Страница:
Друг мой, ты профессор, тебе бы следовало это прежде всего смекнуть. Нельзя пренебрегать совершенно мелочами: от мелочей многое зависит немелочное. И мне кажется, что тебе особенно надобно [а. следовало бы б. следует особенно] позаботиться ныне о том, чтобы не допускать в молодых людях образоваться какой-нибудь личной привязанности к людям, [Далее было: а. для этого мне б. иначе оно] такая привязанность всегда переходит в пристрастие. Но если вместо того мы чаще будем изображать им настоящий образец человека, [образ того] который есть совершеннейшее из всего, что увидел слабыми глазами своими мир и перед которым побледнеют сами собою даже лучшие из нас или еще лучше, если мы [мы сами] даже и говорить им не будем о нем, о совершеннейшем, но заключим его сами в душе своей, усвоим его себе, внесем его во все наши движения и даже во всякий литературный шаг наш, не упоминая нигде о нем, но употребив его мысленным мерилом всего, о чем бы ни случилось говорить нам, и под таким уже образовавшимся в нас углом станем брать всякий предмет и всякого человека, великого или малого, простого или литератора, — всё выдет у нас само собою беспристрастно, всё будет равно доступно всем, как бы эти все [как бы они] ни были противуположны нам по образу своих поступков и мыслей. Не нужно даже бывает и говорить: «Я скажу вам в таком-то духе». Дух этот будет веять сам собою от каждого нашего слова. За тобою есть так же, как и за всеми нами, этот грешок. Ты несколько пристрастен. Я перечитал теперь все твои критики в Москвитянине за 1843, который выписал на днях из Лейпциха. О достоинствах не стану и говорить: там их слишком много; но черты пристрастия кое-где сквозят, иногда даже и часто. Особенно мне показалось их много там, где говоришь ты о моих сочинениях. Иногда видно как бы напряженное усилие увидеть больше достоинств, чем есть. Я очень знаю, что я сам виноват и многими довольно неуместными [глупы<ми>] и напыщенными местами [местами в моих сочинениях] ввел в заблуждение и недоразумение всех: одних заставил их принять не в том смысле, других заставил подозревать тайно, что я большой охотник до фимиама. Говорить откровенно о себе я никогда никак не мог. В словах моих, равно как и в самих сочинениях, существовала всегда страшная неточность. Почти всяким откровенным словом своим я производил недоразумение, и всякий раз раскаивался в том, что раскрывал рот. Я сам уже начинал чувствовать в себе то, что чувствует всякий человек, не получивший полного и совершенного воспитания, именно что мне недоставало [недостаток] такта и верной средины в словах. [в моих словах] Я чувствовал сам, что в каждом слове моем отзывается или что-то весьма похожее на высокомерие (которого в самом деле у меня не было в такой сильной степени, как казалось) или же смирение, которое показалось тоже всем излишним и выисканным и которого, впрочем, тоже у меня было немного. Говорю тебе это не только для того, чтобы сказать о себе, но также и для того, [Говорю тебе всё это для того] чтобы ты не рассердился на меня, если найдешь [найдешь кого] в письме моем что-то похожее на желание учить; или же лучше рассердись, потому что иногда человек только в сердцах высказывает правду. Это водится за нашим другом Погодиным и, признаюсь, я иногда его нарочно сердил только затем, чтобы узнать, что он обо мне думает. А лучше всего не пренебрегай ничьим упреком и советом, но возьми из него всё, [всего] что есть в нем правды, а остальное швырни в глаза тому, кто тебе поднес его, как ненужные объедки. Если же человек этот близок тебе, как например я, то покажи ему, насколько в его упреке или совете есть высокомерия, насколько желания учить, насколько [и насколько] неприличия, словом — отдели всё, что перешло меру. В другом это увидится сильней, чем в себе. А за это я тебе буду истинно благодарен. Но статья эта делается длинною… прекратим ее.
