Ты слово дашь для скрытых чувств моих...
   Чужд глупости людской ты необъятной;
   Твой дух свободен от заклятий злых;
   Тебя пустой игрушкой не обманешь!
   Что почерпнул твой дух из глубины,
   О том рассказывать ты смело станешь:
   Свои ведь чары магу не страшны.
   Отсюда прочь под небеса родные
   Меня влекут о счастье тихом сны...
   Благоприятных звезд созвездья золотые
   Уже зажглись! Так ныне от меня
   Возьми сей дар: в нем радости былые
   Как будто сам ты был, любовь моя...
   Найдешь ты в нем лишь беглые наброски;
   Но, в свет пуская, сам им дай огня
   Фантазии, рассыпь юмора блестки!..
   Гфм внимательно прочел эти стихи; ему показалось, что их написал не кто иной, как опекаемая Шнюспельпольдом гречанка, и назначались они не кому иному, как ему самому.
   "Если бы, - думал он, - прекрасная гречанка не позабыла выставить адрес и подпись, если бы она изложила все это в классической прозе вместо мистических темных стихов, дело было бы гораздо яснее и понятнее, и я бы знал, как мне быть; теперь же..."
   Обычно бывает, что мимолетная мысль становится тем очевиднее, чем больше ее разрабатывают. Так и в данном случае, Гфм скоро не мог даже понять, как мог он хоть на мгновение усомниться, что в стихах говорится именно о нем и что их следует считать лишь за искаженную поэтическим языком записку, при которой ему был послан голубой бумажник. Ясно было, что незнакомка подавала ему весть о том духовном общении, в которое вошел с нею Гфм тем, что написал "эпизод из жизни одного мечтателя", и которое выражалось через посредство или мистически непосредственно через его собственное возбуждение или, наконец, через посредство той духовной симпатии, о которой говорил двойник. Что же иное могли означать стихи, как не то, что незнакомка находила достаточно интересным это духовное общение, что Гфм снова должен без страха и размышлений предаться ему и что посредствующим звеном должен служить ему небесно-голубой бумажник вместе с его содержимым.
   Краснея, должен был Гфм сознаться, что с этого времени он самым серьезным образом влюбился в женское существо, с которым он находился в таком духовном общении. И это влюбленное настроение становилось тем напряженнее, чем дольше носил он в сердце и помыслах образ прекрасной гречанки и чем более старался он придать этому образу жизни при помощи самых лучших слов, самых изящных оборотов, какими только располагает немецкий язык.
   Особенно часто чувствовал он охваченным себя этим влюбленным настроением во сне. Но жена может равнодушно смотреть на то, как одно духовное женское существо вслед за другим вступает с ее мужем в литературный брак, переписывается, печатается и затем равнодушно ставится на полку.
   Гфм еще раз перечел стихотворение незнакомки, причем оно еще более ему понравилось, а при словах "как будто сам ты был любовь моя!" - он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:
   - О вы, высокие небеса и что еще над вами выше! Если бы только я это знал, если бы только предчувствовал!
   Добряк не подумал о том, что гречанка могла говорить только о той любви, которую мечта зажгла внутри его существа и потому могла назвать его своей любовью. Впрочем, при дальнейшем развитии такого рода помыслов о себе легко впасть в ошибку понятий, а потому здесь лучше остановиться...
   Теперь Гфм, получивший необходимый для него материал в достаточном количестве из двух источников, твердо решился исполнить свое обещание и тотчас ответил на три полученные им письма. Прежде всего он написал Шнюспельпольду:
   "Глубокоуважаемый канцелярский заседатель! Несмотря на то, что вы, как это можно ясно и убедительно видеть из содержания вашего почтенного, адресованного мне 25 текущего мая письма, только маленький невежливый грубиян, я охотно прощаю вам ваши грубости ввиду того, что с человеком, занимающимся таким гнусным искусством, каким занимаетесь вы, нельзя иметь никаких счетов; такой человек никого не может обидеть, и, собственно говоря, его следовало бы изгнать из страны... Все, что я написал о вас, - правда, равно как и все то, чем я хочу поделиться с публикой, сообщая о дальнейших приключениях барона Теодора фон С., будет правда. Ибо, невзирая на ваш смешной гнев, обещанное мною продолжение появится, так как необходимые для него материалы мне доставило то самое высшее существо, которое, как мне известно, избежало вашей опеки. Что же касается куколки на моем письменном столе, то она настолько предана мне и боится моей власти над ней, что скорее откусит вам нос или выцарапает глаза, чем согласится спрятать вас в свои одежды, чтобы вредить мне. Если же вы, глубокоуважаемый канцелярский заседатель, настолько смелы, что появитесь на моем письменном столе или даже впрыгнете в чернильницу, то, уверяю вас, что оттуда вы не уйдете, пока в вас останется хотя бы малейшая искорка жизни. Таких людей, как вы, господин канцелярский заседатель, не боятся, хотя бы они носили еще более длинные косы. С почтением и пр."
