Страница:
А мне больше всего на свете хотелось прижаться к нему.
– Таджи, – начал я, – она ведь маленькая была, почему же…
Но тут гневный выкрик отца прервал мои слова:
– В этом бедламе что, ни у кого мозгов не осталось? Зачем ребенка-то, малыша, в такие дела посвящать?
Дядя Азиз тут же встрял: мол, дядюшка, сукин сын, постарался. От этого идиота вечно одни неприятности, удивительно даже.
Удивительно было и то, с каким постоянством дядя Азиз выступал против дядюшки. Но тогда обошлось – он вскоре уехал в Тегеран. Говорили, парню подфартило, в гору пошел. Мне было все равно, я просто радовался, что он перестал у нас бывать. Говорили, он заложил отцовский дом и дал правителю области большие деньги, чтобы пройти на выборах. В ту пору генерал-губернатор остана еще именовался правителем области. Тегеран изъявил согласие, дядя Азиз был выдвинут в кандидаты [8] и благополучно уехал. До того дня я и не подозревал, что на свете бывают «депутаты», «правители», «кандидаты» и «выборы».
Теперь про Билкис. Несколько недель спустя я заболел малярией. Чувствовал себя хуже некуда. День за днем по утрам меня охватывал озноб, а потом подступал жар и все усиливался, пока я не впадал в забытье; тогда я видел сны. Снилось мне все время одно и тоже – я забираюсь на голубятню, лезу, дрожу от ужаса – и вдруг срываюсь. Падая, но еще в воздухе, я приходил в себя, мокрый от пота, и меня рвало. Докторов было четверо или пятеро, всех сортов: и мулла, и военный, и домашний. Но приходили они по одному, по очереди. Раз даже заклинатель пришел. А жар не спадал, и озноб не прекращался. Состояние было очень тяжелое. Однажды под вечер, одуревший и вялый, я валялся на лежанке во дворе, слушал скрип колодезного колеса и смотрел, как сестер собирают в гости, а Джафар черпает лейкой воду из бассейна и поливает герань, кусты ночецвета, настурции и петушьи гребешки. И вдруг во двор вошла Билкис.
Приговаривая: «Ох, деточка, да ляжет твоя немочь на мои плечи!» – она прямо с порога направилась в мою сторону. Минута – и все домочадцы высыпали во двор с такой скоростью, словно мне угрожала чума. До меня она так и не дошла. Ее схватили и погнали прочь. Напрасно я звал ее, на меня просто не обратили внимания. Билкис повалилась на землю, запричитала, что это все Шавис, а на ней греха нет, умоляла ее отпустить. Но на подмогу Джафару подоспел дядюшка, и вместе они подхватили кормилицу с земли, вышвырнули за порог и заперли дверь на засов. С улицы несся ее плач, Рогайе все еще ругалась, повторяя: «Ох, бесстыжая», а мои сестры в нарядных платьях застыли на краю бассейна, и их отражения подрагивали в воде. Мне словно бы снился сон, вроде того, про голубятню. Но у порога еще лежала старая туфля, упавшая с ноги Билкис, а с улицы доносились ее стоны, и я понял: нет я не сплю, все так и есть.
Дядюшке, который подошел ко мне, я сказал: «Уйди!» А когда мама принесла в тонкостенной, начищенной до блеска медной чашке питье со льдом, я оттолкнул чашку так, что она перевернулась. Доктор протянул мне градусник, я его отшвырнул. Доктор, разозлившись, спросил, в чем дело. Тогда ему на ухо объяснили, и он сердито пробормотал сквозь зубы: «Вот бесстыжая!» Билкис с того дня ни разу не переступала порога нашего дома. И я больше никогда и ничего о ней не слышал.
Лето кончилось. Моя лихорадка прошла, озноб не возвращался, и я постепенно окреп. А потом начался учебный год, и мы опять стали ходить в школу. В первый же день, идя обычной дорогой, мы увидели, что базар и дома вокруг него ломают кувалдами. Стены были сплошь порушены, а на уцелевших крышах колыхались на ветру красные тряпки. Потолки осели, в комнатах сквозь стекла закрытых окон виднелись на полу куски обмазки, осыпавшейся с глинобитных крыш. В некоторых домах не осталось дверей, и от порога зияли лишь пустые провалы. Кое-где продолжали жить люди. В одном дворе соорудили убежище из ковра и покрывал, в другом – из циновок. У обмелевших хаузов попадались женщины, занятые стиркой. Среди куч строительного мусора на покрытых пылью ветках померанцев все еще блестели глянцевые плоды. И без перерыва стучали кувалды, сыпалась штукатурка, падал битый кирпич. Мы шли. Дядюшка объяснил мне, что на месте базара собираются строить большую фалаку [9] и подводить к ней со всех сторон широкие улицы. Я спросил, что такое фалака. Он не знал. Я спросил, для чего она. Этого он тоже не знал. Мы продолжали идти.