Поговорим еще раз, и уже в последний, о моих делах прозаических, по поводу собрания моих сочинений, путаниц от этого и прочее. Я [Друг, я] очень хорошо знал всегда, что в деле этом один я виноват. И если я говорил вам не о себе, [о нем и] указывал на другое и на других, то вовсе не затем, чтобы оправдаться самому, но чтобы заставить вас поверить тому, что во всяком деле может быть слишком много сторон и таких неуловимых сопряженных с ним событий, что никак нельзя произнести над преступником [над ним] совершенно суда, хотя бы всё вокруг его уличало, до тех пор, покаместь он сам не принесет полного и совершенного признания. Мне хотелось, чтобы в вас поселилось сомнение, чтобы вы сколько-нибудь задумались над тем, как [что] человек, по-видимому неглупый, сделал глупость, и точно ли всё это произошло от той недоверчивости, которую все вы предполагаете во мне в таком большом запасе. Но наконец нужно же дело решить. Концу следует все-таки быть, а потому оставим необъясненное так, как оно есть, необъясненным, а решим справедливо сколько можно то, что очевидно. Виноват во всем я, кроме всех прочих вин, я произвел всю эту путаницу и ералаш. Я смутил и взбаламутил всех, произвел во всех до единого чувство неудовольствия и, что всего хуже, поставил в неприятные положения людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда друг против друга никаких неудовольствий.
Виноватый должен быть наказан, и лучше наказать самому себя, чем ожидать наказанья божьего. Я наказываю [Покаместь я наказываю] себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудовольствием, огорченьями и оскорблением многих, они [и потому они] бы тяготели на душе моей. А потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студентам; достаться они должны им не даром, но за труд. Полное распоряжение и назначение труда принадлежит тебе. Что признаешь полезным ныне для всех перевесть [теперь перевесть] на русский язык, заставь перевести, найдешь нужным задать собственное сочинение, задай. Сколько заплатить за труд и где его потом напечатать, в Москвитянине ли, или отдельно, или совсем не напечатать — все зависеть будет от твоих распоряжений и усмотрений. Что книга, покаместь, не продается, это не беда: я потом найду средство подтолкнуть и подвинуть ее продажу. Дело это должно остаться только между тобою и Серг<еем> Т<имофеевичем> Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен узнать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Ты можешь сказать им, что деньги от одного богатого человека или правительственного сановника, который хочет остаться в неизвестности. Никто из вас никому даже в своем доме, как бы он близок к нему ни был, не должен этого открывать никогда и ни в каком случае. На все расспросы других [Далее было: можете] давайте один ответ, что деньги идут мне, и я получаю их в исправности. Я также не должен узнать, кому, как и когда идут эти деньги. Отчет в них и ответ принадлежит богу. И потому смотреть на это дело, как на святое, и употребить с своей стороны все силы к тому, чтобы всякая копейка обратилась во благо. Настоящие благодеяния будут принадлежать вам; более всего тебе, потому что всё здесь зависит от умных распоряжений. Пословица говорит: Не штука дело, штука разум. Это вы прочитайте вместе с Аксаковым. И никаких против этого возражений или представлений! Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна, и на это мое требованье, которое с тем вместе есть и моленье, и желанье, вы должны ответить только одним словом: Да. То же самое сделано [Переправлено из: сделанное] в Петербурге. Там почти все экземпляры распроданы и деньги <собраны>, но я из них не беру ничего, и они все обращаются на такое же дело, с такими же условиями и вверяются также двум, Плетневу и Прокоповичу. Но ни вы им, ни они вам никогда не должны об этом напоминать, и если бы даже вам случилось когда-нибудь потом с ними встретиться, об этом ни слова, никогда и ни в каком случае. А вас молю именем дружбы, именем бога, истребить в себе всякое неудовольствие, какое только у вас осталось к кому бы то ни было по поводу этого дела. Мне вы должны простить также всё, чем оскорбил. Без полного прощения всего и без восстановления мира в душе будет бесплодно всякое ваше благодеяние, которое вы потом сделаете. Погодин также не должен узнать об этом никогда, когда он позаботится вопросами обо мне, скажите, что деньги идут ко мне исправно, и я ни в чем не имею нужды.