   "Барону Ахациусу фон Ф.
   Приношу вам, господин барон, искренюю благодарность за любезно сообщенные вами заметки, касающиеся вашего племянника барона Теодора фон С. Я воспользуюсь ими и надеюсь, что они произведут ожидаемое вами благодетельное действие. С глубоким почтением и пр."
   "Барону Теодору фон С.
   Глубокоуважаемый барон!
   Ваше письмо от 22 текущего мая до того удивительно, что я, хотя оно вызывало во мне смех, должен был прочесть его два раза, чтобы выяснить себе, чего вы, собственно, хотите. Что касается меня, то я вполне определенно знаю, чего я хочу: я хочу описать ваши дальнейшие похождения, насколько они касаются того удивительного создания, с которым вас свел несчастный случай, и напечатать их в "Берлинском карманном альманахе" на будущий год. Знайте, что она сама, прекрасная, побуждает меня к этому и сообщила мне необходимые материалы. Узнайте также, что в настоящую минуту я обладаю голубым бумажником и заключенными в нем тайнами... Быть может, любезный барон, после этого вы ничего не будете иметь против моего намерения. Но если я и ошибаюсь, все же я твердо решился не обращать на вас ни малейшего внимания, так как для меня всего важнее желание прекрасной незнакомки. Затем позвольте выразить вам мое уважение и пр."
   Когда Гфм в своем последнем письме упоминал о голубом бумажнике, он имел в виду, конечно, и ножичек, и волшебную ленту, и прочее, и в ту минуту ему казалось, что он нашел и их. Он не хотел лгать, равно как не старался внушать барону Теодору фон С. уважения к себе как к обладателю волшебных вещей.
   Когда эти письма были отосланы с веселым сердцем на Фридрихштрассе и на почту, Гфм обратился к листкам, исписанным различными и, большей частью, довольно неразборчивыми почерками. Он расположил эти листки в порядке, сравнил их с сообщенными бароном Ахациусом фон Ф. заметками и, насколько представлялось возможным, установил хронологическую связь между листочками и заметками. Последующее является результатом его работы.
   ПЕРВЫЙ ЛИСТОК
   На этом листке было написано несколько строк по-итальянски. Почерк был тот же, которым были написаны вышеприведенные стихи, и, стало быть, принадлежали обладательнице бумажника. Содержание этих строк, по-видимому, относилось к тому удивительному событию в квартире Шнюспельпольда, которое было описано в конце "эпизода из жизни мечтателя". Потому этот листок следует поместить ранее всех других.
   Вот его содержание:
   "Погибли все надежды, все ожидания!.. О Харитона, моя милая Харитона, какая черная бездна демонской злобы и коварства разверзлась перед моими глазами!.. Мой маг - изменник, злодей, он оказался вовсе не тем, к кому относилось предсказание моей матери, не тем, за кого он себя искусно выдавал, обманывая всех нас. Спасибо мудрой старухе, разгадавшей его и предостерегавшей меня: она, едва мы покинули Патрас, научила меня пользоваться талисманом, обладание которым доставляет мне благосклонность высших сил, но удивительная сила которого до сих пор оставалась для меня неизвестной. Что бы сталось со мною, если бы этот талисман не давал мне силы над карликом и не служил для меня щитом, отражавшим все его коварные покушения!..
   Я совершила вместе с моей Марией мою обычную прогулку...
   Ах, я надеялась увидеть его и думала, что его образ наполнит мою грудь страстной тоской!.. Отчего он исчез столь непостижимым образом? Или он не узнал меня? Или мой дух напрасно говорил с ним? Прочел ли он слова, вырезанные мною волшебным ножичком на таинственном дереве?.. Когда я вернулась в мою комнату, я услышала тихие стоны за пологом моей постели.
