Длиннейшие манифестации с флагами, с пением, с криками, мы наблюдали из открытых окон нашей квартиры, когда толпы двигались по широкому Литейному проспекту.
   Но вот и манифест 17 октября о «неслыханной смуте» и о созвании Думы.
   Что это? Уступки? Конституция?
   Говорили, что когда министр Витте уговаривал Николая II дать России конституцию — тот отвечал: «Я ничего не имею против конституции при условии сохранения самодержавия».
   Se non e vero… потому, что манифест в этом духе и был написан. И так большинством тогдашних «революционеров» и был понят. Шествия с флагами не прекратились — удвоились, так как явились стоявшие за манифест. Начались «митинги» на улицах. «Обещанные» свободы все спешили взять явочным порядком. А в Москве, по слухам, скоро подтвердившимся, началась целая битва, со стрельбой, с баррикадами. Один из наших студентов видел близко эту «битву на Пресне», участвовал в ней, но вовремя удрал в Петербург, где битв таких не было. Полиция и всякая средняя «власть» тоже не разобралась в происшедшем: а вдруг и правда — свобода и ни демонстрациям, ни митингам не мешала.
   Розанов, было спрятавшийся в семейное гнездышко, вылез, стал подходить к «митингам», и даже написал целую брошюру (писал он все с необыкновенной быстротой, почти как говорил) под названием «Когда начальство ушло». Брошюра эта, едва начальство «пришло», опомнившись (что случилось очень невдолге), была запрещена. А когда мы его спрашивали, что он слышал «на митингах», — он откровенно признавался, что никаких ораторов не слушал, а смотрел и наблюдал, как «курсисточки слушают» и что есть «прехорошенькие».
   Перемены были, однако, порядочные. Ушел знаменитый Победоносцев. Новый синодский обер-прокурор, если не ошибаюсь — Оболенский, был однажды даже у нас, по поводу какого-то воззвания Синодского, должно быть, которое и вышло, но весьма слабое и еще непонятнее манифеста. (Д. С. тогда сердился, что Оболенский все его вставки почти вычеркнул. Но что-то осталось «Утиши сию кровавую бурю…».)
   У нас было много беспокойной толчеи в это время. И вдруг… да, почти что вдруг — все утихло. Не совсем, потому, что появилось множество новых газет и приехало немало эмигрантов. Среди них — Ленин (мы о нем услышали тогда впервые). Он стал издавать газету «Новая жизнь». Помню раз — Карташев с этой газетой в руках и в восхищении, что там так твердо пишется «социал-демократия». Он, Карташев, ничего, конечно, в этих вещах не понимал, а мы уже порядочно стали разбираться. И немедля эту самую «Новую жизнь» возненавидели, вместе с «эсдеками» (социал-демократами) за одну скобку взяв и большевиков, и меньшевиков. (И это было правильно.) Старый наш приятель, H. M. Минский-Виленкин, когда-то «гражданский поэт», потом сотрудник «Мира искусства», потом участник Собраний, читавший там реферат о «мистической розе на груди церкви», — он же философ, написавший книгу о «мэонах», он же и сотрудник, недавний, нашего журнала «Новый путь» — вдруг (на свою беду) сделался сотрудником ленинской газеты. Когда мы его стали спрашивать — зачем? и что такое с ним случилось — он объяснил нам, что хочет сделать «надстройку» над марксизмом из собственной, мэонической, религии.
   Отлилась ему эта надстройка!
   Наши собственные дела, однако, не ждали. Еще с лета, даже летом, началась наша журнальная перестройка. Общее положение было сложно, во-первых — не было средств, и все наши усилия достать где-нибудь денег для продолжения журнала были напрасны. Затем новый наш редактор, Д. Философов, справедливо нашел, что при данных обстоятельствах журнал должен посвящать больше внимания общественно-политическим вопросам, а для этого у нас не имелось ни сотрудников, ни помощников. Перцов ушел окончательно, даже свое издательство передав некоему Пирожкову (который долго потом издавал все сочинения Д. С.). Ушел и секретарь Егоров (бывший секретарь и Собраний, отчеты которых более уже не появлялись). Но тут недавно появился в Петербурге молодой человек, кажется, когда-то политический «пострадавший», вряд ли особенно поэт, т. е. стихотворец, и чрезвычайно бурного темперамента: характерная его строчка была: «Я хочу, и я буду кричать!». В моих пародиях он всегда действовал, «рвя на себе волосы». Мы нашли, что какой он ни на есть, в секретари журнала, пожалуй, и пригоден. Он на такое предложение с удовольствием согласился.