Вы обо мне также не заботьтесь. В течение почти двух лет я не буду иметь никакой надобности в деньгах. Во-первых, мы устроились кое-как с Жуковским, а во-вторых, мне теперь гораздо нужно меньше, чем когда-либо прежде. Из разного множества результатов, извлеченных мною из этой истории, которая была бестолкова, открыл я между прочим и то, что человеку гораздо нужно менее, чем [менее того, чем] он думает. И как бы ему ни показалось, что он ограничил себя, а в сущности выйдет, что и половины достаточно. Теперь мне смешно, когда подумаю, о чем хлопотал. Хорошо, что бог был милостив и всякий раз меня наказывал: в то время, когда я думал о своем обеспечении, никогда у меня не было денег; когда же не думал, тогда они всегда ко мне приходили, и я имел больше, чем нужно. Итак, ты видишь, что менее всех должен заботиться о деньгах я. Посему, если ты не посылал еще мне тех денег, о которых извещал в письме, то и не посылай, а отложи их к деньгам на дело [на известное дело] святое; если же послал, то я буду держать их в запасе для себя, потому что не пересылать же их назад. Ни С. Т. Аксакову, ни Языкову не плати. Они мне подождут: так нужно. Благодарю тебя за некоторые литературные подробности. О смерти Крылова мы узнали из немецких газет. Мир душе, исполнившей на земле чисто свое дело! Но, друг, утратами не следует сокрушаться. Покойники уходя велят ревностнее и спешней трудиться живущим. Жизнь наша так коротка, что даже и сокрушаться некогда. А потому и ты [равно и ты] примись ревностно и свято за свое дело, но восстанови прежде всего мир в душе, прости всё и всем. Поверь, без этого никакой труд и никакое дело не совершится успешно. Меня порадовало, что ты наконец принимаешься за подробную историю словесности нашей. [русской словесности] Такой труд будет вполне велик. Не знаю только, каким образом добиться материалов от Жуковского о его времени. Журнала он не вел. А рассказать изустно — он даже не будет и знать, с которого конца начать, не зная, собственно, на какие вопросы отвечать. По мере того, как мне случится временами и вскользь что-нибудь узнавать, я тебе сообщу; но очень жаль, что ты не обобрал Тургенева, когда он был в Москве. У него множество бумаг того времени, весь протокол арзамасских заседаний; и множество стихов Жуковского, писанных в тогдашнее время, о которых никто и даже сам Жуковский не знает.
Киреевскому и всей братии отдай поклон, поздравление с новым годом и желание искреннее всяких успехов журналу. И скажи ему, что хотя я и не даю никакой статьи в Москвитянин по причине нищенства, но что Жуковский мною заставлен сделать для Москвитянина великое дело, которого, без хвастовства, побудителем и подстрекателем был я. Он вот уже четыре дни, бросив все дела свои и занятия, которых не прерывал никогда, работает без устали, и через два дни после моего письма Москвитянин получит капитальную вещь и славный подарок на новый год. А потому ты скажи, чтобы он не торопился выдачею книжки, дня два-три можно обождать. Жуковский хочет в первый номер, да и для Москвитянина это будет лучше. Стихотворение Жуковского, составляющее большую повесть с предисловиями и послесловиями, нужно пустить вперед других статей. Это ничего, если всё уже отпечатано и нумерация страниц придется не по порядку. Такое дело можно причислить к погрешностям типографическим, да на него никто внимания не обратит.
Пришли, пожалуйста, нам Москвитянин за 1844 исходящий год. Это сделать весьма легко таким же самым путем, как доставлены Погодиным русские книги лейпцигскому книгопродавцу. Ты верно знаешь имя того книгопродавца в Москве, который доставляет русские книги лейпцигскому. Ему и отдай с тем, чтобы лейпцигский книгопродавец отослал их тот же час к своему корреспонденту во Франкфурте, Югелю (Jugel) или же прямо на имя Жуковского. [Далее начато: он при сей] Если можешь к этому присовокупить две книжки Молодика за 1844 год, то обяжешь. За пересылку заплатится весьма охотно. Это не так дорого, а между тем верней и лучше, чем с оказией. Да не худо тебе прибавлять на адресе следующую припись: Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor, которую я тебе уже послал один раз. Здесь к моему горю завелось множество разных немецких Гоголей и один польский Жуковский, к которым весьма часто заходят наши письма. Душевно радуюсь появлению на свет Катеньки, поздравляя с таким ее приездом и ее, и тебя, и Софию Борисовну, и самого Бориса, и обнимая вас всех.
