Страница:
Гоголь был глубоко национален в своем творчестве. Из всех русских писателей никто, кажется, так сильно, как он, не обнажил язв внутреннего мира русской души, указав и на источник их — роковую отделенность жизни общества от Церкви. Вся неправда светского существования с его устремленностью к материальным благам, страстями, мелочностью и суетой, является следствием этой отделенности. Единственную возможность духовного возрождения и процветания России Гоголь видел в воссоединении ее с Церковью. «Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы снесена с Неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала, — и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!»
Как историко-философское произведение книга Гоголя стоит в непосредственной связи с литературно-общественными манифестами своего времени. Успехи внешней политики России, стремительное расширение границ государства, выход его на мировую арену вели к росту национального самосознания, воплотившемуся в различных сферах государственной жизни и культуры. В государственной идеологии это сознание было воплощено в теории С.С. Уварова «Православие, Самодержавие, Народность», провозглашенной как официальный правительственный курс в просвещении, в историографии — в трудах М.П. Погодина, в общественной мысли — в публицистике славянофильства, которое как раз в 40-е годы переживает пору расцвета, в фольклористике и этнографии — в работах И.П. Сахарова, И.М. Снегирева, О.М. Бодянского. «Выбранные места…» следует рассматривать в контексте этих явлений.
В своей книге Гоголь выступает как государственный человек, стремящийся к наилучшему устройству страны, единственно правильной иерархии должностей в ней, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже осознает свою ответственность, чем выше это место («Занимающему важное место»). Отсюда — обилие и разнообразие адресатов писем — от светской женщины до духовного пастыря, от человека искусства до государственного деятеля.
Но это — только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства, международный авторитет страны или ее военную мощь (хотя и они очень важны), а на духовные начала национального характера. Взгляд Гоголя на Россию — это прежде всего взгляд христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.
Здесь — центральная гоголевская идея и вечный момент соблазна для упреков писателю в великодержавном шовинизме: Гоголь яко бы утверждает, что Россия стоит впереди других народов именно в смысле более полного воплощения христианского идеала. Но, по Гоголю, залог будущего России — отнюдь не в особых духовных богатствах, которыми наделен русский человек по сравнению с прочими народами, а как раз наоборот: в осознании им своего неустройства, своей духовной нищеты и в тех огромных возможностях, которые присущи России как сравнительно молодой христианской державе.
Эта идея афористически выражена в замечательной концовке «Светлого Воскресенья»: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. „Хуже мы всех прочих“ — вот что мы должны всегда говорить о себе. <…> Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней».
Все вопросы жизни — бытовые, общественные, государственные, литературные — имеют для Гоголя глубокий религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился не к преобразованию общества, но к преобразованию человека. «Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, — отвечал он Белинскому. — Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою <…> Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».
С высшими ценностями связано и гоголевское понимание патриотизма: «…Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова».
Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру «Выбранных мест…».
Зерно книги зародилось еще в 1844 году — в «Правиле жития в мире», которое глубиной мысли и лаконизмом формы напоминает апостольские послания: «Начало, корень и утвержденье всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы все, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога». Гоголь был одним из немногих, кто предчувствовал катастрофическое падение религиозности в обществе. Своей книгой он как бы ударил в набат, призывая сограждан к коренному пересмотру всех вопросов общественной и духовной жизни страны. Он обратился с проповедью и исповедью ко всей России.
Оба этих жанра имеют богатейшую мировую традицию. Как проповедь книга Гоголя ориентирована прежде всего на апостольские послания, и в первую очередь на любимого им апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу». Далее эта традиция шла через святоотеческие послания (Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Нисского), хорошо знакомые Гоголю. В «Выбранных местах…» он выступил как проповедник, духовный учитель, способный указать всем путь спасения — от первого до последнего человека в государстве. При этом он, подобно своему любимому богослову, святому Иоанну Златоусту, поучает и обличает соотечественников: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане».