   Этим, однако, задача не решалась. Где искать людей, которые могли бы поставить и вести журнал в области общественно-политической. Таких притом, с какими наш журнал не утерял бы совершенно и окончательно первоначального своего облика и главного заданья.
   Кроме группы «идеалистов» (бывших марксистов), не было никого. Что они от марксизма отказались, и плотно, это знали все. Даже больше: они явно склонялись к религии.
   И Философов придумал послать нового секретаря, Георгия Чулкова, к этой группе для переговоров: не найдут ли они для себя возможным соединиться с нами для общего ведения журнала «Новый путь»? Они его не могли же не знать, могли, значит, и ответить на это определенно.
   Из группы, которую возглавляли тогда С. Булгаков и Н. Бердяев, мы последнего уже знали, но в эти месяцы «идеалисты» находились где-то на юге, куда к ним и отправился Чулков, заранее в отчаянии и сомнении — удастся ли его миссия.
   Миссия удалась, и с книжек осенних политическая часть уже находилась в руках С. Булгакова и людей «иже с ним». В редакции «Нового пути», в Саперном переулке, повеяло иным воздухом, сказать по правде — как бы чужим, да и люди, которых привели с собой главные «идеалисты» — Штильман и др., — тоже казались нам чужими. Розанов совсем скис и в редакцию почти не приходил. А раньше — отовсюду забегал, хоть на минутку.
   Д. С., мечтавший о «религиозной общественности», тоже перестал понимать проводимую реформу и очень охладел к журналу. Уже очень вдолге, когда «идеалисты» обратились в людей «религиозных», я где-то написала статью, что на политике С. Булгакова, горячем поклоннике теперь Вл. Соловьева, никак не видно отражения его религиозности, Д. С. сказал: «Разве ты не помнишь, я тебе говорил это в самом начале!»
   Мы все, как новички, скромно отдалились тогда от журнала в его «общественной» части. Нам была предоставлена область литературы и литературной критики. Но скоро и тут начались трения. Из книжки в книжку писала я литературную критику с полной свободой. Бывали статьи резкие (как о Горьком), но это раньше. Для очередной книги, осенней, я написала статью о поэте Блоке, нашем друге и давнем сотруднике (он постоянно писал у нас литературные рецензии). Кажется, это была первая серьезная статья о его стихах — он только что начинал свой расцвет. Подписана статья была моим привычным, уже известным, псевдонимом. И вдруг… один из наших новых журнальных соработников, С. Булгаков, — не пожелал эту статью напечатать. Мы изумились. Почему? Да потому будто бы, что Блок и его стихи — тема недостаточно значительная. Но я не хотела сдаваться, тем более, что резона такого не признавала, ему не верила, хотя настоящий резон мне так и остался не ясен. На моей статье я решила настаивать, — ведь это все-таки еще был «Новый путь». В конце концов, статью я напечатала, но… без моей подписи. Это последнее условие уже совершенно было и осталось необъяснимым.
   Такие трения все умножались, и мы стали подумывать просто передать им журнал. У нас, кстати, уже назревали другие планы. С «идеалистами» — видно было — нам, пока что, не по пути.
   Между тем, с одним из них, с Н. Бердяевым, мы лично очень подружились. Особенно я. Случалось, наши с ним разговоры затягивались «далеко за полночь». Разговоры больше метафизические, так как от всякой мистики и религии он был еще на порядочном расстоянии. Мистическое чувство он, по его словам, испытал лишь раз, когда где-то в лесу за ним молча ходила неизвестная черная собака. А что касается религии… то он, опять по его собственным словам, все время колебался «между идеалом Мадонны и идеалом содомским».
   Помню, я однажды вышла из терпения и, уже в передней, поздно, кричала ему: «Да вы хотите, чтоб был Бог, или вы не хотите?»
   А на следующий вечер он опять приходил и опять начинались наши дружеские споры.
   Минский в это время уже висел на волоске в ленинской газете со своими мэоническими надстройками над марксизмом. Но он утешался устройством у себя каких-то странных сборищ, где, в хитонах, водили будто бы хороводы, с песнями, а потом кололи палец невинной еврейке, каплю крови пускали в вино, которое потом и распивали.
