом в кабак. Вот так он всегда, рано или поздно, попадает в кабак, и скорее рано, чем поздно, словно тебе не могут все тихо подать тут же, дома. За этим последовал пересказ какой-то кабацкой беседы, в ходе которой Мартышка, весьма неуместно, изображал прислугу. Потом он попал в трущобы какого-то приморского города и почему-то свел знакомство с кучером. Потом он впутался в какую-то историю. Всякий знает, что Мартышка любит розыгрыши, но, надо отдать ему справедливость, раньше он ими не хвастался, да еще так нудно. Кажется, он разыграл какого-то доктора, и того заперли вместо сумасшедшего. Жаль, что они не разобрались и не заперли Мартышку. Но какое отношение все это имеет к Брейнтри? О, Господи, он опять говорит! Появилась девушка. Вот в чем дело!.. А всегда притворялся закоренелым холостяком… Только зачем он делится этим теперь, когда надо приступать к ритуалу Щита и Меча? Почему застыл на месте король? Наверное, сердится. А может, заснул.
Однако прочие, в том числе оруженосец с мечом, не были столь чувствительны к дурному вкусу. Неуместность рассказа терзала их души меньше, чем чуткую душу Арчера. Но принимали они рассказ ничуть не более серьезно. Одни постепенно заулыбались, другие – засмеялись, но неловко, словно смеются в церкви. Никто не понимал, о чем говорит Мэррел, и почему он об этом говорит. Тех, кто хорошо его знал, поражала его точность. А король не шевелился, и никто не ведал, окаменел он от гнева или оглох.
– Вот и все, – доверительно и легко закончил Мэррел, нарушая стиль рыцарского романа. – Вы скажете, оба они слепые, но слепота бывает разная. Как говорится, есть слепцы, которые из чрева родились так, а есть слепцы, которые ослеплены от людей. По-моему, Хэндри просто ослепили, – мучили, мучили, и он ослеп. А другой врач слепым родился, слепота ему нравится. Так что мне все равно, запрут его или нет… да не запрут, я потом заходил, смотрел… И давай бог ноги, чтоб полицейский не поймал. Сел в кеб, и понеслись мы стрелой… Вот и все.
Однако людям на улице казалось, что и крестика было бы много. Странность этих выборов в том и состояла, что они были очень важны, потому что другое было важнее; они будоражили ум и сердце, потому что все думали о другом. Такими были бы выборы во время революции; собственно, такими они и были, революция началась.
Штаб забастовки, объединившей тех, кто работал в красильной промышленности, а частью – и тех, кто был связан с углем и дегтем, находился в Милдайке; вождем забастовки был Джон Брейнтри. Но она никак не была ограниченной и местной. Она не была одной из тех забастовок, на которые обеспеченный класс ворчит так часто, что неудобства их стали для него привычнее удобств. Такого еще не бывало, и обеспеченный класс вполне обоснованно и даже разумно лопался от злости.
В тот самый час, когда Херн рисовал крест в кабинке, Брейнтри оглашал громовой речью главную площадь Милдайка. То была лучшая его речь, сенсационная не только по форме, но и по содержанию – Брейнтри требовал уже не признания, а контроля.
– Ваши хозяева твердят вам, – говорил он, – что вы жадные материалисты. Они правы. Ваши хозяева твердят вам, что у вас нет идеалов, нет тяги к славе, воли к власти. Они правы. Вы – рабы для них, вьючный скот, ибо вы только жуете и не ведаете ответственности. Они правы, и будут правы, пока вы требуете денег, пищи, честной оплаты. Покажем им, что мы поняли их урок. Покаемся; исправимся; отрешимся от мелочного любостяжания. Скажем им, что у нас есть воля к власти. Скажем, что у нас есть идеалы, что мы жаждем и алчем ответственности. Радость и слава наша в том, чтобы править праведно, где они правили неправедно, и устроить, что они расстроили. Мы, товарищи и рабочие, будем прямо и просто управлять нашей собственной промышленностью, которая служила прежде лишь тому, чтобы несколько паразитов жили в роскоши своих дворцов.
После этой речи между Брейнтри и дворцами разверзлась бездна. Более того: такие требования восстановили против него многих людей, во дворцах не обитавших. Столь явная и безумная мятежность могла найти отклик лишь в тех, кто и прежде считал себя мятежником; а истинных мятежников мало. Общее мнение выразил приятель Розамунды, Хэнбери, человек добродушный и разумный: «Да ну их, честное слово! Я за высокую плату, сам хорошо плачу лакею и шоферу. Но при этом контроле шофер повезет меня в Маргейт, когда я хочу в Манчестер. Лакей чистит мой костюм и может мне что-то посоветовать. Но при этом контроле я обязан носить желтые брюки с розовым жилетом, если ему захочется».