В гоголевскую эпоху традиция «слов» жила в проповеднической литературе, наиболее выдающимися представителями которой были митрополит Московский Филарет и архиепископ Иннокентий. Вне сомнения стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками — постоянно слышимыми им проповедями духовных пастырей.
Не менее глубинную традицию имеет и жанр исповеди, в западной литературе представленный классическим произведением — «Исповедью» Блаженного Августина, а в новое время — «Исповедью» Руссо. Он теснейшим образом связан с эпистолярным началом, в высшей степени характерным для России конца XVIII — первой половины XIX века. Достаточно вспомнить «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, «Хронику русского» А.И. Тургенева, «философические» письма П.Я. Чаадаева или письма В.А. Жуковского, в том числе и к самому Гоголю. В духовной литературе этот жанр был представлен замечательным произведением уже упоминавшегося Святогорца — «Письма Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской».
С. Т. Аксаков отмечал естественность эпистолярного жанра для Гоголя: «Гоголь выражается совершенно в своих письмах; в этом отношении они гораздо важнее его печатных сочинений». Не трудно заметить, однако, что и для художественной прозы Гоголя характерна почти та же исповедальность, что и для его писем. Вспомним хотя бы лирические отступления в его повестях и «Мертвых душах».
Эта сторона «Выбранных мест…» для самого Гоголя была очень существенна. Свою книгу он называл «исповедью человека, который провел несколько лет внутри себя». Еще до выхода ее в свет, в декабре 1846 года, он просит С.П. Шевырева отыскать в Москве своего духовника, священника из прихода Саввы Освященного отца Иоанна Никольского, и вручить ему экземпляр книги как продолжение своей исповеди.
Предельная искренность признаний («…во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал доселе ни в одном человеке»), в которых ощущалась и гордость самоуничижения, отчасти явилась причиной того, что от книги отшатнулись те, кто, казалось бы, разделяли убеждения Гоголя. По словам П.Я. Чаадаева, Гоголь «слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма». Личность автора была еще более обнажена вмешательством цензуры. «Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, — сетовал Гоголь, — исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище».
И все же Гоголь оставался Гоголем, и общество, по его мнению, обязано было принять его исповедь как исповедь писателя, автора «Мертвых душ», а не частного человека. «В ответ же тем, — говорил он, — которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».
Современники упрекали Гоголя в том, что он пренебрег своим творческим даром. «Главное справедливое обвинение против тебя следующее, — писал Гоголю Шевырев в марте 1847 года, — зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром Божиим?» Так же как и Белинский, Шевырев призывал Гоголя вернуться к художнической деятельности. «Я не могу понять, — отвечал Гоголь, — отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть <…> какие страдания я должен был выносить из любви к искусству <…> Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие».
В своей книге Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его — служить «незримой ступенью к христианству», ибо современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей — просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него — единственное оправдание искусства. Гоголь искренне верил во всемогущество слова, в возможность словом пронять и переродить человека. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю. Гоголь ставит вопрос о назначении художника-христианина и ответственности за вверенный ему дар Божий — Слово.
Об особой роли слова сказано в Евангелии: «…за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ…» (Мф. 12, 36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку <…> Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших! Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще — слово…» Строже всего Гоголь спрашивал с себя: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»
В «Выбранных местах…» Гоголь поставил глубочайшие вопросы русской жизни, которые Достоевский назвал «проклятыми». Отечественная этическая традиция много раз обращалась к этим вопросам и неизменно вспоминала о книге Гоголя. Примечательно в этой связи, что Лев Толстой, поначалу резко не принявший «Переписку», впоследствии говорил по ее поводу: «Я всеми силами стараюсь как новость сказать то, что сказал Гоголь», — а самого Гоголя назвал «нашим Паскалем».
К. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1934) писал: «В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие „великую русскую литературу“, ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практической характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может». В этих словах много правды, хотя, наверное, перелом в русской литературе был не столь резок. В том же Пушкине, особенно зрелом Пушкине 1830-х годов, нельзя не заметить начал будущей русской литературы, что, кстати сказать, хорошо сознавал и Гоголь, называя поэта «нашим первоапостолом».
Как ни удивительно, но это в высшей степени пристрастное суждение за полтораста лет никто не попытался опровергнуть, хотя среди читателей и ценителей книги были люди, одаренные тонким художественным вкусом. Вообще надо сказать, что изучение стиля и языка «Выбранных мест…» — это дело будущего, когда у нас появятся исследователи, способные соотнести книгу Гоголя с традицией святоотеческой литературы и высоким стилем русской философской поэзии XVIII — XIX веков (образцы которой указаны самим Гоголем в статьях «О лиризме наших поэтов», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» и неоконченном трактате «Учебная книга словесности для русскою юношества»). Но достаточно просто непредубежденно вслушаться в музыку гоголевского текста, чтобы понять полную несправедливость этих упреков. Перечитайте последние три страницы «Светлого Воскресенья»: в этом шедевре прозы сначала звучат редкие, глухие удары великопостного колокола, которые в конце постепенно сменяются ликующим пасхальным благовестом.
«Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем? <…> И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!
Отчего же русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» — и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоуханными устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»
И в наши дни с новой силой звучит завет Гоголя, данный им своим соотечественникам: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник».
Владимир ВОРОПАЕВ
Выбранные места из переписки с друзьями
Предисловие
I
Как историко-философское произведение книга Гоголя стоит в непосредственной связи с литературно-общественными манифестами своего времени. Успехи внешней политики России, стремительное расширение границ государства, выход его на мировую арену вели к росту национального самосознания, воплотившемуся в различных сферах государственной жизни и культуры. В государственной идеологии это сознание было воплощено в теории С.С. Уварова «Православие, Самодержавие, Народность», провозглашенной как официальный правительственный курс в просвещении, в историографии — в трудах М.П. Погодина, в общественной мысли — в публицистике славянофильства, которое как раз в 40-е годы переживает пору расцвета, в фольклористике и этнографии — в работах И.П. Сахарова, И.М. Снегирева, О.М. Бодянского. «Выбранные места…» следует рассматривать в контексте этих явлений.
В своей книге Гоголь выступает как государственный человек, стремящийся к наилучшему устройству страны, единственно правильной иерархии должностей в ней, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже осознает свою ответственность, чем выше это место («Занимающему важное место»). Отсюда — обилие и разнообразие адресатов писем — от светской женщины до духовного пастыря, от человека искусства до государственного деятеля.
Но это — только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства, международный авторитет страны или ее военную мощь (хотя и они очень важны), а на духовные начала национального характера. Взгляд Гоголя на Россию — это прежде всего взгляд христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.
Здесь — центральная гоголевская идея и вечный момент соблазна для упреков писателю в великодержавном шовинизме: Гоголь яко бы утверждает, что Россия стоит впереди других народов именно в смысле более полного воплощения христианского идеала. Но, по Гоголю, залог будущего России — отнюдь не в особых духовных богатствах, которыми наделен русский человек по сравнению с прочими народами, а как раз наоборот: в осознании им своего неустройства, своей духовной нищеты и в тех огромных возможностях, которые присущи России как сравнительно молодой христианской державе.
Эта идея афористически выражена в замечательной концовке «Светлого Воскресенья»: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. „Хуже мы всех прочих“ — вот что мы должны всегда говорить о себе. <…> Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней».
Все вопросы жизни — бытовые, общественные, государственные, литературные — имеют для Гоголя глубокий религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился не к преобразованию общества, но к преобразованию человека. «Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, — отвечал он Белинскому. — Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою <…> Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».
С высшими ценностями связано и гоголевское понимание патриотизма: «…Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова».
Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру «Выбранных мест…».