   Казалось бы, это ему и некстати, и не по годам — такой противный вздор, — но он недавно женился на молоденькой еврейке, Бэле Вилькиной. Она, претенциозная и любившая объявлять себя «декаденткой», вероятно и толкнула его на это. Кокетливая, она почти влюбила в себя Розанова. Но Розанову, с его тогдашней тягой к иудаизму, нравилось, главное, что это смазливое существо — еврейка… От нас Минский совершенно отошел, и уж, конечно, давно облетела «мистическая роза», которую он видел «на груди церкви».
   Мы все трое, включая и «редактора» Философова, все реже бывали в редакции «нашего» журнала. Однажды мы случайно встретили там из Москвы приехавшего Фондаминского-Бунакова, члена партии соц-революционеров (бывшей «народовольческой»), история которой хорошо известна. Она не основана на марксизме и даже марксизму враждебна по существу.
   Молодой и живой Бунаков нам очень понравился. Мы видели его тогда незадолго до «успокоения», и до его ареста и «дела» в военном суде, когда он спасся от петли только успев эмигрировать.
   Уже в ноябре «успокоение» стало давать себя чувствовать. Эта зима мне памятна общим угнетенным состоянием, арестами, часто глупыми, и… рядом виселиц. Успокоенье — так успокоенье.
   Приезжие с.-д. (марксистская партия соц. — демократы), чуть не тем запахло, сложили чемоданы и ловко опять улизнули в эмиграцию, с Лениным во главе. Почти все сотрудники «Новой» ленинской «жизни» так исчезли. А Минский, хотя он успел сделать всего две «надстройки» в газете, прежде чем Ленин ему твердо отказал, — был арестован. Испугался очень, хотя — напрасно, ничего бы с ним не сделали, таких отпускали с миром. Но поклонницы выкупили его (взяли под залог на свободу, до «окончанья следствия»), а он немедленно убежал за границу, сделавшись вольным и бесцельным эмигрантом.
   Русская революция, первой (да, пожалуй, и единственной) целью которой было свержение самодержавия, — не удалась. Самодержавие осталось во всей силе, — подготовка к Думе его только укрепляла. Всякие «свободы» были пресечены. Общее настроение, как я уже говорила, было подавленное. Д. С. пытался продолжать начатую работу, но атмосфера угнетения плохо действовала и на него. Из нашего сотрудничества с «общественниками»-идеалистами ровно ничего путного не выходило. Д. С. принялся настаивать, чтобы как-нибудь дело выяснить, что журнал, за который в прошлом мы отвечаем, принял какую-то двойственную, неопределенную физиономию, и что если мы и будем далее в нем работать, то уж на других основаниях. К тому же наш секретарь Чулков вполне перешел на сторону новых сотрудников, или новых «редакторов», и наша роль делалась все более и более фальшивой.
   Начались длительные переговоры, течения которых я не помню. Булгаков ни на что не соглашался, и дело кончилось тем, что журнал переходит в их полное владение без ссоры с нами (т. е. мы можем числиться там сотрудниками), но с этим переходом он должен переменить название. Помнится, что это окончательное решение было почему-то принято не в редакции, а в том же Вольно-Экономическом обществе, где мы когда-то слушали Гапона и где мы разговаривали, в антракте какого-то заседания, с Булгаковым.
   Декабрьская книжка 1905 г. была последней книжкой «Нового пути». В январе 1906 г. вышла уже книга журнала «Вопросы жизни». Новый редактор, новые сотрудники, да и новое помещение редакции. Так мы, полюбовно, расстались с «идеалистами». Без всякой, повторяю, ссоры, мы бывали у них на редакционных вечерах, числились сотрудниками — номинально, — потому что я по крайней мере (не знаю, писал ли что-нибудь Д. С.) ничего там не писала, перешла больше в брюсовские «Весы» и в сборники «Северные цветы», тоже брюсовские, в Москве.
   Да в это переходное время никто из нас много не писал, даже Д. С., — он только все еще собирал нужные ему материалы.