Когда мы пришли в школу, выяснилось, что там серьезные перемены.
В прошлом году, посреди учебного года, инспектор, который приходился братом директору, умер, и учителями стал заведовать новый инспектор. Он был шейхом, носил чалму, но, войдя в школу, скатывал чалму и абу в сверток и только после этого представал перед классом: кербельская печатка на шнурке, повязанном вокруг лба [10], сливовый прут в руке, недобрые смеющиеся глаза и жесткий выговор – «к» он произносил с сильным нажимом, почти как «кх». В прошлом году шейх был нашим учителем и, кроме того, заменял покойного инспектора. Однако теперь, в первый раз придя в школу, мы узнали, что взяли нового учителя шестого класса, который одновременно будет инспектором. Шейх, понятно, переживал, да и злился тоже. Он даже заявил, что больше не придет в школу. А новый учитель, ко всему прочему, оказался дервишем, со здоровенными пышными усами. Так что добавилась еще и общая нелюбовь шейхов к дервишам. В конце концов директор распорядился, что, во-первых, шейх получит повышение, перейдет работать в «среднюю школу» и будет преподавать в пятом классе, то есть опять в моем, и, во-вторых, он освобождается от хлопотной должности инспектора.
Наш с шейхом переход в среднюю школу выразился в том, что мы, то есть пятый класс, расстались с уголком двора и перешли в конец школьного сада. Сначала для нас натянули тент, и в первые недели осени мы на уроках прислушивались к голосу ветра, заплетающего ветки сосен, смотрели, как тихо, неслышно падают листья, возятся в пыли вороны и семена кленов, похожие на стрекозиные крылья, вертясь волчком, несутся к земле. Позже, с наступлением холодов, нас перевели в оранжерею. Три стены в ней были сплошь застеклены, а внутри, по всем четырем сторонам, ступеньками стояли горшки герани и еще кадки с сиренью и лимонным деревом. Там поставили скамейки, и мы, окруженные горьковато пахнущей геранью, казались какими-то инородными особями, изучающими грамматику и стилистику, а также дроби, проценты, пропорции и плюс к тому геометрию, географию и историю.
История изменилась, этот предмет имел теперь мало общего с прежними сказками. Такой истории, как в прошлом году, больше не было. Овеянные славой имена героев-долгожителей, сказания, полные драконов и дивов, волшебная птица Симург, быстроногий конь Рахш, колдовство, сны и видения откочевали со страниц учебника [11], и место Гура занял Кир – родоначальник исторических событий. История стала исторической. В 550 году до н.э. Кир взошел на иранский престол. До н.э. – то есть до Рождества Христова. А шейх был категорически против всего иностранного. «Выдумали невесть что. Здесь мусульманская страна, а историю, видите-ли, от пророка неверных, собаки поганой, отсчитывать надо. До Рождества Христова, слыхали? Да рогоносец последний и тот лучше! А Кир кто был? Гебр! Огнепоклонник! Чепуха сплошная. Иностранная болтовня. Выходит, в „Шахнаме“ с начала до конца все переврано? А раньше-то эти имена где были? Наследие наших предков нынче в игрушку превратилось, иностранцам на забаву». Наш шейх очень переживал. И многие другие шейхи тоже. Зарядили первые в тот год дожди.
Дождь струился по стенам, оставляя бороздки на грязных стеклах, постукивал в окна. На первом уроке мы не могли разглядеть, что там снаружи, все дрожало и растворялось в скользящей по стеклу пелене воды. Потом в оранжерее становилось душно, распахивали окно, и среди переменчивых туманных картин возникал кусочек ясного, четкого пейзажа, и запахи сада, запахи вольных просторов лезли внутрь. А когда дождь смывал грязь, за стеклами вставал сад, и там, пристроившись к зеленой ветке кипариса, ждала чего-то притихшая ворона.
Сочинение. Тема: «Прощение слаще всякой мести».
У меня сочинение вышло тогда совершенно бестолковым. Я доказывал, что прощение как раз и является самой страшной местью.
И в тот день, и назавтра, и еще несколько дней потом дождь лил не переставая. Он лил и лил, и с разрушенных крыш посыпались кирпичи, поползла раскисшая глина и известь, так что круглая площадь, которой предстояло стать центром нашего города, превратилась в море липкой, вонючей грязи. Вода текла в выгребные ямы разрушенных домов, переполняла их, содержимое выплескивалось наружу и плавало в густой топкой жиже. На площади то и дело кто-нибудь застревал в грязи, люди кляли на чем свет стоит строителей фалаки, ругались – и продолжали застревать.