Напиши мне слово о Ел<изавете> Гр<игорьевне> Чертковой. От нее никогда не дождешься никакого письма. Это я знаю, а потому и не жду. Что делает также Ак<саков?> и особенно уведоми меня о состоянии Погодина. Каков он сам, чем занимается и как идет у него всё в доме? В конце письма ты пишешь не сердиться на твои слова [на слова твои] и некоторые упреки. Но, друг, ведь эти слова и упреки правда, как же на них сердиться? за них следует благодарить. Как вы до сих пор меня мало знаете даже и с этой стороны! Вы все думаете, что я прикидываюсь. Если бы в письме твоем были самые жестокие слова и упреки, я бы принял их, как подарок. Мне не нужно, чтобы они умягчались любовью или даже доброжелательством, мне нужны, просто, упреки, хотя бы они даже были и несправедливы. Это будет мое дело — разбирать, справедливы ли они, или нет. Впрочем, вряд какие-нибудь упреки могут быть совершенно несправедливы или же беспричинны. Ну что, если я когда-нибудь обвиню в недоверчивости всех тех, которые обвиняют меня в недоверчивости, и докажу им, что всё, ими принятое во мне за недоверчивость, [они приняли за недоверчивость во мне] произошло от недоверчивости ко мне и сомнения во мне? Будет и там тоже правда. Но обнимаю тебя. Извини, что пишу дурно и часто ошибаюсь. Говорят, что человек, который сам еще не устроился и воспитывается, имеет и самый почерк неутвердившийся.
Твой Н. Гоголь.
На письмо жду скорого ответа. И беспрекословно твердого: да!
На обороте: Moscou. Russie.
Профессору имп. Московского университета Степану Петровичу Шевыреву.
В Москве. Близ Тверской в Дегтярном переулке, в собст<венном> доме.
М. П. ПОГОДИНУ
Франкф<урт>. 20 декабря <н. ст. 1844>
Я уже слышал, что бог посетил тебя несчастием и что ты как христианин его встретил и принял. Друг, несчастия суть великие знаки божией любви. Они ниспосылаются для перелома жизни в человеке, который без них был бы невозможен; ибо природа наша жестка и ей трудно без великого душевного умягченья преобразоваться и принять форму лучшую. И потому после всякого несчастия мы должны строже, чем когда-либо прежде, взглянуть на самих себя. Что было прежде свято душе твоей, то должно быть отныне святее. Слово: Россия, для которой ты никогда не жалел трудов своих, должно быть отныне еще ближе твоему сердцу, и самые труды твои слиться с самой душой твоей. Теперь уже не должна сопровождать тебя доселе обычная торопливость: она имела свои полезные стороны, но ею уже ты сделал всё, что мог. Возьмись за свое истинное дело, но возьмись за него как за святое, требующее сосредоточенного занятия, не суетного и не торопящегося. Не совершай его без внутренней молитвы и освяти прежде самого себя; без того не будет свято твое дело. Блюди в то же время за своим душевным спокойствием, истребляя в себе всё, что может поколебать его; не оставляй и мелочного недостатка в себе, не говори: это пустяк, его можно допустить; истребляй его. Этого, верно, желает и просит от тебя душа, теперь ликующая на небесах, но не расставшаяся и там с земным другом своим. Я знаю, что покойницу при жизни печалили два находящиеся в тебе недостатки. Один, который произошел от обстоятельства твоей первоначальной жизни и воспитания, состоит в отсутствии такта во всех возможных родах приличий, как на литературном, так и на светском вообще поприще. Слово твое не имело в себе примиряющей середины и потому никогда не производило того, чего ты хотел. Это отсутствие такта было также причиной того, что ты огорчал людей, не думая их огорчать, раздражал, думая примирять. Отсюда произошли все неприятности, в которых обвиняли тебя и в которых душой ты не был виноват. Друг, приобрести этого такта нельзя, как бы ты ни караулил сам за собой и как бы ты ни остерегался. Он получается ранним воспитанием, сливаясь уже с самого младенчества с нашей природой. Но к счастью всем нам есть средство достигнуть до него тем же путем, которым можно достигать до всего. Путь этот сам Христос. Кто живет уже по одним его законам и внес его во всякое дело своей жизни большое и малое — у того само собою выходит прилично. Такой человек хотя бы не знал вовсе никаких условий светских, хотя бы жил до того с зверями, а не с людьми, пустыннически и удаленно от всех, но не оскорбит никого, [Далее начато сверху строки: не<чаянно?