Страница:
Вместо Афона Гоголь оказался в Оптиной Пустыни. Помимо чисто паломнических целей, его влек туда и углубленный интерес к свято-отеческой литературе. В середине 1840-х годов по инициативе старца Макария и его духовных чад, Ивана Васильевича Киреевского, известного общественного деятеля и философа-славянофила, и его жены Натальи Петровны Киреевской в монастыре началось издание этой литературы.
В Оптиной Пустыни Гоголь бывал по крайней мере трижды. Впервые он приехал сюда вместе со своим другом М. А. Максимовичем 17 июня 1850 года проездом на юг. Здесь он присутствовал на всенощном бдении, во время которого «молился весьма усердно и с сердечным умилением», потом посетил старцев и через день (19 июня) отправился в имение И. В. Киреевского Долбино, находившееся в сорока верстах от монастыря. Отсюда он написал письмо оптинскому иеромонаху Филарету: «Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мои труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо…» Гоголь понял, что оптинский дух стал для него жизненно необходим: «Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской Пустыни».
О своем впечатлении от поездки Гоголь спустя три недели рассказал в письме к графу А. П. Толстому: «Я заезжал на дороге в Оптинскую Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное».
Во второй раз Гоголь посетил святую обитель в июне 1851 года. Об этой поездке (выпавшей из поля зрения биографов Гоголя) известно из записи в дневнике оптинского иеромонаха Евфимия (Трунова) от 2—3 июня 1851 года: «Пополудни прибыл проездом из Одессы в Петербург известный писатель Николай Васильевич Гоголь. С особенным чувством благоговения отслушал вечерню, панихиду на могиле своего духовного друга, монаха Порфирия Григорова, потом всенощное бдение в со боре. Утром в воскресенье 3-го числа он отстоял в скиту Литургию и во время поздней обедни отправился в Калугу, поспешая по какому-то делу. Гоголь оставил в памяти .нашей обители примерный образец своего благочестия»[8].
В третий и последний раз Гоголь совершил паломничество в Оптину Пустынь в сентябре 1851 года. 22 сентября он выехал из Москвы в Васильевну на свадьбу сестры, намереваясь оттуда проехать в Крым и остаться там на зиму. Однако, доехав только до Калуги, он отправился в Оптину, а потом неожиданно для всех вернулся в Москву. 24 сентября он был у старца Макария в скиту, а на следующий день обменялся с ним записками, из которых видно, что Гоголь пребывал в нерешительности — ехать или не ехать ему на родину. Он обратился к старцу за благословением, и тот посоветовал ему вернуться в Москву.
По некоторым сведениям Гоголь имел намерение остаться в монастыре. В 1912 году оптинский старец Варсонофий (Плиханков) рассказывал своим духовным детям: «Есть предание, что незадолго до смерти он (Гоголь. — В. В.) говорил своему близкому другу: «Ах, как много я потерял, как ужасно много потерял, что не поступил в монахи. Ах, отчего батюшка Макарий не взял меня к себе в скит?»
Если это действительно так, то старец Макарий, вероятно, не мог не напомнить Гоголю о его писательском даре, тем более что Гоголь просил у него благословения на свои труды. Сохранилось письмо старца от 21 июля 1851 года (ответ на не дошедшее до нас письмо Гоголя), где он как раз и поддерживает писателя в его творческих планах: «Спаси вас Господи за посещение нашей обители и за <…> намерение составить книгу для пользы юношества…»[9] (речь идет о неосуществленном замысле).
Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания. Так, в один из своих приездов в Оптину Пустынь он прочитал здесь рукописную книгу св. Исаака Сирина (с которой в 1854 году старцем Макарием было сделано печатное издание), ставшую для него откровением. На полях 11-й главы первого издания «Мертвых душ» Гоголь против того места, где речь идет о «прирожденных страстях», набросал карандашом: «Это я писал в „прелести“ (обольщении. — В. В.), это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников»[10].
Наиболее напряженное время работы над книгой — лето и осень 1846 года (почти половина писем датированы этим годом). Работа шла в двух направлениях: Гоголь перерабатывает уже написанные письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены его корреспондентами) и пишет ряд новых глав. Одни представляют собой статьи, другие — письма, адресованные реальным и вымышленным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Жуковский, которому Гоголь читал отрывки.