Как-то раз поутру, когда мы пересекали эти хляби на спинах двух носильщиков, тот, что нес дядюшку, поскользнулся, и они оба упали. Нас забрызгало грязью. Грязь попала мне в глаз. Я хотел было вытереться, но мой носильщик сердито сказал: «Крепче держись, как следует! Не вертись!» Он не стал дожидаться напарника, и мы двинулись дальше. Сзади слышался смех. Поставив меня на землю, носильщик потребовал плату. Я сказал: «Деньги у дядюшки». Но того рядом не было. Я вытер глаза и увидел, что он все еще не встал. Носильщик пошел к нему, а я остался ждать. Носильщик вернулся, передал, что, мол, иди в школу, он после придет. В полдень за мной пришел Джафар. По пути рассказал: дядюшка расшиб руки-ноги, беднягу принесли домой насквозь мокрого и промерзшего, так что ему совсем худо. Дома я узнал, что дядюшку отвезли к нему на квартиру. Услышав о происшедшем, отец пришел в бешенство.
– Как он только посмел, почему не сам нес Парвиза через грязь? А если бы ребенок упал?
– Упал бы, ну и что? – сказал я.
– Как это «ну и что»? Скотина никчемная, ребенка через лужу перенести не может, носильщика нанимает.
– Отец, а вы бы на его месте… то есть сами бы вы полезли в такую грязюку?
Тетка раздраженно оборвала меня:
– Парвиз, как не стыдно!
Дядюшка больше не приходил. Говорили, он вывихнул руку и ногу. Бабушка сказала Джафару, что в еврейском квартале есть одна женщина, Арус Хоршид, занимается вправлением костей. Пускай он ее разыщет и отведет к дядюшке. Как-то в полдень Джафар не пришел за мной в школу. И только в час дня, когда все остальные ребята уже вернулись после перерыва, он наконец появился, совершенно запыхавшийся. Рассказал, что ходил к дядюшке домой – отводил костоправа, – это далеко, вот и задержался слегка; он думал, хозяйка догадалась послать за мной Рогайе, а оказывается, Рогайе сходила только за моими сестрами и потом осталась дома, никому и в голову не пришло послать ее за мной. Когда Джафар вернулся от дядюшки, поднялся крик – ох да ах, ребенок там в школе голодный сидит, дожидается. Едва мы переступили порог, скандал начался снова. А тут как раз пришел отец, и женщины все ему рассказали. На следующее утро, когда я уходил, отец подозвал меня:
– Парвиз, с сегодняшнего дня будешь и днем, и вечером приходить домой сам. Ты уже большой, обойдешься без няньки. Только будь осторожен на улице, не зевай, иди спокойно, как порядочные люди, и не глазей по сторонам. Понятно?
– Да, папа.
Я был доволен. Вот здорово! Теперь, когда подсохнут улицы, можно будет бросить под ноги камешек или катышек из бумаги и катить его перед собой, подталкивая, как мячик, можно даже от школьного двора до самого дома докатить.
Но бабушка, тетка и мама не согласились. Бабушка сказала:
– А наше доброе имя как же? Ребенок на улице один, без надзора – что люди скажут?
Отец отмахнулся. С тех пор Джафар стал отводить меня в школу, а возвращался я и в обед, и вечером сам, один.
Прошла неделя, а дядюшка не приходил; в доме стали поговаривать, что он и не болеет вовсе, притворяется. Так что папа велел наконец Джафару сходить, глянуть, в чем там дело. «В самом деле, что это он не приходит?» Джафар прихватил меня с собой. Когда мы вошли, дядюшка сидел на тюфяке. Больная рука у него была подвязана шарфом, а нога, от которой шел противный запах куриного яйца и лекарств, обернута тряпкой. Увидев нас, он застонал – как положено тяжелобольному, когда его посещают близкие. Я уже давно перестал бывать у них дома. Дядюшкина жена встретила меня радостно, поцеловала, погладила по голове. Стала расспрашивать, какие у меня новые игрушки. Дядюшка сказал Джафару, что прямо погибает от боли, шевельнуться не может, до того скрутило. «Надо же было так упасть, весь покалечился. А тут лестница эта, целыми днями вверх да вниз, попробуй вылечись – горе одно!» Джафар спросил, когда дядюшка думает возвращаться.
– Кто ж его знает! – ответил Мешхеди Асгар.
– Не продай ваш хозяин тогда белого осла, так и нужды бы не было носильщика нанимать, – сказала дядюшкина жена. – Асгар и не упал бы.
Ветер налетал порывами, гудел в заклеенных бумагой трещинах стекол.
– А где же лавка Аббаса? – спросил я.
– Не забыл еще? – улыбнулся дядюшка.
Джафар сказал, пусть уж дядюшка постарается как-нибудь поскорей на ноги встать.
– Аббас теперь, – продолжал Мешхеди, – в управлении финансов.
– А когда белый осел с машиной столкнулся, мы тоже упали, – возразил я тетушке.
– Ты помнишь? – опять сказал дядюшка. Джафар продолжал свое:
– Ты себя-то побереги, зима ведь, холода, не дай Бог, что…
– Вот если бы у нас коляска была, – перебил его я.