   Я догадалась, в чем дело, и благодушно решила не прогонять карлика, так как утром он жаловался на колики. Спустя некоторое время после того, как я вышла в другую комнату, я услышала шум, а затем громкий разговор, который вели между собою маг и какой-то чужой господин. При этом Апокатастос кричал и вопил так сильно, что я почувствовала, что случилось нечто необычайное, хотя мое кольцо оставалось в покое. Я открыла двери... о Харитона!.. Он сам, Теодор, стоял передо мной... Мой маг забился под одеяло: я знала, что в это мгновение он потерял всю свою силу. Мое сердце сильно забилось от восторга...
   Мне показалось очень странным, что Теодор, направившись ко мне, неловко споткнулся и очень смешно замахал руками. Мне в голову пришли некоторые сомнения, но, когда я ближе рассмотрела молодого человека, мне показалось, что если он не сам Теодор Капитанаки, то все же тот потомок греческого княжеского рода, которому суждено освободить меня и затем достигнуть высшего. Час пробил, и я стала требовать, чтобы юноша принялся за дело, но оказалось, что его объял ужас. Впрочем, он скоро оправился и рассказал мне о своем происхождении. О, блаженство, о, радость! Я не ошиблась; не размышляя долго, я обняла его и сказала ему, что пора выполнить предназначенное ему и что он не должен страшиться никаких жертв.
   Но при этом... о вы, все святые!.. щеки юноши становились все бледнее и бледнее, его нос опускался все ниже и ниже, глаза становились тусклее и тусклее. Его тело, само по себе очень тонкое, все более и более сгибалось... Мне показалось даже, что он перестал отбрасывать от себя тень... Противный призрак! Я хотела уничтожить дьявольское наваждение, вытащила мой ножик, но в ту же минуту обманщик скрылся... Апокатастос заболтал, засвистал и принялся резко хохотать; маг спрыгнул с постели и хотел выскочить за дверь, неистово крича: "Невеста, невеста!", но я удержала его и повязала ленту ему на шею. Он повалился на колени и стал самым жалобным тоном умолять о пощаде. "Грегорос Зелескех, - вскричал Апокатастос, - ты осужден и не заслуживаешь жалости!"
   - Ах Боже мой, - вскричал маг, - какой я Зелескех? Я только канцелярский заседатель Шнюспельпольд из Бранденбурга!
   При этих странных именах - канцелярский заседатель... Шнюспельпольд... Брандербург - меня охватил глубокий ужас. Я почувствовала, что еще нахожусь в сетях дьявольского старца. Я выскочила из комнаты...
   Плачь же, рыдай со мной, моя милая Харитона! Теперь для меня стало ясно, что призрак, который хотел мне подсунуть маг, уже раньше появлялся в Тиргартене в виде черного трусишки, что ему вручил маг голубой бумажник, что... о вы, небесные силы!.. должна ли я ставить границы моей подозрительности? Если бы я в последнюю минуту взглянула на молодого человека, передо мной, пожалуй, оказалась бы только груда пробки... Мой маг обладает всякого рода кабалистическими знаниями Востока, и этот мнимый Теодорос, вероятно, только вырезанный из пробки терафим, обладающий способностью время от времени оживать. Очевидно, что хотя мой маг заманил меня сюда, обещая привести в мои объятия Теодороса, его волшебство не удалось, потому что терафим, найденный мною лежащим ночью в гостинице в самым жалком виде, был похищен вопреки всем принятым магом к тому мерам. Мой талисман сохранил свою силу, и я тотчас узнала черного трусишку и заставила его отдать назад мне самой в мои руки голубой бумажник... Скоро все должно выясниться..."
   К этим строкам следует присоединить нижеследующее из заметок барона Ахациуса фон Ф.
   "Но где пропадает, - сказала госпожа фон Г., изящная хозяйка еще более изящного чайного вечера, - где пропадает наш милый барон? Это прекрасный молодой человек, умный, отлично образованный, одаренный фантазией и редким умением одеваться. Я очень огорчена, что не вижу его более в нашем кружке."