Зерно книги зародилось еще в 1844 году — в «Правиле жития в мире», которое глубиной мысли и лаконизмом формы напоминает апостольские послания: «Начало, корень и утвержденье всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы все, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога». Гоголь был одним из немногих, кто предчувствовал катастрофическое падение религиозности в обществе. Своей книгой он как бы ударил в набат, призывая сограждан к коренному пересмотру всех вопросов общественной и духовной жизни страны. Он обратился с проповедью и исповедью ко всей России.
Оба этих жанра имеют богатейшую мировую традицию. Как проповедь книга Гоголя ориентирована прежде всего на апостольские послания, и в первую очередь на любимого им апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу». Далее эта традиция шла через святоотеческие послания (Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Нисского), хорошо знакомые Гоголю. В «Выбранных местах…» он выступил как проповедник, духовный учитель, способный указать всем путь спасения — от первого до последнего человека в государстве. При этом он, подобно своему любимому богослову, святому Иоанну Златоусту, поучает и обличает соотечественников: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане».
В гоголевскую эпоху традиция «слов» жила в проповеднической литературе, наиболее выдающимися представителями которой были митрополит Московский Филарет и архиепископ Иннокентий. Вне сомнения стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками — постоянно слышимыми им проповедями духовных пастырей.
Не менее глубинную традицию имеет и жанр исповеди, в западной литературе представленный классическим произведением — «Исповедью» Блаженного Августина, а в новое время — «Исповедью» Руссо. Он теснейшим образом связан с эпистолярным началом, в высшей степени характерным для России конца XVIII — первой половины XIX века. Достаточно вспомнить «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, «Хронику русского» А.И. Тургенева, «философические» письма П.Я. Чаадаева или письма В.А. Жуковского, в том числе и к самому Гоголю. В духовной литературе этот жанр был представлен замечательным произведением уже упоминавшегося Святогорца — «Письма Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской».
С. Т. Аксаков отмечал естественность эпистолярного жанра для Гоголя: «Гоголь выражается совершенно в своих письмах; в этом отношении они гораздо важнее его печатных сочинений». Не трудно заметить, однако, что и для художественной прозы Гоголя характерна почти та же исповедальность, что и для его писем. Вспомним хотя бы лирические отступления в его повестях и «Мертвых душах».
Эта сторона «Выбранных мест…» для самого Гоголя была очень существенна. Свою книгу он называл «исповедью человека, который провел несколько лет внутри себя». Еще до выхода ее в свет, в декабре 1846 года, он просит С.П. Шевырева отыскать в Москве своего духовника, священника из прихода Саввы Освященного отца Иоанна Никольского, и вручить ему экземпляр книги как продолжение своей исповеди.
Предельная искренность признаний («…во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал доселе ни в одном человеке»), в которых ощущалась и гордость самоуничижения, отчасти явилась причиной того, что от книги отшатнулись те, кто, казалось бы, разделяли убеждения Гоголя. По словам П.Я. Чаадаева, Гоголь «слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма». Личность автора была еще более обнажена вмешательством цензуры. «Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, — сетовал Гоголь, — исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище».
И все же Гоголь оставался Гоголем, и общество, по его мнению, обязано было принять его исповедь как исповедь писателя, автора «Мертвых душ», а не частного человека. «В ответ же тем, — говорил он, — которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».
Современники упрекали Гоголя в том, что он пренебрег своим творческим даром. «Главное справедливое обвинение против тебя следующее, — писал Гоголю Шевырев в марте 1847 года, — зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром Божиим?» Так же как и Белинский, Шевырев призывал Гоголя вернуться к художнической деятельности. «Я не могу понять, — отвечал Гоголь, — отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть <…> какие страдания я должен был выносить из любви к искусству <…> Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие».
В своей книге Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его — служить «незримой ступенью к христианству», ибо современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей — просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него — единственное оправдание искусства. Гоголь искренне верил во всемогущество слова, в возможность словом пронять и переродить человека. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю. Гоголь ставит вопрос о назначении художника-христианина и ответственности за вверенный ему дар Божий — Слово.