– На все воля божья, – ответил Джафару дядюшка. Его жена повернулась ко мне:
– Какое там… Коляске лошади требуются, а лошадям – конюх.
– Короче, ты поосторожней, – наставлял дядюшку Джафар. – Береженого Бог бережет.
– Конюх ваш бывший – дрянь человек, мерзавец, вот он кто, – говорила мне тетушка. – Только и может опиум курить да родную дочь в могилу спроваживать.
– Ох ты, Господи… – пробормотал Джафар. А Мешхеди Асгар вдруг сказал:
– Пора кормить голубей.
– Парвиз, – окликнул меня Джафар, – пора возвращаться. Солнце вон уже село.
Мешхеди Асгар посмотрел на жену:
– Насыпь голубям немного проса.
Сквозь щели в дверной раме завывал ветер. Я прислушался.
– Ох ты, совсем из головы вылетело, – сказала тетушка. – И впрямь они поесть дожидаются.
– Нет Бога, кроме Аллаха, – тихо проговорил Джафар, и мы все четверо замолчали, словно пережидая, когда стихнет вой ветра.
Потом Джафар сказал:
– Ну, Парвиз-хан, подымайся, пойдем, поздно уже. Вечер.
Дядюшкина жена так и не двинулась с места. Дядюшка сказал Джафару:
– Вон там айва, возьми одну для Парвиз-хана. – И показал головой на лежащие в стенной нише плоды.
Я сказал:
– До свиданья.
Дядюшка со стоном отозвался:
– Стареет твой дядюшка.
Дядюшкина жена неторопливо начала:
– Машинка-то, помнишь, красивая такая, розовая…
Джафар перебил ее:
– Будет, тетушка.
Мы пошли. По дороге оба молчали. Было холодно, дул колючий снежный ветер. Когда мы подошли к дому, совсем стемнело. А когда вернулся отец, козырек на его фуражке был запорошен снегом.
– Навестил Мешхеди Асгара? – спросил отец. Я кивнул головой и вдруг заплакал – тихонько.
– Ну и что там?
Я вышел из комнаты. Во дворе шел снег.
Назавтра снег шел целый день. Была пятница, мы сидели дома, смотрели, как за окнами сгибались под снегом померанцы и мерзли грейпфруты. Снег так нежно оттенял зеленоватые листья и плоды грейпфрутов! А оранжевые померанцы будто восставали против его белизны. Снегопад продолжался всю ночь. Утром мы увидели, что ветви грейпфрутов обломились. Когда мы уходили в школу, расстроенный и мрачный отец вытаскивал из-под снега сломанные ветки. А когда вернулись, дворник уже почистил крышу и сгреб снег в кучу. Посреди двора отец ругал Джафара:
– Ты что, ослеп, не видишь, что ли, ни единого дерева целого не осталось. Померанцы так все погибли.
Подошла бабушка.
– Успокойся, сынок, – сказала она, – не растравляй себя понапрасну. Сломаны и сломаны, что ж теперь.
Мой отец относился к деревьям и цветам с искренней нежностью. За сорванные цветы и разбитые цветочные горшки нас наказывали гораздо строже, чем за любые другие проделки. Словно на самом деле это цветы были ему детьми. Его привязанность к растениям казалась прочнее, искренней, сердечней, чем к нам. По снегу отец ступал осторожно, но не из боязни поскользнуться – он не хотел причинить сломанным веткам новую боль. Осторожно разгребал снег, тихонько вытаскивал ветки, смотрел на них, и в его взгляде угадывалось бессилие. Он действовал молча, словно после вспышки яростного гнева смирился с потерей. Полдень миновал, но ветер волнами доносил звуки азана [12]. Может, родился ребенок или у нас спешили часы, а может, кто-нибудь умирал. Отец сорвал с веток померанцы и грейпфруты, принес и разложил в комнатах по стенным нишам. Пока мы обедали, по комнате постепенно распространился аромат грейпфрутов. Бабушка сказала:
– Не печалься, сынок, попусту. Ты сам говорил, что до весны мы из этого дома уедем. А в новом доме и померанцы зацветут.
Но пришла весна, наш сад чернел голыми ветками, а мы все еще жили в старом доме. Говорили, в новом до сих пор не готовы двери; плотник управится месяца через два, не раньше, уж никак не раньше.
В конце зимы, когда снег, превращенный солнцем и дождями в мокрое месиво, потек, Джафар привел садовника, чтобы тот посрезал все обломанные ветки – тогда весной могли бы появиться новые побеги; садовник со своей пилой принялся за работу, приговаривая, что мороз все повысушил, какие деревья – почитай, пни одни, ни листьев, ни плодов, ни веток не будет, все прахом.