   В это мгновение только что упомянутый барон Теодор фон С. вошел в зал, и тихое "ах!" пробежало по рядам дам. Но тотчас же все заметили резкую перемену во всей внешности барона. Прежде всего бросилась в глаза общая небрежность его костюма, превосходившая всякие границы вероятного. Свой фрак барон застегнул криво, пропустив одну пуговицу, булавка в галстуке сидела пальца на два глубже чем следовало, лорнет же висел по крайней мере на дюйм выше своего настоящего места. Но что было уже совсем непростительно - волосы были расчесаны не по требованию моды и в том направлении, в каком они сами выросли на голове. Дамы посмотрели на барона с изумлением; франты же не удостоили его ни единым словом, ни единым взглядом. Наконец, над ним сжалился граф фон Б. Быстро вывел он барона в соседнюю комнату и обратил его внимание на грубый беспорядок в его одежде, благодаря которому он мог лишиться своего доброго имени, и помог привести все это в надлежащий вид, причем граф фон К. сам с помощью карманного гребня искусно и ловко заменил барону куафера.
   Когда барон вновь появился в зале, дамы улыбнулись ему благосклонно, франты пожали ему руку, а все общество просветлело...
   Сначала граф К. не знал, что ему делать с бароном, обратив внимание на беспорядок его костюма со свойственной ему деликатностью, чтобы не повергнуть его в отчаяние, к чему барон отнесся равнодушно и оставался нем и глух; теперь все общество не могло понять, что случилось с бароном, потому что он продолжал сидеть отрешенно и безучастно и на все вопросы щедрой на чай и на слова хозяйки давал только уклончивые отрывочные ответы. Большинство гостей недовольно покачивали головами, и только шесть барышень, краснея от стыда, потупили свои взоры, так как каждая из них думала, что барон влюблен в нее и оттого так рассеян и небрежен в одежде. Ах, если бы только эти барышни читали комедию Шекспира "Как вам это понравится" (действие третье, сцена вторая)!
   Наступила тишина, какая бывает только в те минуты, когда кто-либо описывает и хвалит лучшие места какого-нибудь нового балета. Как вдруг барон, точно очнувшись от глубокого сна, громко вскричал:
   - Насыпать порох в уши и потом зажечь его - да ведь это ужасно, возмутительно, это варварство!
   Можно себе представить, с каким изумлением все посмотрели на барона.
   - О, скажите нам, - сказала хозяйка дома, - скажите, милейший барон, какая фантазия вас тревожит? Что терзает вашу грудь и смущает вашу душу? Что значат ваши речи? Тут, наверно, скрывается что-нибудь интересное!
   Барон настолько очнулся, что понял, какую интересную позу он может принять в данную минуту. Он возвел глаза к небу, положил руку на грудь и сказал с заметным волнением в голосе:
   - О высокочтимая, позвольте мне сохранить в моей груди тайну, которую нельзя выразить никакими словами, но лишь смертельным горем!
   Все задрожали при этих возвышенных словах, но только профессор Л. саркастически улыбнулся и..."
   Но да будет здесь позволено автору по поводу выступления на сцену профессора сказать несколько слов о глубокомысленном устройстве наших чайных вечеров, по крайней мере, тех, которые не отступают от общепринятых правил. Пестрый цветник нарядно одетых барышень и черных или синих молодых людей с ласточкиными хвостами обыкновенно оживляется двумя или тремя поэтами и учеными, и таким образом психическую смесь чайного кружка можно сравнивать с физическими составными элементами самого чая.
   Сравнение можно провести следующим образом:
   1) чай - прекрасные дамы и барышни, в качестве фундамента и одухотворяющего все общество аромата;
   2) кипяток (редко особенно горячий) - юноши с ласточкиными хвостами;
   3) сахар - поэты и 4) ром - ученые (так как они представляют собою то, что употребляют за чаем).
   С печеньем, тортами и всем, что обыкновенно за чаем только слегка отведывается, можно сравнить людей, говорящих о последних новостях: о ребенке, который после обеда упал из окна на такой-то или такой-то улице, о последнем пожаре и о полезной деятельности пожарных рукавов, словом, людей, обыкновенно начинающих свою речь словами: "Вы слышали?" - и вскоре затем исчезающих в шестую комнату, чтобы украдкой выкурить сигару.
   ...Итак, профессор Л. саркастически улыбнулся и заметил, что барон имел очень свежий вид, несмотря на его смертельное горе, давящее ему грудь.
   Барон, не обращая внимание на слова профессора, ответил, что для него крайне приятно, что он встретил сегодня человека, обладающего такими глубокими историческими познаниями, какими обладает профессор.
   Затем он жадно принялся его спрашивать, правда ли, что турки насмерть замучивают своих пленных и не является ли такое замучивание явным нарушением международного права.