>] попавшись в соприкосновение с людьми. И даже если бы он попался в самое этикетное общество, на нем всё будет так само собою прилично, что никто не осудит в нем и малейшего движения. Друг мой, дай мне слово исполнить мою просьбу, молю тебя об этом во имя покойницы, зная, что ей будет и на небесах приятно твое исполнение такой просьбы: держи всегда у себя на столе книгу, которая бы тебе служила духовным зеркалом. Для этого можно употребить с пользою тоже Imit<ation> de J?sus Christ. Дай мне слово при всяком поступке, который будет предстоять тебе, как бы, по-видимому, незначителен он ни был: случится ли тебе писать к кому-нибудь письмо или идти к кому-нибудь с тем, чтобы объясниться с ним о деле, случится о чем-либо просить кого-нибудь или же поучать, пожурить и укорить кого, дай мне слово прежде всего подойти к столу, взять в руки свое духовное зеркало и прочесть первую главу какая попадется (почти всякая глава будет кстати) и не прежде как подумавши хорошенько о прочитанном, приниматься за дело. Другой недостаток твой, который также нередко смущал покойницу, искренно желавшую, чтобы его в тебе не было — это гнев. Друг, его также можно изгнать вовсе, и почти таким же образом. Перед тем [всяким] временем, когда тебе захочется на кого бы то ни было излить гнев твой, прочти также первую попавшуюся [В подлиннике: попавшую] страницу из своего духовного зеркала и подумай хорошенько о прочитанном. Изгони эти недостатки на веки. Теперь это возможно тебе: душа твоя умягчена и чрез это вся природа твоя в твоей власти; она теперь как воск и ждет того напечатления, которое ты дашь ей, совещаясь духом с самим творцом ее. Теперь тебе возможно то, что никогда не было бы возможно доселе и что никогда не будет возможно потом. Поверь, что во всяком твоем действии в этом деле будет тебе помогать та, которая, может быть, молится о тебе всякую минуту. Да и может ли быть иначе, может ли быть, чтобы та, которая делила с тобой на земле труды и утешала тебя в минуту скорби, позабыла на небесах о своем друге. Почему знать, может быть, и это письмо, которое пишу тебе, внушилось мне вследствие ее же небесных молений о тебе: все мы не более, как орудия божии. Во всем и повсюду нам могут предстать божьи повеленья так же, как некогда уста ослицы издали слово, когда он повелел. Но прощай! посылаю тебе страницу из Златоуста об утратах, которая будет тебе по душе.
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокоблагородию Михаилу Петровичу Погодину.
В Москве. На Девичьем поле. В собственном доме близ Девичьего монастыря.
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокоблагородию Михаилу Петровичу Погодину.
В Москве. На Девичьем поле. В собственном доме близ Девичьего монастыря.
С. Т. АКСАКОВУ
Франкфурт. Декабря 22 <н. ст. 1844>
Наконец я получил от вас письмо, добрый друг мой. Между многими причинами вашего молчания, с которыми почти со всеми я согласен, зная сам, как трудно вдруг заговорить, когда не знаешь даже, с которого конца прежде начать, одна мне показалась такою, которую я бы никак не допустил в дело и никак бы не уважил, именно — что состояние грустное души уже потому не должно быть передаваемо, что может возмутить спокойствие отсутствующего друга. Но для чего же тогда и друг? Он именно и дается нам для трудных минут, а в минуты веселые и всякий человек может быть для нас хорош. Бог весть, может быть, именно в такие минуты я бы и пригодился. Что я написал глуповатое письмо, это ничего не значит: письмо было писано в сырую погоду, когда я и сам был в состоянии полухандры, в сером расположении духа, что, как известно, еще глупее черного, и когда мне показалось, что и вы тоже находитесь в состоянии полухандры. Желая ободрить и вас и с тем вместе себя, я попал в фальшивую ноту, взял неверно и заметил это уже по отправлении письма. Впрочем, вы не смущайтесь, если б даже и 10 получили глуповатых писем (на такие письма человек, как известно, всегда горазд); иногда между ними попадется и умное. Да и глупые письма, даром, что они глупы, а их иногда бывает полезно прочесть и другой, и третий раз, чтобы видеть, каким образом человек, хотевши сделать умную вещь, сделал глупость. А потому о ваших грустных минутах вы прежде всего мне говорите, ставьте их всегда вперед всяких других новостей и помните только, что никак нельзя сказать вперед, чтобы такой-то человек не мог сказать утешительного слова, хотя бы он был и вовсе не умный. Много уже значит хотеть сказать утешительное слово, и если с подобным искренним желанием сердца придет и глуповатый к страждущему, то ему стоит только разинуть рот, а помогает уже бог и превращает тут же слово бессильное в сильное.