И вот однажды, постукивая палкой, пришел дядюшка. Это было в пятницу, ясным погожим днем. Уже наступила весна, оставалось несколько дней до праздников [13]. Бабушка спросила, как его здоровье, а тетка сказала, мол, слава Богу, что поднялся. Когда он пришел, мамы дома не было и отца тоже. Он отправился в баню; а мама с утра ушла повидаться с дядей Азизом, который накануне приехал из Тегерана. Азиз рассчитывал, что к наступлению праздников мы переберемся в новое, только отстроенное здание, которое соответствовало бы его нынешнему положению. А на улице перед нашим домом даже негде было поставить автомобиль. Да и дороги, чтобы подъехать, в сущности, не было. Пришлось ему остановиться у приятеля, дом которого стоял на широкой улице.
Дядюшка уселся и молча смотрел на померанцы. Подошли мои сестры, расспросили его, как руки-ноги, и убежали. Я прыгал в углу двора, играя в классики. В те времена мы говорили «в шестиклетку». Первым вернулся отец, спросил, дома ли мама, и хмуро кивнул, отвечая на приветствие дядюшки.
– Она у брата, – сказала бабушка.
Отец прекрасно знал, где мама, он не стал слушать и сразу ушел к себе. Мама вернулась уже за полдень и сразу спросила, пришел ли хозяин. Дядюшка поздоровался, ответил, что да, пожаловали. Мама словно не поняла, что это дядюшка, и молча поднялась вверх по лестнице. Минуту спустя отец кричал, мама плакала, бабушка и тетка ничего не говорили, мои сестры навострили уши, а я думал о том, что, если бы дверь на лестницу была открыта, мне удалось бы пробраться на крышу [14].
Ссорились из-за маминого визита к дяде Азизу. Как это она отправилась в дом к постороннему человеку, забыла про семейную честь – ну и так далее.
Обедать в тот день накрыли совсем поздно. Я предусмотрительно выучил уроки, понимая: надо быть начеку. Любое неосторожное слово, шум или даже недоеденный за обедом суп могли повлечь за собой самые неприятные последствия. Сестры тоже понимали, что пахнет грозой, сидели тихо, но гроза таки разразилась. Из-за дядюшки. Тетка только сказала, что сегодня наш Мешхеди Асгар пожаловал, и отец тут же взорвался:
– Как зима настала, он домой сбежал, бока отлеживать, а к празднику, значит, вернулся? Зачем, спрашивается? На что он мне сдался? Пускай отправляется обратно к своей тумбе неповоротливой, он же в ней души не чает.
Я подумал, что отец говорит словами дяди Азиза, но вслух сказать не осмелился. Решил вместо этого уйти из комнаты – и тоже побоялся, остановился у окна. Сквозь ажурную – из разноцветных стекол – нижнюю раму подъемного окна я увидел, как дядюшка, расцвеченный зелеными, желтыми, красными и голубыми бликами, поднялся с места и прислушивается. Отец продолжал ругаться, потом прорычал:
– Чтоб он сдох!
Я сел – теперь дядюшки видно не было. Только его отражение, сливаясь с силуэтами безруких деревьев, преломлялось в узорчатых стеклах и, перевернутое вверх ногами, ложилось тенью на грязную полоску бумаги, которой была заклеена дыра в окне. Различить дядюшку в этой размытой картинке было сложно, но вот он выделился из очертаний дома и голых стволов, пошел и совсем пропал. Я дал себе обещание, что в праздник отдам дядюшке все мои подарки – пусть порадует жену. Но когда праздник наступил, он не пришел, а мы поначалу и не заметили. Никто как-то не вспоминал о нем до тех самых пор, пока дядя Азиз за обедом вдруг не сказал:
– А кстати, Мешхеди Асгара не видно. Помер он или выгнали наконец?
Тогда, в пятницу, после скандала с мамой, отец все-таки отправился повидать дядю, а тот в свою очередь пожаловал вечером к нам, на семейный ужин. Все родственники были в сборе. Дядя рассказал, что хочет открыть ткацкую фабрику, потом говорил об аренде земли, полученной от Управления вакуфным имуществом [15], – он собирался сеять свеклу и сбывать ее государственному сахарному заводу, его уже строят и запустят еще в этом году. Всем родственникам дядя предлагал купить акции. «А это что такое?» – спрашивали они. «Акция, – отвечал дядя, – она акция и есть». Никто ничего не понимал. Потом вечером бабушка сказала Джафару:
– Загляни-ка к дядюшке, разузнай, что там с ним стряслось.
Джафар принес известие, что дядюшка еще хромает, кости у него болят, лежит все больше, говорит, после, мол, придет.
Через пару дней ему, кажется, послали какой-то подарок. Бабушка послала. Миновал тринадцатый день2, а от дядюшки ни слуху ни духу; потом настал месяц орди-бехешт, аромат цветущих померанцев заполнил городские улицы. Как-то днем, возвращаясь из школы, я встретил дядюшку. Он шел, опираясь на палку.
– Дядюшка, – говорю, – ты где пропадал?
Последний день новогодних торжеств, в течение которых родственникам и знакомым полагается навещать друг друга.