   Мы были заняты одним личным нашим планом. Дело в том, что еще летом Д. С. высказал раз мысль, что хорошо бы нам троим поехать на год или даже два-три за границу, где мы могли бы сжиться совместно и кое-что узнать новое, годное потом и для дела в России. Д. С. интересовало католичество, и не только оно, а еще и движение «модернизма», о котором мы что-то слышали глухо, потому что, из-за цензуры, определенные вести о нем до нас не доходили. В этих «неокатоликах» чуялось нам, однако, что-то интересное. Кроме того, и политическая европейская жизнь Д. С. в последнее время стала интересовать. Философова тоже (он в последнее время был занят вопросами «цезаре-папизма» и «папо-цезаризма»). Нас всех интересовали и наши русские «революционеры», находящиеся в эмиграции. Это была, однако, лишь наша мечта, которую мы хотели осуществить когда-нибудь. Но вот теперь, когда разрушилось наше единственное дело, — журнал последнее после разрушения Собраний, и никакого нового, ввиду создавшегося атмосферного удушья, казалось нам, и не предвиделось, — Д. С. сказал, что почему бы нам не совершить задуманного не «когда-нибудь» — а теперь. Так как это было не «путешествие», а мы не «туристы», пребывание наше мы давно наметили не в Италии, а в Париже. Там уже был постоянный издатель Д. С., — Calmann Levy, — там и знали мы кое-кого, бывали раньше, там, кстати, был и русский эмигрантский центр.
   Вопрос о моих сестрах, которые не могли, конечно, бросить Академию и ехать с нами, тоже разрешился просто: мы оставляли им нашу квартиру, с вечной нашей няней и всем, что в ней было, а так как для них одних она была слишком велика, то к ним переезжал Карташев, который последнее время очень сблизился с нами и с моими сестрами. Все они трое были вполне в наших с Д. С. идеях. А. Карташев, в это время, был на переломе своей карьеры. В Духовной Академии его уже давно едва терпели, он ждал отставки каждый день, но сам уйти все-таки боялся: как это вдруг он останется ни с чем? Что будет делать? В жизни — без привычных помочей? И лишь тогда решил уйти из Духовной Академии (из которой его все равно бы выставили), когда Философов устроил ему службу в Публичной библиотеке, передав свое же место.
   Надо сказать, что Карташева сближало с моими сестрами, кроме общих (наших) идей, еще одно свойство: мои сестры, тогда молодые, и обе очень красивые, были, однако, аскетического типа. Ни одна не помышляла о замужестве, ни в одной не было никогда тени кокетства или чего-нибудь подобного. А тогдашний вид Карташева, похожего, как мы говорили, на Гоголя перед первой панихидой, достаточно свидетельствовал о его монастырской жизни, среди строгих монахов Лавры. Хотя монашеской рясы он не носил, но был даже и у себя в комнате под их контролем. Можно вообразить, как огорчался и возмущался таким уклоном в бессемейность проповедник брака и семьи Розанов! Это о моих сестрах и Карташеве написал он свою длинную статью — целую, кажется, брошюру — под названием «Люди лунного света».
   Таким образом, уезжая втроем за границу, мы оставляли в России совместную тройку наших единомышленников. Мы уезжали на неопределенное время, возможно — только на год, не больше двух лет во всяком случае.
   «Подождем до ранней весны, — сказал Д. С. — Может быть, увидим еще какие-нибудь перемены. Тогда отложим на следующий год».
   Но все шло так же. Вечера в «Вопросах жизни», бесцельная, утомительная суета дома, мои разговоры с Бердяевым… Воскресенья у Розанова потухли. Приехал из Москвы Андрей Белый со своими капризами и новой любовью — к молодой жене Блока, тогда, действительно, прелестной, статной, розовой Любовь Дмитриевне.
   Мы стали готовиться к отъезду.
   Д. С. заботился о нужных ему книгах — а вдруг не достанешь в Париже? Впрочем, до «Павла I» у него еще было намечено несколько работ, для которых он все заранее приготовил.
   Философов уехал раньше нас, в Швейцарию, кажется, где были тогда его мать и сестры, — и раньше на теософский съезд… Матери он уже сказал, что будет жить с нами, и сначала в Париже, откуда в Россию вернется не скоро.
   Мы с Д. С. выехали из Петербурга 14 марта. Мало кто знал, что мы уезжаем. Был серенький день с мягким снежком. Помню на платформе розовые, огорченные лица моих сестер, косящие голубые глаза Бори Бугаева (Андрея Белого), да шапку пышных черных волос Бердяева.
   Через день мы были в Париже, где уже встретил нас Дима Философов, приготовивший нам помещение около Etoile.
   Отсюда начинается особый период нашей жизни, втроем, в Париже.
   Он длился, с краткими отлучками из Парижа, — в Бретань, в Нормандию, на Ривьеру или в Германию — около двух с половиной лет, до нашего возвращения в Петербург в июле 1908 года.
   Мне хотелось бы скользнуть быстрее по этим годам, но жаль: ведь это был Париж, совсем почти незнакомый нынешним парижанам, да наше, русское, в нем положение было совсем другое, даже эмигрантов, не говоря уже о нас, независимых, не «приютских», какими мы сделались всего 14 лет спустя и поняли, каково жить людям в чужой стране и, главное, своей уже не имеющим.