   Профессор сказал, что в Азии международное право применяется плохо, что даже в Константинополе есть очень жестокие люди, которое не признают никакого естественного права. Что же касается дурного обращения с пленными, то война вообще плохо подчиняется каким-либо правовым принципам и что этот вопрос представлялся очень трудным еще старому Гуго Гроциусу в его книге de jure belli et pacis*. В этом отношении можно говорить не столько о том, что справедливо, сколько о том, что хорошо и полезно. Убивать беззащитных пленных, конечно, нехорошо, но часто бывает полезно. В новейшее время, впрочем, турки избегают убийств, с удивительным благодушием щадят жизнь пленных, довольствуясь лишь тем, что обрезают им уши. Конечно, бывают случаи, что они не только убивают всех пленных, но при этом проделывают над ними всякие мерзости, какие только способно измыслить варварство. Например, известно, что таким мучениям подвергали греков, когда они впервые восстали, чтобы сбросить тятотевшее над ними иго. Тут профессор принялся, рисуясь богатством своих исторических познаний, говорить, сообщая мельчайшие подробности о тех пытках, какие были употребительны на Востоке. Он начал с простого отсекания носов и ушей, бегло коснулся вырывания и выжигания глаз, перешел к различным способам сажания на кол, упомянул о гуманном Чингисхане, приказывавшем привязывать людей между двух досок и затем распиливать их, и хотел перейти к медленному зажариванию в кипящем масле, как вдруг, к его удивлению, барон Теодор фон С. в два прыжка выбежал за дверь."
   ______________
   * законов войны и мира (лат.).
   В числе присланных бароном Ахациусом бумаг нашлась маленькая записка, на которой рукою барона Теодора фон С. были написаны следующие слова:
   "О небесное, прекрасное, милое существо, есть ли такие мучения смерти или даже самого ада, каких бы я, победоносный герой, не мог перенести ради тебя! Нет, ты должна быть моей, хотя бы мне грозила мученическая кончина... О природа, жестокая природа, зачем ты создала таким нежным, чувствительным не только мой дух, но и мое тело, так что я страдаю от малейшего укуса блохи! Зачем, о зачем я не могу видеть, не лишаясь чувств, крови, по крайней мере своей!.."
   ВТОРОЙ ЛИСТОК
   Этот листок заключает в себе отрывочные заметки о поступках и поведении барона Теодора фон С., написанные кем-то из посещавших его лиц и предназначенные для сообщения Шнюспельпольду. Рука незнакомая и часто трудно разборчивая. По приведению отрывочных заметок во взаимную связь, получается следующее:
   "Вечер у г-жи Г., несмотря на то, что сначала общее впечатление было неблагоприятно, имело выгодные последствия для барона. Его окружил особый блеск, и он более чем когда-либо вошел в моду. Он оставался сосредоточенным, рассеянным, говорил бессвязно, вздыхал, смотрел на людей бессмысленно, рискнул однажды небрежно повязать галстук и явиться в общество в светло-сером сюртуке, который он нарочно заказал себе, зная, что ему идет этот покрой и цвет, чтобы иметь вид интересной небрежности. Все нашли барона прекрасным, очаровательным. Каждая женщина, каждый мужчина добивались случая расспросить его с глазу на глаз о его знаменитой тайне, и это делалось отнюдь не из простого любопытства. Некоторые молодые барышни спрашивали об этом в надежде услышать из уст барона объяснение в любви. Другие, не имевшие этой надежды, стремились к барону, зная, что человек, открывающий какую-либо тайну молодой девушке, даже если эта тайна - тщательно скрываемая любовь к другой, вместе с тем отдает ей частицу своего сердца и что доверенная обыкновенно мало-помалу забирает и остальную часть сердца, принадлежащую счастливой избраннице, и занимает ее место. Старые дамы старались проникнуть в тайну барона, чтобы впоследствие играть роль покровительницы, а молодые люди потому, что не могли понять, почему это с бароном, а не с ними случилось нечто необыкновенное, а также потому что они хотели знать, как сделаться такими же интересными в глазах общества, как он... Но очевидно, что сообщить о происшедшем в тот достопамятный день в квартире Шнюспельпольда для барона было невозможно. Барон должен был молчать, потому что ему нечего было говорить; таким образом, он пришел к заключению, что он хранит в себе тайну, составлявшую тайну также и для него самого. Многих людей меланхолического темперамента такая мысль могла бы довести до сумасшествия, но барон очень хорошо с ней освоился и даже позабыл ради этого настоящую неудобосообщаемую тайну, а кстати и Шнюспельпольда, и прекрасную гречанку. В это время и Амалии Симсон, благодаря искусному кокетству, снова удалось привлечь в себе барона. Главным ее занятием было сочинять плохие стихи и класть их на еще более плохую музыку, а затем голосить эти жалкие произведения жестокой музы банкирской дочери. Барон удивлялся ее таланту и превозносил ее до небес, но это не могло долго продолжаться.