– Что ж ты про здоровье мое не спросишь? – ответил дядюшка.
– А сейчас ты откуда?
– От вас иду.
– Так что ж ты у нас не остался?
– Дела у меня, – ответил дядюшка, – домой надо.
– Какие же у тебя дела?
– Старуха моя там одна.
– Так она всегда одна днем остается, – возразил я.
– Это раньше так было.
– Ладно, пойдем, дядюшка, пообедаешь у нас, а потом домой.
– Дядюшка свое отобедал, – вздохнул он.
Я понял, он и правда не хочет, и спросил:
– Когда опять придешь?
Он молча посмотрел на меня.
– Ну тогда почему не приходишь? Он еще помолчал и говорит:
– Никому ты, дядюшка, теперь не нужен.
– Кто сказал? Кому ты не нужен? Кто это сказал? – спросил я.
– Состарился я, по глазам стал понимать.
– И что же ты по глазам понял?
– Ох, все понял твой дядюшка, все понял, милый, – ответил он.
Мне показалось, он какую-то чушь несет. К тому жехотелось есть, и я сказал:
– Ну тогда как поправишься – совсем-совсем поправишься, – поскорей возвращайся.
Мол, я не понял, чепуха какая-то, но все равно – привет, я голодный и что толку упрашивать.
Придя домой, я спросил, почему дядюшку отпустили.
– Он с ума сошел, – сказала моя сестра Эарин, – заговаривается даже; взял нож и принялся скоблить померанцевые стволы. Я спросила, мол, ты что делаешь, дядюшка? Он говорит, джуш ищу. Я говорю – это же сухие стволы. А он – нет, джуш все-таки пробивается. Я говорю – ну хорошо, пусть пробивается, все равно его обрывать нельзя. Так он обиделся, ненормальный, у него, бедняжки, голова не в порядке.
И вот мы поехали в новый дом. Было назначено время переезда. И календарь, и гаданье по Корану присоветовали одно и тоже – четверг, в начале хордада [16]. Отец с самого утра уехал за город вместе со своими постоянными спутниками и меня тоже увез. Отец устраивал пикник. Обычно они всей компанией отправлялись веселиться по пятницам. Иногда, если не собирались ночевать, меня и раньше брали с собой, но в этот раз мы остались на ночь. И музыкантов было больше, чем всегда, – обычно на пирушках звучал только тар в сопровождении тамбура. К тому же на закате прибыли певицы и танцовщицы. Закутанные женщины, выбравшись из коляски, скинули чадры, и веселье началось. В ту ночь они пели, плясали, лихо пили водку и так откровенно заигрывали с мужчинами, что привели меня в полное замешательство. Я даже во сне продолжал слышать голоса музыкантов и веселый смех. А наутро проснулся от холода, соловьиного щебета и журчанья воды. Вокруг вперемешку валялись тарелки, доска для нардов, жаровня, тюфяки, барабан, опийные трубки, туфли, накидки, женские платки, бутылки и щипцы для орехов; на ветру колыхались брошенные на ветку шальвары; том Хафиза лежал возле шампуров для кебаба, окруженный яичной скорлупой, пожухлыми шкурками огурцов, алычовыми косточками, зернами миндаля и окурками; в стаканах и в чашках плавали комплекты вставных зубов, а у одной из танцовщиц в изголовье лежал сползший с головы парик. И повсюду все спали. А вода в ручье, когда я умывал лицо и руки, рассыпалась брызгами-градинками и пахла свежестью и дикой мятой. Я ушел, бродил среди цветов, залезал на деревья. Взрослые спали до полудня, и я всю первую половину дня был предоставлен сам себе. К вечеру мы собрались домой. Прикатили извозчики. Часть народу еще оставалась, а часть уезжала. Уехали и мы с отцом. Всю дорогу он сидел смурной и сонный и молчал, лишь иногда тихонько что-то напевал себе под нос. Уже совсем стемнело, когда мы добрались до дома – нашего нового, только что выстроенного дома.
– Таджи, – начал я, – она ведь маленькая была, почему же…
Но тут гневный выкрик отца прервал мои слова:
– В этом бедламе что, ни у кого мозгов не осталось? Зачем ребенка-то, малыша, в такие дела посвящать?
Дядя Азиз тут же встрял: мол, дядюшка, сукин сын, постарался. От этого идиота вечно одни неприятности, удивительно даже.
Удивительно было и то, с каким постоянством дядя Азиз выступал против дядюшки. Но тогда обошлось – он вскоре уехал в Тегеран. Говорили, парню подфартило, в гору пошел. Мне было все равно, я просто радовался, что он перестал у нас бывать. Говорили, он заложил отцовский дом и дал правителю области большие деньги, чтобы пройти на выборах. В ту пору генерал-губернатор остана еще именовался правителем области. Тегеран изъявил согласие, дядя Азиз был выдвинут в кандидаты [8] и благополучно уехал. До того дня я и не подозревал, что на свете бывают «депутаты», «правители», «кандидаты» и «выборы».