Вы меня известили вдруг о разных утратах. Прежде утраты меня поражали больше; теперь, слава богу, меньше: во-первых потому, что я вижу со дня на день яснее, что смерть не может от нас оторвать человека, которого мы любили, а во-вторых потому, что некогда и грустить: жизнь так коротка, работы вокруг так много, что дай бог поскорей запастись сколько-нибудь тем в этой жизни, без чего нельзя явиться в будущую. А потому поблагодарим покойников за жизнь и за добрый пример, нам данный, помолимся о них и скажем богу за всё спасибо, а сами за дело! Известием о смерти Ел<изаветы> В<асильевны> Погодиной я опечалился только вначале, но потом воссветлел духом, когда узнал, что Погодин перенес великодушно и твердо, как христианин, такую утрату. Такой подвиг есть краса человеческих подвигов, и бог, верно, наградил его за это такими высокими благами, какие редко удается вкушать на земле человеку.
Обратимся же от Погодина, который подал нам всем такой прекрасный пример, и к прочим живущим. Вы меня очень порадовали благоприятными известиями о ваших сыновьях. Они все люди, созданные на дело, и принесут очень много добра, если при уме и при всех данных им больших способностях будут сметливы, то есть если заблаговременно и пораньше будут уметь смекнуть то, что следует смекнуть. Если Конст<антин> Серг<еевич> смекнет, что диссертацию, вместо того, чтобы переписывать набело, следует, просто, положить под спуд на несколько лет, а, вместо ее, заняться другим; если он смекнет с тем вместе, что тот совет, в котором сходятся люди даже различных свойств и мнений, есть уже совет божий, а не людской и, стало быть, его нужно послушаться. Ему все до единого, начиная от Погодина до меня, говорили, чтобы занялся делом филологическим, для которого бог его наградил великими и очевидными для всех способностями. Он один может у нас совершить словарь русского языка, такой, какого не совершит ни одна академия со всеми своими членами; но этого он пока не смекает. Еще также не смекает он до сих пор, что у него слишком велика замашка и слишком горячий прием к делу. Чрез это дело у него само собой выходит не в ясном, а в пристрастном виде, хотя он хотел быть ясным, а не пристрастным. Чрез это у него одежда, в которую он одевает мысль, не только не прозрачна, но даже не по ней. Это ощутительней оказывается у него в письме и на бумаге; тут иногда мысли то же, что короткие ноги в больших сапогах, так что формы самой ноги-то не видишь, а становится только смешно, что на ней большой сапог. Еще Конст<антин> Серг<еевич> не смекает, что в эту пору лет, в какой он <находится>, не следует вовсе заботиться о логической последовательности всякого рода развитии. Для это<го> нужно быть или вовсе старику или вовсе немцу, у которого бы в жилах текла картофельная кровь, а не та горячая и живая, как у русского человека. Поэтому-то у него оказывается в статьях одна претензия на логическую последовательность, а самой ее нет. Живая душа, русское сердце и нерасчетливая молодость пробиваются на всяком шагу и чрез это еще сильней становится противуположность двух несоединенных вещей. Через это самый тон слога неверен, фальшив, не имеет никакой собственной личности и не служит орудием к выраженью того, что хотел писатель им выразить. Черты ребячества и черты собачьей старости будут в нем попадаться беспрестанно одни подле других и будут служить вечным предметом насмешек журналистов, насмешек глупых, но в основании справедливых. Если Конст<антин> Серг<еевич> сколько-нибудь верит тому, что я могу иногда слышать природу человека и знаю сколько-нибудь закон состояний, переходов, перемен и движений в душе человеческой, как наблюдавший пристально даже за своей собственной душою, что вообще редко делается другими, то да последует он хотя раз моему совету, и именно следующему: не думать два-три года о полноте, целости и постепенном логическом развитии идей в статьях своих больших, какие случится писать ему. Поверьте, это не дается в такие годы и в такой поре душевного состояния. У него отразится повсюду только одно неясное стремление к ним, а их самих не будет.