   Однажды, воротясь поздно ночью после вечера, проведенного в обществе у банкира Натанаэля Симсона, барон, раздеваясь, хотел вынуть из грудного кармана фрака свой кошелек. Вместе с кошельком вывалилась небольшая записочка со следующими словами:
   "Несчастный, ослепленный, как мог ты позабыть так легко ту, которая должна быть твоей жизнью, твоим миром, с которой высшие силы сочетали тебя для высшего существования".
   Действие этой записки было подобно электрическому удару, который пронзил все его существо. Кто мог написать эти слова, кроме гречанки? Небесное дитя стояло перед его глазами; он лежал в объятиях прекрасной, он чувствовал, как горели на его устах ее поцелуи.
   - О, - вскричал он, оживляясь, - она меня любит, я не могу ее бросить! Прочь жалкий обман! Возвратись в свое ничтожество, жалкая банкирская дочь!.. К ней, к ней, божественной, высокой, чистой, к ее ногам должен я броситься и вымолить себе прощение...
   Барон хотел сейчас же бежать, но камердинер напомнил ему, что благоразумнее было бы идти спать. Барон схватил его за горло, взглянул на него взглядом, полным презрения, и сказал:
   - Предатель, что говоришь ты о сне, когда в груди моей горит целый костер любовного жара?
   С этими словами он еще раз поцеловал записку, попавшую неизвестно каким путем в его карман, и продолжал бессвязно и непонятно бормотать, пока камердинер не раздел его окончательно и не уложил в постель, после чего барон погрузился в сладкий сон.
   Можно себе представить, с какой поспешностью стремился барон на следующее утро на Фридрихштрассе; по этому случаю он даже оделся самым изящным образом и с тонким вкусом. Когда он взялся за звонок дома, сердце его сильно билось от восторга, но едва ли не сильнее от страха и смущения. "Если бы не требовались эти проклятые доказательства храбрости!" Так думал он все дольше и дольше, стоя перед дверью, в тяжелой борьбе с самим собою, когда, наконец, в припадке отчаянного мужества сильно дернул звонок.
   Дверь отворилась; тихо скользнул он по лестнице и стал прислушиваться у хорошо знакомой ему двери. Он услышал следующие слова, произнесенные громким, крикливым голосом:
   - Полководец, вооруженный, с мечом в руке пришел и исполнит все, что ты прикажешь. Если же тебя опять обманет малодушный трус, всади ему твой нож в грудь.
   Барон быстро отскочил, сбежал с лестницы и убежал как только мог скорее с Фридрихштрассе.
   На улице Унтер-ден-Линден собралась толпа людей, смотревших на молодого гусарского офицера, который, казалось, не мог справиться с взбесившейся лошадью. Лошадь скакала и становилась на дыбы, и каждое мгновение угрожала убить всадника. Просто страшно было смотреть. Но офицер сидел, словно приросший, и, наконец, заставил лошадь сделать несколько грациозных скачков и поехал мелкой рысью.
   Громкое радостное восклицание: "Ах, какое мужество, какое самообладание! Чудесно!" - раздавшееся из окна первого этажа одного из домов, заставило барона поднять его глаза кверху, и он увидел прехорошенькую девушку, которая, вся раскрасневшись от страха, со слезами на глазах смотрела вслед смелому всаднику.
   - В самом деле, - сказал барон ротмистру фон Б., который оказался тут же в толпе, - какое смелый, храбрый ездок! Ведь опасность была громадна!
   - Совсем нет, - ответил ротмистр, улыбаясь. - Лейтенант показывал им самые обыкновенные приемы верхового искусства. У него прекрасная умная лошадь, одна из самых смирных, каких я знаю, но она искусно притворяется и прекрасно входит в роль своего хозяина. Вся эта комедия была проделана, чтобы нагнать страху на ту хорошенькую девушку, которая тает от восхищения перед мужественным, храбрым укротителем лошади и, конечно, затем не откажет потанцевать с ним, а быть может, даже и поцеловаться украдкой.