Теперь про Билкис. Несколько недель спустя я заболел малярией. Чувствовал себя хуже некуда. День за днем по утрам меня охватывал озноб, а потом подступал жар и все усиливался, пока я не впадал в забытье; тогда я видел сны. Снилось мне все время одно и тоже – я забираюсь на голубятню, лезу, дрожу от ужаса – и вдруг срываюсь. Падая, но еще в воздухе, я приходил в себя, мокрый от пота, и меня рвало. Докторов было четверо или пятеро, всех сортов: и мулла, и военный, и домашний. Но приходили они по одному, по очереди. Раз даже заклинатель пришел. А жар не спадал, и озноб не прекращался. Состояние было очень тяжелое. Однажды под вечер, одуревший и вялый, я валялся на лежанке во дворе, слушал скрип колодезного колеса и смотрел, как сестер собирают в гости, а Джафар черпает лейкой воду из бассейна и поливает герань, кусты ночецвета, настурции и петушьи гребешки. И вдруг во двор вошла Билкис.
Приговаривая: «Ох, деточка, да ляжет твоя немочь на мои плечи!» – она прямо с порога направилась в мою сторону. Минута – и все домочадцы высыпали во двор с такой скоростью, словно мне угрожала чума. До меня она так и не дошла. Ее схватили и погнали прочь. Напрасно я звал ее, на меня просто не обратили внимания. Билкис повалилась на землю, запричитала, что это все Шавис, а на ней греха нет, умоляла ее отпустить. Но на подмогу Джафару подоспел дядюшка, и вместе они подхватили кормилицу с земли, вышвырнули за порог и заперли дверь на засов. С улицы несся ее плач, Рогайе все еще ругалась, повторяя: «Ох, бесстыжая», а мои сестры в нарядных платьях застыли на краю бассейна, и их отражения подрагивали в воде. Мне словно бы снился сон, вроде того, про голубятню. Но у порога еще лежала старая туфля, упавшая с ноги Билкис, а с улицы доносились ее стоны, и я понял: нет я не сплю, все так и есть.
Дядюшке, который подошел ко мне, я сказал: «Уйди!» А когда мама принесла в тонкостенной, начищенной до блеска медной чашке питье со льдом, я оттолкнул чашку так, что она перевернулась. Доктор протянул мне градусник, я его отшвырнул. Доктор, разозлившись, спросил, в чем дело. Тогда ему на ухо объяснили, и он сердито пробормотал сквозь зубы: «Вот бесстыжая!» Билкис с того дня ни разу не переступала порога нашего дома. И я больше никогда и ничего о ней не слышал.
Лето кончилось. Моя лихорадка прошла, озноб не возвращался, и я постепенно окреп. А потом начался учебный год, и мы опять стали ходить в школу. В первый же день, идя обычной дорогой, мы увидели, что базар и дома вокруг него ломают кувалдами. Стены были сплошь порушены, а на уцелевших крышах колыхались на ветру красные тряпки. Потолки осели, в комнатах сквозь стекла закрытых окон виднелись на полу куски обмазки, осыпавшейся с глинобитных крыш. В некоторых домах не осталось дверей, и от порога зияли лишь пустые провалы. Кое-где продолжали жить люди. В одном дворе соорудили убежище из ковра и покрывал, в другом – из циновок. У обмелевших хаузов попадались женщины, занятые стиркой. Среди куч строительного мусора на покрытых пылью ветках померанцев все еще блестели глянцевые плоды. И без перерыва стучали кувалды, сыпалась штукатурка, падал битый кирпич. Мы шли. Дядюшка объяснил мне, что на месте базара собираются строить большую фалаку [9] и подводить к ней со всех сторон широкие улицы. Я спросил, что такое фалака. Он не знал. Я спросил, для чего она. Этого он тоже не знал. Мы продолжали идти.
Когда мы пришли в школу, выяснилось, что там серьезные перемены.
В прошлом году, посреди учебного года, инспектор, который приходился братом директору, умер, и учителями стал заведовать новый инспектор. Он был шейхом, носил чалму, но, войдя в школу, скатывал чалму и абу в сверток и только после этого представал перед классом: кербельская печатка на шнурке, повязанном вокруг лба [10], сливовый прут в руке, недобрые смеющиеся глаза и жесткий выговор – «к» он произносил с сильным нажимом, почти как «кх». В прошлом году шейх был нашим учителем и, кроме того, заменял покойного инспектора. Однако теперь, в первый раз придя в школу, мы узнали, что взяли нового учителя шестого класса, который одновременно будет инспектором. Шейх, понятно, переживал, да и злился тоже. Он даже заявил, что больше не придет в школу. А новый учитель, ко всему прочему, оказался дервишем, со здоровенными пышными усами. Так что добавилась еще и общая нелюбовь шейхов к дервишам. В конце концов директор распорядился, что, во-первых, шейх получит повышение, перейдет работать в «среднюю школу» и будет преподавать в пятом классе, то есть опять в моем, и, во-вторых, он освобождается от хлопотной должности инспектора.