На следующей неделе пришли вести о результатах двух выборов. Во вторник Херн узнал, что огромным большинством, состоящим из рабочих, выбран Брейнтри. А в четверг, ослепленный внутренним светом, он услышал о том, что рыцарские ордена и выборные коллегии единодушно и восторженно избрали его самого боевым королем западных английских земель. Как во сне прошел он, ведомый эскортом, к высокому трону, на зеленое плоскогорье парка. По правую руку от него стояла Розамунда Северн, дама нового ордена. Она держала сердцевидный Щит Чести, украшенный золотым львом и предназначенный рыцарю, который совершит самый отважный подвиг. Стояла она как статуя, и немногие догадались бы, как хлопотала она и распоряжалась вплоть до этого часа и как походили ее хлопоты на прежние, театральные. По левую руку стоял ее приятель, которого она некогда познакомила с Брейнтри. Вид у него был важный, он уже миновал пору смущения, и средневековый костюм стал для него естественным, как офицерская форма. Держал он так называемый меч св. Георгия, причем – рукояткой кверху, ибо Майкл в одном из своих прозрений сказал: «Человек недостоин носить меч, если не держит его за лезвие. Пусть рука его истекает кровью; зато он видит крест». Херн сидел на троне, над геральдической толпой, и взор его витал над холмистой далью. Так многие фанатики витали высоко над столь же нелепыми сценами; так Робеспьер в голубом камзоле шествовал на праздник Верховного Существа. Лорд Иден уловил отрешенный взор светлых глаз, сияющих, как тихая гладь озера, и подумал: «Он сумасшедший. Для таких людей опасно осуществление их мечты. Но безумием одного можно спасти многих».
– Ах, хорошо! – вскричал сэр Джулиан и шлепнул по рукоятке меча с тем апломбом, который так радовал и утешал его собеседников. – Ну и денек! Мир услышит о нем. Они там узнают, что мы взялись за дело! Брейнтри и его бездельники разбегутся как мыши!
Розамунда стояла улыбающейся статуей, а подруга за ее плечом казалась ее тенью. Но сейчас Оливия заговорила.
– Он не бездельник, – сказала она, и голос ее зазвенел. – Он инженер, и знает больше, чем вы. Кто вы такие, если уж на то пошло? По-моему, инженер не хуже библиотекаря.
Настало мертвое молчание. Джулиан развел руками и взглянул вверх, словно ожидая кары небесной за такое кощунство; но дамы и рыцари глядели вниз, на свои остроносые башмаки, ибо они знали, что это – дурной тон, который хуже любых кощунств.
Король не покидал трона и не замечал оскорбившей его женщины. Он грозно взглянул на Джулиана Арчера, и невольный трепет подсказал всем, что, по крайней мере, один человек верит в королевскую власть.
– Сэр Джулиан, – строго сказал король, – вы не поняли рыцарских уставов. Вы не знаете, что вернулись те прекрасные дни, когда противника не поносили. Олень и благородный вепрь, царственные звери, могли обратиться и растерзать охотника. Мы почитаем наших врагов, даже если они – звери. Я знаю Джона Брейнтри; я не знаю человека отважнее его. Неужели, сражаясь за свою веру, мы будем издеваться над тем, кто сражается за свою? Идите и убейте его, если посмеете. Если же он убьет вас, смерть вас прославит, как обесчестил язык.
Особое ощущение (или наваждение) околдовало всех хотя бы на минуту. Он говорил совершенно свободно, сам от себя, но всем показалось, что это – воскресший король средних веков. Точно так же Ричард Львиное Сердце мог бы говорить рыцарю, оскорбившему Саладина [50].
Но еще удивительней было другое. Бледное лицо Оливии Эшли вспыхнуло, а из уст ее вырвался не то возглас, не то вздох:
– Ах, и правда началось!..
И с этой минуты она стала двигаться легко, словно сбросила бремя. Она как бы очнулась, увидела впервые прекрасный танец, подобный прежним ее мечтам, и присоединилась к нему. Темные глаза ее сияли, будто она что-то вспомнила. Чуть позже она заговорила с подругой и прошептала ей, как секрет:
– Он так и думает! Он все понимает! Он не прислужник и не хвастун, он верит в добрые старые дни… и в добрые новые дни.