Об особой роли слова сказано в Евангелии: «…за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ…» (Мф. 12, 36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку <…> Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших! Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще — слово…» Строже всего Гоголь спрашивал с себя: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»
В «Выбранных местах…» Гоголь поставил глубочайшие вопросы русской жизни, которые Достоевский назвал «проклятыми». Отечественная этическая традиция много раз обращалась к этим вопросам и неизменно вспоминала о книге Гоголя. Примечательно в этой связи, что Лев Толстой, поначалу резко не принявший «Переписку», впоследствии говорил по ее поводу: «Я всеми силами стараюсь как новость сказать то, что сказал Гоголь», — а самого Гоголя назвал «нашим Паскалем».
К. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1934) писал: «В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие „великую русскую литературу“, ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практической характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может». В этих словах много правды, хотя, наверное, перелом в русской литературе был не столь резок. В том же Пушкине, особенно зрелом Пушкине 1830-х годов, нельзя не заметить начал будущей русской литературы, что, кстати сказать, хорошо сознавал и Гоголь, называя поэта «нашим первоапостолом».
* * *
Один из упреков, который был предъявлен Гоголю после выхода книги, — это упрек в падении художественного дарования. Так, Белинский в своем «Письме к Гоголю» в запальчивости утверждал: «Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора „Ревизора“ и „Мертвых душ“?»Как ни удивительно, но это в высшей степени пристрастное суждение за полтораста лет никто не попытался опровергнуть, хотя среди читателей и ценителей книги были люди, одаренные тонким художественным вкусом. Вообще надо сказать, что изучение стиля и языка «Выбранных мест…» — это дело будущего, когда у нас появятся исследователи, способные соотнести книгу Гоголя с традицией святоотеческой литературы и высоким стилем русской философской поэзии XVIII — XIX веков (образцы которой указаны самим Гоголем в статьях «О лиризме наших поэтов», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» и неоконченном трактате «Учебная книга словесности для русскою юношества»). Но достаточно просто непредубежденно вслушаться в музыку гоголевского текста, чтобы понять полную несправедливость этих упреков. Перечитайте последние три страницы «Светлого Воскресенья»: в этом шедевре прозы сначала звучат редкие, глухие удары великопостного колокола, которые в конце постепенно сменяются ликующим пасхальным благовестом.
«Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем? <…> И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!
Отчего же русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» — и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоуханными устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»
И в наши дни с новой силой звучит завет Гоголя, данный им своим соотечественникам: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник».
Владимир ВОРОПАЕВ
Выбранные места из переписки с друзьями
Предисловие
Я был тяжело болен[18]; смерть уже была близко. Собравши остаток сил своих и воспользовавшись первой минутой полной трезвости моего ума, я написал духовное завещание, в котором, между прочим, возлагаю обязанность на друзей моих издать, после моей смерти, некоторые из моих писем. Мне хотелось хотя сим искупить бесполезность всего, доселе мною напечатанного, потому что в письмах моих, по признанию тех, к которым они были писаны, находится более нужного для человека, нежели в моих сочинениях. Небесная милость Божия отвела от меня руку смерти. Я почти выздоровел; мне стало легче. Но, чувствуя, однако, слабость сил моих, которая возвещает мне ежеминутно, что жизнь моя на волоске и приготовляясь к отдаленному путешествию[19] к Святым Местам, необходимому душе моей, во время которого может все случиться, я захотел оставить при расставанье что-нибудь от себя моим соотечественникам. Выбираю сам из моих последних писем, которые мне удалось получить назад, все, что более относится к вопросам, занимающим ныне общество, отстранивши все, что может получить смысл только после моей смерти, с исключеньем всего, что могло иметь значенье только для немногих. Прибавляю две-три статьи литературные и, наконец, прилагаю самое завещание, с тем чтобы в случае моей смерти, если бы она застигла меня на пути моем[20], возымело оно тотчас свою законную силу, как засвидетельствованное всеми моими читателями.
Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна. Я думаю так не потому, что имел высокое о себе понятие и надеялся на уменье свое быть полезным, но потому, что никогда еще доселе не питал такого сильного желанья быть полезным. От нас уже довольно бывает протянуть руку с тем, чтобы помочь, помогаем же не мы, помогает Бог, ниспосылая силу слову бессильному. Итак, сколь бы ни была моя книга незначительна и ничтожна, но я позволяю себе издать ее в свет и прошу моих соотечественников прочитать ее несколько раз; в то же время прошу тех из них, которые имеют достаток, купить несколько ее экземпляров и раздать тем, которые сами купить не могут, уведомляя их при этом случае, что все деньги, какие перевысят издержки на предстоящее мне путешествие, будут обращены, с одной стороны, в подкрепление тем, которые, подобно мне, почувствуют потребность внутреннюю отправиться к наступающему Великому Посту во Святую Землю и не будут иметь возможности совершить его одними собственными средствами, с другой стороны — в пособие тем, которых я встречу на пути уже туда идущих и которые все помолятся у Гроба Господня за моих читателей, своих благотворителей.
Путешествие мое хотел бы я совершить как добрый христианин. И потому испрашиваю здесь прощения у всех моих соотечественников во всем, чем не случилось мне оскорбить их. Знаю, что моими необдуманными и незрелыми сочинениями нанес я огорченье многим, а других даже вооружил против себя, вообще во многих произвел неудовольствие. В оправдание могу сказать только то, что намеренье мое было доброе и что я никого не хотел ни огорчать, ни вооружать против себя, но одно мое собственное неразумие, одна моя поспешность и торопливость были причиной тому, что сочинения мои предстали в таком несовершенном виде и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла; за все же, что ни встречается в них умышленно-оскорбляющего, прошу простить меня с тем великодушием, с каким только одна русская душа прощать способна. Прошу прощенья также у всех тех, с которыми на долгое или на короткое время случилось мне встретиться на дороге жизни. Знаю, что мне случалось многим наносить неприятности, иным, быть может, и умышленно. Вообще в обхождении моем с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. Отчасти это происходило оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов произносить мне не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе глядеть спесиво на других. Как бы то ни было, но я прошу прощения во всех личных оскорблениях, которые мне случилось нанести кому-либо, начиная от времен моего детства до настоящей минуты. Прошу также прощенья у моих собратьев-литераторов за всякое с моей стороны пренебреженье или неуваженье к ним, оказанное умышленно или неумышленно; кому же из них почему-либо трудно простить меня, тому напомню, что он христианин. Как говеющий перед исповедью, которую готовится отдать Богу, просит прощенья у своего брата, так я прошу у него прощенья, и как никто в такую минуту не посмеет не -простить своего брата, так и он не должен посметь не простить меня. Наконец, прошу прощенья у моих читателей, если и в этой самой книге встретится что-нибудь неприятное и кого-нибудь из них оскорбляющее. Прошу их не питать против меня гнева сокровенного, но вместо того выставить благородно все недостатки, какие могут быть найдены ими в этой книге, — как недостатки писателя, так и недостатки человека: мое неразумие, недомыслие, самонадеянность, пустую уверенность в себе, словом, все, что бывает у всех людей, хотя они того и не видят, и что, вероятно, еще в большей мере находится во мне.
В заключение прошу всех в России помолиться обо мне, начиная от святителей, которых уже вся жизнь есть одна молитва. Прошу молитвы как у тех, которые смиренно не веруют в силу молитв своих, так и у тех, которые не веруют вовсе в молитву и даже не считают ее нужною: но как бы ни была бессильна и черства их молитва, я прошу помолиться обо мне этой самой бессильной и черствой их молитвой. Я же у Гроба Господнего буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого; моя молитва будет так же бессильна и черства, если святая небесная милость не превратит ее в то, чем должна быть наша молитва.