Книга была написана быстро — на одном дыхании. «…Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма П.А. Плетневу в октябре 1847 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «Я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»
Посылая в конце июля 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем — вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга». Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга». Узнав о возникших цензурных затруднениях. Гоголь просит Смирнову, которая жила в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу самому государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое — правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».
Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были сняты, в других были сделаны купюры и искажены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине А. М. Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш».
Но гораздо более болезненным для Гоголя оказалось то, что «Выбранные места…» были враждебно встречены критикой и большинством читающей публики: перелом в умонастроении Гоголя, явственно отразившийся в книге, для многих стал полной неожиданностью. Гоголь как бы нарушил законы жанра и в светском произведении заговорил о таких вопросах, которые исконно считались привилегией духовной прозы. П. А. Вяземский не без остроумия писал С. П. Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи»[11].
В спорах быстро выявилась основная тенденция — неприятие книги. Ее безоговорочно осудили не только западники (Герцен, Грановский, Боткин, Анненков), но и люди близкие Гоголю — например, Константин и Сергей Тимофеевич Аксаковы (последний, правда, впоследствии раскаялся в своих резких высказываниях). Апофеозом стала статья Белинского и его известное письмо к Гоголю от 15 июля н. ст. 1847 года из Зальцбрунна, в котором критик утверждал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям, что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на сумасшествие Гоголя. Но главный пункт, на который нападал Белинский и который является центральным в книге, — был вопрос о религиозном будущем народа.
«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! — писал критик. — <…> Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. <…> Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре: у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».
Гоголь был потрясен несправедливостью многих упреков. Поначалу он написал большое и негодующее письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, — писал, в частности, Гоголь, — и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую Землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге <…> Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»
Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А П. В. Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами», сколько «чувством ожесточенья вообще».
Среди немногих, безоговорочно принявших книгу, был П. А. Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными». Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию.
Весьма сдержанно отнеслось к книге и духовенство, традиционно не вмешивающееся в дела светской литературы. С. Т. Аксаков в письме к сыну Ивану в феврале 1847 года передал мнение митрополита Московского Филарета, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надо радоваться его христианскому направлению». Архиепископ Иннокентий, которому Гоголь послал экземпляр «Выбранных мест…», свое отношение к ним высказал в письме к М. П. Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет». Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследовании души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».
На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей XIX века, канонизированный Русской Православной Церковью на Поместном Соборе 1988 года. Он отозвался о книге Гоголя довольно критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного»[12].
Отзыв архимандрита Игнатия Гоголю переслал П. А. Плетнев. В ответном письме к Плетневу из Неаполя в мае 1847 года Гоголь признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случая сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»
Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Еще до монашества тому было хорошо известно светское общество, представители которого и впоследствии обращались к нему за духовным руководством. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили рядом с Евангелием и которой увлекался сам Гоголь — он рекомендовал ее для чтения своим друзьям, — оказала определенное влияние на «Выбранные места…». Насколько Гоголь высоко оценивал книгу Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко ее порицал: «Книга эта написана из „мнения“, — считал он, — и „ведет читателей своих прямо к общению с Богом без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, непредохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви“[13].
С отзывом преосвященного Игнатия о «Выбранных местах…», как видно, были согласны и оптинские старцы, к которым святитель был близок (духовный сын старца Леонида, он в молодости проходил послушание в Оптиной, а на склоне лет намеревался поселиться в тамошнем скиту). В библиотеке Оптиной Пустыни хранилась книга Гоголя с вложенным в нее отзывом архимандрита Игнатия, переписанным рукою старца Макария[14].
По-видимому, резко отрицательное мнение о «Переписке» имел ржевский священник отец Матвей Константиновский (Гоголь послал ему книгу по рекомендации графа Толстого). Отзыв отца Матвея не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему в мае 1847 года: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу». По всей вероятности, отец Матвей упрекал Гоголя в самозваном учительстве, в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви к театру), а Гоголь защищался тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду <…> Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от конца сентября 1847 года). И далее — в этом же письме знаменательная фраза, возможно, отзвук веймарских событий: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас…»
Наиболее благоприятный отзыв о «Выбранных местах…» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу — «Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году», увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя, и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении падшего человека. Он читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, — свидетельствует Вухарев, — мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его „Переписке“ голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»[15]
Но надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер — они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе резко недоброжелательное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. И. С. Тургенев, посетивший вместе с М. С. Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно» (1-е Кор. 2,14).
Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, — писал он С. Т. Аксакову в июле 1847 года, — как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. <:…> Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!» Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к С. Т. Аксакову в августе того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия. <…> Без этого поражения я бы не очнулся и не увидал бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».
Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в сочинении «Правило жития в мире», созданном зимой 1843/44 года в Ницце: «От споров как от огня следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно. <…> Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».
В том же письме к Аксакову, где Гоголь говорит о своем «поражении», он высказывает убеждение, что никто не смог дать верного заключения о книге, и прибавляет: «Осудить меня за нее справедливо может один Тот, Кто ведает помышления и мысли наши в их полноте».
Вокруг Гоголя сложилась атмосфера трагического непонимания. Он сделал вывод из резких критик: «Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье». Он возвращается к «Мертвым душам» с убеждением: «здесь мое поприще» — и работает над ними вплоть до самой смерти. «Выбранные места…» самым непосредственным образом связаны с продолжением главного творения Гоголя, призванным разрешить, как он говорил, загадку его жизни. Книга оказалась своеобразным лирико-философским эквивалентом второго тома: отдельные письма-статьи (в первую очередь обращенные к графу Толстому) звучат как наброски глав поэмы. «Видя, что еще не скоро я совладаю с моими „Мертвыми душами“ <…> — писал Гоголь в августе 1847 года С. Т. Аксакову, — я поспешил заговорить о тех вопросах, которые готовился развить или создать в живых образах и лицах».
Можно сказать, что неприятие публикой «Выбранных мест…» предопределило и неудачу второго тома «Мертвых душ», который Гоголю, по-видимому, не довелось закончить. Последним, кто ознакомился с главами второго тома, был ржевский протоиерей отец Матвей Константиновский (мнением которого Гоголь особенно дорожил) — вероятно, это произошло во время их последней встречи, незадолго до сожжения рукописей. «Возвращая тетради, — рассказывал отец Матвей, — я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями»[16]. Возможно, предостережение отца Матвея, напомнившего Гоголю о судьбе его книги, стало последним толчком в решении сжечь второй том «Мертвых душ».
Отец Матвей, по-видимому, был одним из немногих, кто понимав смысл предсмертной трагедии Гоголя. «С ним повторилось обыкновенно» явление нашей русской жизни, — говорил он. — Наша русская жизнь не мало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения <…> Так было и с Гоголем. Он прежде говорил, что ему «нужен душевный монастырь», а пред смертию он еще сильнее по желал его»[17].
Схема Бухарева носит в достаточной степени условный характер: эти «отделы» легко можно перераспределить или — выделить другие — например, письма об обязанностях различных сословий и о призвании каждого отдельного человека («Что такое губернаторша», «Русской помещик», «Занимающему важное место» и пр.). Но главное, в чем Бухарев, несомненно, прав, — это то, что мысли Гоголя имеют определенную внутреннюю связь и подчинены выражению основной идеи. Идея эта просматривается уже в названиях глав, которые поражают обилием акцентов на национальном моменте: «Чтения русских поэтов перед публикою», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Страхи и ужасы России». Речь о России идет и в тех главах, где имя ее отсутствует в заглавии. Можно сказать, что главным содержанием «Выбранных мест…» является Россия и ее духовная будущность.
В Оптиной Пустыни Гоголь бывал по крайней мере трижды. Впервые он приехал сюда вместе со своим другом М. А. Максимовичем 17 июня 1850 года проездом на юг. Здесь он присутствовал на всенощном бдении, во время которого «молился весьма усердно и с сердечным умилением», потом посетил старцев и через день (19 июня) отправился в имение И. В. Киреевского Долбино, находившееся в сорока верстах от монастыря. Отсюда он написал письмо оптинскому иеромонаху Филарету: «Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мои труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо…» Гоголь понял, что оптинский дух стал для него жизненно необходим: «Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской Пустыни».