– Конечно, так и думает! – гневно воскликнула Розамунда. – Конечно, верит! Если бы ты знала, что было со мной, когда я увидела дела. У нас ведь только болтали, и Дуглас, и Джулиан, все. И прав, что верит! Как можно над ним смеяться? Уродливые костюмы смешней красивых. Смеяться надо было тогда, когда мужчины носили брюки! – И она долго защищала его с тем пылом, с каким практичная женщина повторяет чужие мысли.
Оливия смотрела между тем с зеленой высоты на длинную дорогу, растворявшую свое серебро в меди и золоте заката.
– Как-то меня спросили, – сказала она, – верю ли я, что вернется король Артур. Сейчас, в такой вечер… представь себе, что вдали, на дороге, появится рыцарь и привезет нам весть от него…
– Странно, что ты это говоришь, – сказала разумная Розамунда. – Там и правда кто-то едет… кажется, он на коне.
– Скорей за конем, – тихо сказала Оливия. – Солнце, ничего не разглядишь… Какая-то римская колесница… Кажется, Артур был римлянин?
– Удивительный у него вид… – сказала Розамунда, и голос ее тоже изменился.
Вид у королевского вестника и впрямь был удивительный. По мере его приближения изумленным взорам средневековой толпы все четче являлась дряхлая колесница кеба, увенчанная человеком в дряхлой шляпе. Наконец возница снял ее, приветствуя собрание, и все увидели простое лицо Мартышки.
Дуглас Мэррел снова надел набекрень засаленную шляпу и скатился с кеба. Не всякий скатится с кеба достойно, но ему это удалось. Шляпа слетела, он ловко поймал ее и направился прямо к Оливии.
– Ну вот, – сказал он без малейшего смущения. – Краску я вам привез.
Собрание взирало на его брюки, воротничок и галстук (особенно занимательные на лету), и чувство у всех было такое, какое бывает, когда увидишь старомодный костюм. Примерно это ощущал и он, впервые увидев кеб, хотя кебы совсем недавно ползали по Лондону. Мода затвердевает быстро, и быстро привыкают люди.
– Мартышка! – чуть не задохнулась Оливия. – Где же вы были? Неужели вы ничего не слышали?
– Такую краску сразу не найдешь, – скромно ответил Мэррел. – А с тех пор, как у меня кеб, я подвозил людей по дороге. Но краску я достал, вот она.
Только тут он заметил, как странно все вокруг, хотя контраст был так велик, словно он, подобно пресловутому янки, скатился из современной жизни во двор короля Артура.
– То есть она в кебе, – продолжал он. – Такая самая, как вы хотели. Господи, неужели они еще играют? «Назад к Мафусаилу» [51], а? Я знал, что перо у вас плодовитое, но чтобы играть больше месяца…
– Это не пьеса, – отвечала она, не сводя с него удивленного взора. – Началось с пьесы, но теперь мы уже не играем
– Очень жаль, – сказал Мэррел. – Я тоже повеселился, но были и не очень веселые дела. Где премьер? Я бы хотел поговорить с ним.
– Всего сразу не расскажешь! – почти нетерпеливо вскричала она. – Неужели вы не знаете, что больше нет никаких премьер-министров? Тут правит король.
Дуглас Мэррел принял это спокойнее, чем можно было ожидать; вероятно, он вспомнил беседу в библиотеке. К средневековому властелину он обратился по всей форме. Он отвесил поклон, нырнул в кеб и вынырнул, держа в одной руке неуклюжий сверток, а в другой шляпу. Развязать пакет одной рукой ему не удалось. Тогда он повернулся к трону.
– Простите, Ваше Величество, – сказал он. – Кажется, мой род издавна имеет право не снимать шляпы в присутствии короля [52]. Что-то такое нам дали, когда мы безуспешно пытались спасти из темницы принцессу. Понимаете, шляпа мне мешает, хотя я ее нежно люблю.
Если он ожидал хотя бы отсвета шутки на лице одержимого, он его не дождался. Властелин ответил с полной серьезностью:
– Наденьте шляпу. Суть вежливости – в ее цели. Я не думаю, что кто-либо осуществлял такую привилегию. Помнится, один король сказал наделенному ею вельможе: «Вы вправе оставаться в шляпе при мне, но не при дамах». Поскольку в данном случае вы служите даме, вы вправе шляпу надеть.
И он обвел присутствующих взглядом, словно был уверен, что логика его убедила всех так же, как его самого; а Мэррел торжественно надел шляпу и принялся разворачивать многослойный сверток.