Вы меня известили вдруг о разных утратах. Прежде утраты меня поражали больше; теперь, слава богу, меньше: во-первых потому, что я вижу со дня на день яснее, что смерть не может от нас оторвать человека, которого мы любили, а во-вторых потому, что некогда и грустить: жизнь так коротка, работы вокруг так много, что дай бог поскорей запастись сколько-нибудь тем в этой жизни, без чего нельзя явиться в будущую. А потому поблагодарим покойников за жизнь и за добрый пример, нам данный, помолимся о них и скажем богу за всё спасибо, а сами за дело! Известием о смерти Ел<изаветы> В<асильевны> Погодиной я опечалился только вначале, но потом воссветлел духом, когда узнал, что Погодин перенес великодушно и твердо, как христианин, такую утрату. Такой подвиг есть краса человеческих подвигов, и бог, верно, наградил его за это такими высокими благами, какие редко удается вкушать на земле человеку.
Обратимся же от Погодина, который подал нам всем такой прекрасный пример, и к прочим живущим. Вы меня очень порадовали благоприятными известиями о ваших сыновьях. Они все люди, созданные на дело, и принесут очень много добра, если при уме и при всех данных им больших способностях будут сметливы, то есть если заблаговременно и пораньше будут уметь смекнуть то, что следует смекнуть. Если Конст<антин> Серг<еевич> смекнет, что диссертацию, вместо того, чтобы переписывать набело, следует, просто, положить под спуд на несколько лет, а, вместо ее, заняться другим; если он смекнет с тем вместе, что тот совет, в котором сходятся люди даже различных свойств и мнений, есть уже совет божий, а не людской и, стало быть, его нужно послушаться. Ему все до единого, начиная от Погодина до меня, говорили, чтобы занялся делом филологическим, для которого бог его наградил великими и очевидными для всех способностями. Он один может у нас совершить словарь русского языка, такой, какого не совершит ни одна академия со всеми своими членами; но этого он пока не смекает. Еще также не смекает он до сих пор, что у него слишком велика замашка и слишком горячий прием к делу. Чрез это дело у него само собой выходит не в ясном, а в пристрастном виде, хотя он хотел быть ясным, а не пристрастным. Чрез это у него одежда, в которую он одевает мысль, не только не прозрачна, но даже не по ней. Это ощутительней оказывается у него в письме и на бумаге; тут иногда мысли то же, что короткие ноги в больших сапогах, так что формы самой ноги-то не видишь, а становится только смешно, что на ней большой сапог. Еще Конст<антин> Серг<еевич> не смекает, что в эту пору лет, в какой он <находится>, не следует вовсе заботиться о логической последовательности всякого рода развитии. Для это<го> нужно быть или вовсе старику или вовсе немцу, у которого бы в жилах текла картофельная кровь, а не та горячая и живая, как у русского человека. Поэтому-то у него оказывается в статьях одна претензия на логическую последовательность, а самой ее нет. Живая душа, русское сердце и нерасчетливая молодость пробиваются на всяком шагу и чрез это еще сильней становится противуположность двух несоединенных вещей. Через это самый тон слога неверен, фальшив, не имеет никакой собственной личности и не служит орудием к выраженью того, что хотел писатель им выразить. Черты ребячества и черты собачьей старости будут в нем попадаться беспрестанно одни подле других и будут служить вечным предметом насмешек журналистов, насмешек глупых, но в основании справедливых. Если Конст<антин> Серг<еевич> сколько-нибудь верит тому, что я могу иногда слышать природу человека и знаю сколько-нибудь закон состояний, переходов, перемен и движений в душе человеческой, как наблюдавший пристально даже за своей собственной душою, что вообще редко делается другими, то да последует он хотя раз моему совету, и именно следующему: не думать два-три года о полноте, целости и постепенном логическом развитии идей в статьях своих больших, какие случится писать ему. Поверьте, это не дается в такие годы и в такой поре душевного состояния. У него отразится повсюду только одно неясное стремление к ним, а их самих не будет.