   Тот, давний Париж и наше в нем житье — это будет вторая часть моей записи.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПАРИЖ 1906–1914

ГЛАВА 1

   Какая весна! Нет, пред-весна, это часто в Париже. Кажется, что с зимой покончено, вот-вот начнутся летние жары. Но это обман: деревья еще голы, и фиакры не меняют кареток на открытые пролетки. Еще вернутся холода и — «жибулэ».
   Помню темные, желтые ночи на балконе нашего отеля на Елисейских Полях. Вверху — ясное, бархатное небо в звездах. Внизу — вся Avenue сверкает огнями и полна нежным переливчатым звуком бубенчиков бесконечных фиакров. Как пахнет весенний воздух! А ведь там, где мы были почти что третьего дня… Там «мороз на берегах Невы!»
   Париж, хотя мы после первого путешествия, к Плещееву, видели его много раз, в эти дни кажется нам новым: ведь мы не путешествуем, мы приехали сюда «жить!».
   Очень скоро нашли мы и квартиру. Мечтая о Париже, мы ее почему-то воображали в Пасси. Но наша новая квартира оказалась в Auteuil, на тихой улице Th?ophile Cautier, в самом начале этой, тогда новой улицы, в только что отстроенном доме. Квартира хорошая, большая, с балконами на все стороны: на улицу, прямо на деревья и на пустырь, отделявший нас от улицы La Fontaine, а из holl — на парижский простор с Эйфелевой башней и с громадным, поднебесным колесом, оставшимся от последней выставки.
   Просторность квартиры нас прельщала, каждый мог жить, насколько хотел, отдельно, а цена ее показалась нам, привыкшим считать на рубли, совсем подходящей: 1200 р. в год. Положим, рублей-то у нас в этот первый год было не много. Ведь в Петербурге оставались мои сестры, другая квартира… Мы бы, конечно, не могли и думать о поездке, если б работы и книги Д. С. последних годов не дали нам такой возможности: за годы 1903 — 04 Д. С. выпустил у Перцова, у Пирожкова и в некоторых других издательствах несколько сборников статей, — он их писал во время приготовления к большой работе. Иные книги имели — сравнительный — успех, Пирожков платил исправно (впоследствии выяснилось, что он еще и обманул Д. С. на много тысяч, издав тройное количество экземпляров). Я тоже издала несколько книг и много писала в московском издательстве.
   Д. С. теперь печатали в журналах чаще, имя его понемногу росло, хотя он все-таки шел против общего течения (или стояния), и его статьи, вроде «Грядущего хама», вызывали самые разнородные отклики.
   Недостаток рублей дал себя знать, когда обширную нашу квартиру, пустую, пришлось чем-то заполнить. Но мы не смутились. Прежде всего купили три письменных стола. Затем уж постели. А затем… ну, затем остальное можно было приобретать понемногу, постепенно, и самое дешевое. Так появилась у нас соломенная мебель, стоившая тогда гроши. Сколько книг перечитал Д. С. на своей «дачной» кушетке! А сколько написал на письменном столе, том самом, на котором я сейчас пишу эти строки!
   Остальное обзаведенье — под стать. Пришлось еще заказать большой деревянный стол для громадного нашего салона, совсем уж пустого. Но все было новенькое, чистое, приятное, о роскоши же мы не заботились.
   Устроившись, мы уехали на Ривьеру, в St-Rapha?l и в Канны. Там была уже настоящая весна. К 1 мая мы вернулись в Париж, и началось наше там житье.

ГЛАВА 2

   Говорить об этом нашем, почти трехлетнем, житье в Париже так, как раньше писала я о жизни с Д. С. в Петербурге, т. е. хронологически, — невозможно, по многим причинам. Главное, потому, что, благодаря разнообразию наших интересов, нельзя определить, в каком, собственно, обществе мы находились. В один и тот же период мы сталкивались с людьми разных кругов, между собой мало сообщавшихся, и мы виделись с ними отдельно, не стараясь их смешивать. Поэтому мне придется сделать скорее общий очерк этих трех парижских лет, с отдельными, часто любопытными, встречами. Кратковременные летние из Парижа отлучки — в Бретань, в Германию, и т. д. — общей картины не нарушали. Мои «Agenda», здесь сохранившиеся (1907–1908 гг.), только подчеркивают трудность последовательного рассказа. Я буду, однако, пользоваться этими отрывочными записями ввиду их интереса и для восстановления некоторых дат.