Когда он развернул его, там оказалась круглая, очень грязная баночка, испещренная загадочными узорами и письменами; когда же он вручил баночку Оливии, он увидел, что поиски его не напрасны. Мы не знаем, почему так действует на нас самый вид не виданных с детства предметов; но, увидев грязный низенький флакончик с широкой пробкой и маркой – условными рыбами, Оливия сама удивилась, что глаза ее полны слез. Она словно услышала снова голос отца.
– Как же вы их нашли? – воскликнула она, хотя сама же просила зайти в магазин здесь, рядом, в городе. Восклицание это открыло и ей, и ему бессознательный пессимизм ее мечтаний о старине. Она не верила, что воскреснет хоть одна из любимых ею вещей. Краска лишь завершила доверие, возникшее в ней, когда Херн укорял Арчера. И краски, и укор были настоящими. Все эти костюмы и церемонии могли оказаться и пьесой. Но краски для книжных миниатюр были жизнью, такой же реальной, как кукла, когда-то потерянная в саду. С этой минуты Оливия точно знала, на чьей она стороне.
Однако мало кто в цветистой толпе разделял ее чувства. Никто, кроме нее, не ощутил, как странно, что Мэррел уехал рассыльным, а вернулся рыцарем. На взгляд модных людей он рыцарем не был. Тела их привыкли к новым одеждам, глаза – к новым краскам. Они уже не думали о живописности своих костюмов, но остро ощущали, что Мэррел портит картину. Он мешал, как пятно на пейзаже, как пробка на шумной улице, когда дружески гладил свою чудовищную лошадь, которая неуклюже отвечала на ласку.
– Поразительно! – с обычным своим пылом сказал Арчер молодому оруженосцу, державшему меч. – Он ведь просто не видит, что ему здесь не место. Как трудно с такими людьми…
Он погрузился в угрюмое молчание, поневоле слушая, как и его соратники, беседу пришельца с королем. Все нервничали, и не без причины, ибо все понимали, как раздражает фарсовая сцена мечтателя на троне. Особенно тревожила подчеркнутая, почти балаганная куртуазность Мартышки, который – за отсутствием и премьер-министра, и хозяина этих земель – рассказывал нынешнему властителю о странствиях одряхлевшего кеба в неведомых краях. До невежливости вежливые фразы слились в нескончаемый монолог, отчасти походивший на рассказ путешественника при дворе сказочного короля. Но, устало вслушавшись, Арчер простился с этой романтической мечтою. Мэррел рассказывал об истинных происшествиях, к тому же – очень глупых.
Сперва он пошел в магазин. Потом в другой магазин или в другой отдел того же магазина. Потом в кабак. Вот так он всегда, рано или поздно, попадает в кабак, и скорее рано, чем поздно, словно тебе не могут все тихо подать тут же, дома. За этим последовал пересказ какой-то кабацкой беседы, в ходе которой Мартышка, весьма неуместно, изображал прислугу. Потом он попал в трущобы какого-то приморского города и почему-то свел знакомство с кучером. Потом он впутался в какую-то историю. Всякий знает, что Мартышка любит розыгрыши, но, надо отдать ему справедливость, раньше он ими не хвастался, да еще так нудно. Кажется, он разыграл какого-то доктора, и того заперли вместо сумасшедшего. Жаль, что они не разобрались и не заперли Мартышку. Но какое отношение все это имеет к Брейнтри? О, Господи, он опять говорит! Появилась девушка. Вот в чем дело!.. А всегда притворялся закоренелым холостяком… Только зачем он делится этим теперь, когда надо приступать к ритуалу Щита и Меча? Почему застыл на месте король? Наверное, сердится. А может, заснул.
Однако прочие, в том числе оруженосец с мечом, не были столь чувствительны к дурному вкусу. Неуместность рассказа терзала их души меньше, чем чуткую душу Арчера. Но принимали они рассказ ничуть не более серьезно. Одни постепенно заулыбались, другие – засмеялись, но неловко, словно смеются в церкви. Никто не понимал, о чем говорит Мэррел, и почему он об этом говорит. Тех, кто хорошо его знал, поражала его точность. А король не шевелился, и никто не ведал, окаменел он от гнева или оглох.
– Вот и все, – доверительно и легко закончил Мэррел, нарушая стиль рыцарского романа. – Вы скажете, оба они слепые, но слепота бывает разная. Как говорится, есть слепцы, которые из чрева родились так, а есть слепцы, которые ослеплены от людей. По-моему, Хэндри просто ослепили, – мучили, мучили, и он ослеп. А другой врач слепым родился, слепота ему нравится. Так что мне все равно, запрут его или нет… да не запрут, я потом заходил, смотрел… И давай бог ноги, чтоб полицейский не поймал. Сел в кеб, и понеслись мы стрелой… Вот и все.