1846, июль
Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна. Я думаю так не потому, что имел высокое о себе понятие и надеялся на уменье свое быть полезным, но потому, что никогда еще доселе не питал такого сильного желанья быть полезным. От нас уже довольно бывает протянуть руку с тем, чтобы помочь, помогаем же не мы, помогает Бог, ниспосылая силу слову бессильному. Итак, сколь бы ни была моя книга незначительна и ничтожна, но я позволяю себе издать ее в свет и прошу моих соотечественников прочитать ее несколько раз; в то же время прошу тех из них, которые имеют достаток, купить несколько ее экземпляров и раздать тем, которые сами купить не могут, уведомляя их при этом случае, что все деньги, какие перевысят издержки на предстоящее мне путешествие, будут обращены, с одной стороны, в подкрепление тем, которые, подобно мне, почувствуют потребность внутреннюю отправиться к наступающему Великому Посту во Святую Землю и не будут иметь возможности совершить его одними собственными средствами, с другой стороны — в пособие тем, которых я встречу на пути уже туда идущих и которые все помолятся у Гроба Господня за моих читателей, своих благотворителей.
Путешествие мое хотел бы я совершить как добрый христианин. И потому испрашиваю здесь прощения у всех моих соотечественников во всем, чем не случилось мне оскорбить их. Знаю, что моими необдуманными и незрелыми сочинениями нанес я огорченье многим, а других даже вооружил против себя, вообще во многих произвел неудовольствие. В оправдание могу сказать только то, что намеренье мое было доброе и что я никого не хотел ни огорчать, ни вооружать против себя, но одно мое собственное неразумие, одна моя поспешность и торопливость были причиной тому, что сочинения мои предстали в таком несовершенном виде и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла; за все же, что ни встречается в них умышленно-оскорбляющего, прошу простить меня с тем великодушием, с каким только одна русская душа прощать способна. Прошу прощенья также у всех тех, с которыми на долгое или на короткое время случилось мне встретиться на дороге жизни. Знаю, что мне случалось многим наносить неприятности, иным, быть может, и умышленно. Вообще в обхождении моем с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. Отчасти это происходило оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов произносить мне не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе глядеть спесиво на других. Как бы то ни было, но я прошу прощения во всех личных оскорблениях, которые мне случилось нанести кому-либо, начиная от времен моего детства до настоящей минуты. Прошу также прощенья у моих собратьев-литераторов за всякое с моей стороны пренебреженье или неуваженье к ним, оказанное умышленно или неумышленно; кому же из них почему-либо трудно простить меня, тому напомню, что он христианин. Как говеющий перед исповедью, которую готовится отдать Богу, просит прощенья у своего брата, так я прошу у него прощенья, и как никто в такую минуту не посмеет не -простить своего брата, так и он не должен посметь не простить меня. Наконец, прошу прощенья у моих читателей, если и в этой самой книге встретится что-нибудь неприятное и кого-нибудь из них оскорбляющее. Прошу их не питать против меня гнева сокровенного, но вместо того выставить благородно все недостатки, какие могут быть найдены ими в этой книге, — как недостатки писателя, так и недостатки человека: мое неразумие, недомыслие, самонадеянность, пустую уверенность в себе, словом, все, что бывает у всех людей, хотя они того и не видят, и что, вероятно, еще в большей мере находится во мне.
В заключение прошу всех в России помолиться обо мне, начиная от святителей, которых уже вся жизнь есть одна молитва. Прошу молитвы как у тех, которые смиренно не веруют в силу молитв своих, так и у тех, которые не веруют вовсе в молитву и даже не считают ее нужною: но как бы ни была бессильна и черства их молитва, я прошу помолиться обо мне этой самой бессильной и черствой их молитвой. Я же у Гроба Господнего буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого; моя молитва будет так же бессильна и черства, если святая небесная милость не превратит ее в то, чем должна быть наша молитва.
1846, июль