О своем впечатлении от поездки Гоголь спустя три недели рассказал в письме к графу А. П. Толстому: «Я заезжал на дороге в Оптинскую Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное».
Во второй раз Гоголь посетил святую обитель в июне 1851 года. Об этой поездке (выпавшей из поля зрения биографов Гоголя) известно из записи в дневнике оптинского иеромонаха Евфимия (Трунова) от 2—3 июня 1851 года: «Пополудни прибыл проездом из Одессы в Петербург известный писатель Николай Васильевич Гоголь. С особенным чувством благоговения отслушал вечерню, панихиду на могиле своего духовного друга, монаха Порфирия Григорова, потом всенощное бдение в со боре. Утром в воскресенье 3-го числа он отстоял в скиту Литургию и во время поздней обедни отправился в Калугу, поспешая по какому-то делу. Гоголь оставил в памяти .нашей обители примерный образец своего благочестия»[8].
В третий и последний раз Гоголь совершил паломничество в Оптину Пустынь в сентябре 1851 года. 22 сентября он выехал из Москвы в Васильевну на свадьбу сестры, намереваясь оттуда проехать в Крым и остаться там на зиму. Однако, доехав только до Калуги, он отправился в Оптину, а потом неожиданно для всех вернулся в Москву. 24 сентября он был у старца Макария в скиту, а на следующий день обменялся с ним записками, из которых видно, что Гоголь пребывал в нерешительности — ехать или не ехать ему на родину. Он обратился к старцу за благословением, и тот посоветовал ему вернуться в Москву.
По некоторым сведениям Гоголь имел намерение остаться в монастыре. В 1912 году оптинский старец Варсонофий (Плиханков) рассказывал своим духовным детям: «Есть предание, что незадолго до смерти он (Гоголь. — В. В.) говорил своему близкому другу: «Ах, как много я потерял, как ужасно много потерял, что не поступил в монахи. Ах, отчего батюшка Макарий не взял меня к себе в скит?»
Если это действительно так, то старец Макарий, вероятно, не мог не напомнить Гоголю о его писательском даре, тем более что Гоголь просил у него благословения на свои труды. Сохранилось письмо старца от 21 июля 1851 года (ответ на не дошедшее до нас письмо Гоголя), где он как раз и поддерживает писателя в его творческих планах: «Спаси вас Господи за посещение нашей обители и за <…> намерение составить книгу для пользы юношества…»[9] (речь идет о неосуществленном замысле).
Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания. Так, в один из своих приездов в Оптину Пустынь он прочитал здесь рукописную книгу св. Исаака Сирина (с которой в 1854 году старцем Макарием было сделано печатное издание), ставшую для него откровением. На полях 11-й главы первого издания «Мертвых душ» Гоголь против того места, где речь идет о «прирожденных страстях», набросал карандашом: «Это я писал в „прелести“ (обольщении. — В. В.), это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников»[10].
* * *
«Выбранные места из переписки с друзьями» — центральная вещь позднего Гоголя, в которой, как в фокусе, собраны и сконцентрированы все проблемы его писательской и личной биографии. Книга вышла в самом начале 1847 года. О замысле ее Гоголь впервые сообщает А.О. Смирновой в апреле 1845 года: «Это будет небольшое произведение и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих…» Год спустя, в письме к Н.М. Языкову, он снова говорит о своем замысле: «Я как рассмотрел все то что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах. <…> Я попробую издать, прибавив кое-что вообще о литературе». В это время Гоголь уже работает над книгой. Это видно из письма к Языкову от 5 мая н. ст. 1846 года: «Я не оставляю намерения издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход». В этом же году Гоголь набрасывает в записной книжке план будущей книги, в которой, как он надеялся, он сможет разрешить свою важнейшую писательскую задачу.Наиболее напряженное время работы над книгой — лето и осень 1846 года (почти половина писем датированы этим годом). Работа шла в двух направлениях: Гоголь перерабатывает уже написанные письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены его корреспондентами) и пишет ряд новых глав. Одни представляют собой статьи, другие — письма, адресованные реальным и вымышленным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Жуковский, которому Гоголь читал отрывки.