   Я уже упоминала, что у нас было три главных интереса: во-первых, католичество и модернизм (о нем мы смутно слышали в России), во-вторых, европейская политическая жизнь, французы у себя дома. И наконец — серьезная русская политическая эмиграция, революционная и партийная. Эти интересы были у нас общие, но естественно, что Д. С. больше интересовала первая область, меня русские революционеры, а Д. Ф. увлекся политическим синдикализмом, ради которого ездил однажды в Амьен. Бывал он и в Палате депутатов.
   Но так как все три области интересовали и нас троих, то мы большею частью виделись с людьми этих разнообразных кругов все трое. (Дальше всего стояли мы от чисто политических французов того времени.)
   Была у нас и какая-то полудомашняя, смешанная среда. Для нее явились (сами собой образовались) наши «субботы». Русские, — а французы на них не бывали, их мы приглашали отдельно, большею частью вечером. Субботы же днем — это — старые наши друзья-писатели конечно, неудачные эмигранты, поэт Минский, поселившийся здесь после бегства с «порук» от страха за две свои «мэонические надстройки» в газете Ленина в 1905 году, и Бальмонт с одной из очередных своих жен (которой по счету не помню), пышной и красивой москвичкой Андреевой. Бальмонт тогда быстро уехал из России после своего стихотворения «Кинжал», за которое, как его пугали, его могли арестовать. Бывали и просто русские интеллигенты, давно почему-нибудь в Париже застрявшие. А главное — приходили, часто незнакомые, люди новой эмиграции, какой не было ни прежде, ни потом. 1905 год, неудавшаяся революция, выкинула толпу рабочих, солдат, матросов, совершенно не способных к жизни вне России. Они работы и не искали и ничего не понимали. Эмиграция настоящая, политическая, партийная, о них мало заботилась, мало и знала их. Устраивались будто бы какие-то «балы» или вечера в их пользу, но в общем они умирали с голоду или сходили с ума. Один, полуинтеллигент, или мнящий себя таковым, по фамилии Помпер, пресерьезно уверял, что он «дух святой». Другие просто врали, несли чепуху и просили Мережковского объяснить, кто такой «хамовина», о котором он писал («Грядущий хам»).
   Были и русские богатые, жившие, даже порой совсем прижившиеся, в Париже. Не старого типа «прожигатели жизни», — если они еще водились — мы их не знали, — но другие, скептики, случайные европеисты, неудачники на родине, коллекционеры, меценаты… Одного из сыновей московского миллионера Щукина мы хорошо знали.
   Жена профессора Аничкова жила здесь с дочерьми постоянно. Написала даже французский роман под именем «Ivan Strannik». У нее мы познакомились с Анатолем Франсом и м-ме Cailavet, его вечной спутницей… Но не у нее, а самостоятельно сблизились мы с тогдашним «Mercure de France», я даже писала там ежемесячно о русской литературе — «Lettres russes».
   M-lle Васильевой, первой переводчицы Д. С. у Calmann Levy, мы не встречали. Должно быть, ни ее, ни ее отца, священника на rue Daru, уже не было тогда в Париже. Кто переводил, после нее, вещи Д. С.? «Лев Толстой и Достоевский» был издан у Perrin. Переводил эту книгу (не всю) наш давний друг, граф Прозор. Мы его знали еще по Петербургу и часто встречали у него Вл. Соловьева.
   Кстати, в Париже в это время жила старшая сестра Вл. Соловьева, Марья Сергеевна Безобразова. (Я дружила в СПБ с младшей, Поликсеной). Безобразова нередко бывала у нас со своей родственницей, у которой тогда жила. А родственница эта оказалась никем иным, как известной, когда-то красавицей, на которую даже обратил внимание Александр Второй (она была сестрой милосердия в войну 1877 г.), и невестой, да, пожалуй, и единственной любовью Вл. Соловьева. Свадьба расстроилась (насколько можно судить по недавно напечатанным его письмам к ней) из-за капризов и непостоянства невесты. По капризу она вышла потом за какого-то Селевина, с которым прожила недолго. Что за странные клубки разматывает жизнь! Граф Прозор встретил у нас однажды обеих старух. Узнав потом, кто вот эта маленькая, сухонькая старушонка с поджатыми губами, признался, что и он в свое время был страстно влюблен в «ослепительную Катю».