Книга была написана быстро — на одном дыхании. «…Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма П.А. Плетневу в октябре 1847 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «Я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»
Посылая в конце июля 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем — вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга». Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга». Узнав о возникших цензурных затруднениях. Гоголь просит Смирнову, которая жила в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу самому государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое — правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».
Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были сняты, в других были сделаны купюры и искажены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине А. М. Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш».
Но гораздо более болезненным для Гоголя оказалось то, что «Выбранные места…» были враждебно встречены критикой и большинством читающей публики: перелом в умонастроении Гоголя, явственно отразившийся в книге, для многих стал полной неожиданностью. Гоголь как бы нарушил законы жанра и в светском произведении заговорил о таких вопросах, которые исконно считались привилегией духовной прозы. П. А. Вяземский не без остроумия писал С. П. Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи»[11].
В спорах быстро выявилась основная тенденция — неприятие книги. Ее безоговорочно осудили не только западники (Герцен, Грановский, Боткин, Анненков), но и люди близкие Гоголю — например, Константин и Сергей Тимофеевич Аксаковы (последний, правда, впоследствии раскаялся в своих резких высказываниях). Апофеозом стала статья Белинского и его известное письмо к Гоголю от 15 июля н. ст. 1847 года из Зальцбрунна, в котором критик утверждал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям, что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на сумасшествие Гоголя. Но главный пункт, на который нападал Белинский и который является центральным в книге, — был вопрос о религиозном будущем народа.
«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! — писал критик. — <…> Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. <…> Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре: у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».
Гоголь был потрясен несправедливостью многих упреков. Поначалу он написал большое и негодующее письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, — писал, в частности, Гоголь, — и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую Землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге <…> Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»
Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А П. В. Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами», сколько «чувством ожесточенья вообще».
Среди немногих, безоговорочно принявших книгу, был П. А. Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными». Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию.
Весьма сдержанно отнеслось к книге и духовенство, традиционно не вмешивающееся в дела светской литературы. С. Т. Аксаков в письме к сыну Ивану в феврале 1847 года передал мнение митрополита Московского Филарета, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надо радоваться его христианскому направлению». Архиепископ Иннокентий, которому Гоголь послал экземпляр «Выбранных мест…», свое отношение к ним высказал в письме к М. П. Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет». Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследовании души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».
На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей XIX века, канонизированный Русской Православной Церковью на Поместном Соборе 1988 года. Он отозвался о книге Гоголя довольно критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного»[12].
Отзыв архимандрита Игнатия Гоголю переслал П. А. Плетнев. В ответном письме к Плетневу из Неаполя в мае 1847 года Гоголь признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случая сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»
Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Еще до монашества тому было хорошо известно светское общество, представители которого и впоследствии обращались к нему за духовным руководством. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили рядом с Евангелием и которой увлекался сам Гоголь — он рекомендовал ее для чтения своим друзьям, — оказала определенное влияние на «Выбранные места…». Насколько Гоголь высоко оценивал книгу Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко ее порицал: «Книга эта написана из „мнения“, — считал он, — и „ведет читателей своих прямо к общению с Богом без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, непредохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви“[13].
С отзывом преосвященного Игнатия о «Выбранных местах…», как видно, были согласны и оптинские старцы, к которым святитель был близок (духовный сын старца Леонида, он в молодости проходил послушание в Оптиной, а на склоне лет намеревался поселиться в тамошнем скиту). В библиотеке Оптиной Пустыни хранилась книга Гоголя с вложенным в нее отзывом архимандрита Игнатия, переписанным рукою старца Макария[14].
По-видимому, резко отрицательное мнение о «Переписке» имел ржевский священник отец Матвей Константиновский (Гоголь послал ему книгу по рекомендации графа Толстого). Отзыв отца Матвея не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему в мае 1847 года: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу». По всей вероятности, отец Матвей упрекал Гоголя в самозваном учительстве, в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви к театру), а Гоголь защищался тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду <…> Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от конца сентября 1847 года). И далее — в этом же письме знаменательная фраза, возможно, отзвук веймарских событий: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас…»
Наиболее благоприятный отзыв о «Выбранных местах…» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу — «Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году», увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя, и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении падшего человека. Он читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, — свидетельствует Вухарев, — мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его „Переписке“ голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»[15]
Но надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер — они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе резко недоброжелательное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. И. С. Тургенев, посетивший вместе с М. С. Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно» (1-е Кор. 2,14).
Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, — писал он С. Т. Аксакову в июле 1847 года, — как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. <:…> Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!» Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к С. Т. Аксакову в августе того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия. <…> Без этого поражения я бы не очнулся и не увидал бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».
Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в сочинении «Правило жития в мире», созданном зимой 1843/44 года в Ницце: «От споров как от огня следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно. <…> Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».
В том же письме к Аксакову, где Гоголь говорит о своем «поражении», он высказывает убеждение, что никто не смог дать верного заключения о книге, и прибавляет: «Осудить меня за нее справедливо может один Тот, Кто ведает помышления и мысли наши в их полноте».
Вокруг Гоголя сложилась атмосфера трагического непонимания. Он сделал вывод из резких критик: «Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье». Он возвращается к «Мертвым душам» с убеждением: «здесь мое поприще» — и работает над ними вплоть до самой смерти. «Выбранные места…» самым непосредственным образом связаны с продолжением главного творения Гоголя, призванным разрешить, как он говорил, загадку его жизни. Книга оказалась своеобразным лирико-философским эквивалентом второго тома: отдельные письма-статьи (в первую очередь обращенные к графу Толстому) звучат как наброски глав поэмы. «Видя, что еще не скоро я совладаю с моими „Мертвыми душами“ <…> — писал Гоголь в августе 1847 года С. Т. Аксакову, — я поспешил заговорить о тех вопросах, которые готовился развить или создать в живых образах и лицах».
Можно сказать, что неприятие публикой «Выбранных мест…» предопределило и неудачу второго тома «Мертвых душ», который Гоголю, по-видимому, не довелось закончить. Последним, кто ознакомился с главами второго тома, был ржевский протоиерей отец Матвей Константиновский (мнением которого Гоголь особенно дорожил) — вероятно, это произошло во время их последней встречи, незадолго до сожжения рукописей. «Возвращая тетради, — рассказывал отец Матвей, — я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями»[16]. Возможно, предостережение отца Матвея, напомнившего Гоголю о судьбе его книги, стало последним толчком в решении сжечь второй том «Мертвых душ».
Отец Матвей, по-видимому, был одним из немногих, кто понимав смысл предсмертной трагедии Гоголя. «С ним повторилось обыкновенно» явление нашей русской жизни, — говорил он. — Наша русская жизнь не мало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения <…> Так было и с Гоголем. Он прежде говорил, что ему «нужен душевный монастырь», а пред смертию он еще сильнее по желал его»[17].
* * *
«Выбранные места из переписки с друзьями» были задуманы как цельное сочинение. Архимандрит Феодор (Бухарев), едва ли не единственный, кто пытался рассмотреть предмет книги, писал, что мысли Гоголя, «как они по внешнему виду ни разбросаны и ни рассеяны в письмах, имеют строгую внутреннюю связь и последовательность, а потому представляют стройное целое». Бухарев различает в книге три «отдела». «Первый составляют, — пишет он, — общие и основные мысли — о бытии и нравственности, о судьбах рода человеческого, о Церкви, о России, о современном состоянии мира». Второй «отдел» состоит из мыслей, касающихся «искусства и в особенности поэзии». Третий составляют некоторые личные объяснения автора о себе, о сочинениях своих и об отношении его к публике.Схема Бухарева носит в достаточной степени условный характер: эти «отделы» легко можно перераспределить или — выделить другие — например, письма об обязанностях различных сословий и о призвании каждого отдельного человека («Что такое губернаторша», «Русской помещик», «Занимающему важное место» и пр.). Но главное, в чем Бухарев, несомненно, прав, — это то, что мысли Гоголя имеют определенную внутреннюю связь и подчинены выражению основной идеи. Идея эта просматривается уже в названиях глав, которые поражают обилием акцентов на национальном моменте: «Чтения русских поэтов перед публикою», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Страхи и ужасы России». Речь о России идет и в тех главах, где имя ее отсутствует в заглавии. Можно сказать, что главным содержанием «Выбранных мест…» является Россия и ее духовная будущность.