Наш с шейхом переход в среднюю школу выразился в том, что мы, то есть пятый класс, расстались с уголком двора и перешли в конец школьного сада. Сначала для нас натянули тент, и в первые недели осени мы на уроках прислушивались к голосу ветра, заплетающего ветки сосен, смотрели, как тихо, неслышно падают листья, возятся в пыли вороны и семена кленов, похожие на стрекозиные крылья, вертясь волчком, несутся к земле. Позже, с наступлением холодов, нас перевели в оранжерею. Три стены в ней были сплошь застеклены, а внутри, по всем четырем сторонам, ступеньками стояли горшки герани и еще кадки с сиренью и лимонным деревом. Там поставили скамейки, и мы, окруженные горьковато пахнущей геранью, казались какими-то инородными особями, изучающими грамматику и стилистику, а также дроби, проценты, пропорции и плюс к тому геометрию, географию и историю.
История изменилась, этот предмет имел теперь мало общего с прежними сказками. Такой истории, как в прошлом году, больше не было. Овеянные славой имена героев-долгожителей, сказания, полные драконов и дивов, волшебная птица Симург, быстроногий конь Рахш, колдовство, сны и видения откочевали со страниц учебника [11], и место Гура занял Кир – родоначальник исторических событий. История стала исторической. В 550 году до н.э. Кир взошел на иранский престол. До н.э. – то есть до Рождества Христова. А шейх был категорически против всего иностранного. «Выдумали невесть что. Здесь мусульманская страна, а историю, видите-ли, от пророка неверных, собаки поганой, отсчитывать надо. До Рождества Христова, слыхали? Да рогоносец последний и тот лучше! А Кир кто был? Гебр! Огнепоклонник! Чепуха сплошная. Иностранная болтовня. Выходит, в „Шахнаме“ с начала до конца все переврано? А раньше-то эти имена где были? Наследие наших предков нынче в игрушку превратилось, иностранцам на забаву». Наш шейх очень переживал. И многие другие шейхи тоже. Зарядили первые в тот год дожди.
Дождь струился по стенам, оставляя бороздки на грязных стеклах, постукивал в окна. На первом уроке мы не могли разглядеть, что там снаружи, все дрожало и растворялось в скользящей по стеклу пелене воды. Потом в оранжерее становилось душно, распахивали окно, и среди переменчивых туманных картин возникал кусочек ясного, четкого пейзажа, и запахи сада, запахи вольных просторов лезли внутрь. А когда дождь смывал грязь, за стеклами вставал сад, и там, пристроившись к зеленой ветке кипариса, ждала чего-то притихшая ворона.
Сочинение. Тема: «Прощение слаще всякой мести».
У меня сочинение вышло тогда совершенно бестолковым. Я доказывал, что прощение как раз и является самой страшной местью.
И в тот день, и назавтра, и еще несколько дней потом дождь лил не переставая. Он лил и лил, и с разрушенных крыш посыпались кирпичи, поползла раскисшая глина и известь, так что круглая площадь, которой предстояло стать центром нашего города, превратилась в море липкой, вонючей грязи. Вода текла в выгребные ямы разрушенных домов, переполняла их, содержимое выплескивалось наружу и плавало в густой топкой жиже. На площади то и дело кто-нибудь застревал в грязи, люди кляли на чем свет стоит строителей фалаки, ругались – и продолжали застревать.
Как-то раз поутру, когда мы пересекали эти хляби на спинах двух носильщиков, тот, что нес дядюшку, поскользнулся, и они оба упали. Нас забрызгало грязью. Грязь попала мне в глаз. Я хотел было вытереться, но мой носильщик сердито сказал: «Крепче держись, как следует! Не вертись!» Он не стал дожидаться напарника, и мы двинулись дальше. Сзади слышался смех. Поставив меня на землю, носильщик потребовал плату. Я сказал: «Деньги у дядюшки». Но того рядом не было. Я вытер глаза и увидел, что он все еще не встал. Носильщик пошел к нему, а я остался ждать. Носильщик вернулся, передал, что, мол, иди в школу, он после придет. В полдень за мной пришел Джафар. По пути рассказал: дядюшка расшиб руки-ноги, беднягу принесли домой насквозь мокрого и промерзшего, так что ему совсем худо. Дома я узнал, что дядюшку отвезли к нему на квартиру. Услышав о происшедшем, отец пришел в бешенство.
– Как он только посмел, почему не сам нес Парвиза через грязь? А если бы ребенок упал?
– Упал бы, ну и что? – сказал я.
– Как это «ну и что»? Скотина никчемная, ребенка через лужу перенести не может, носильщика нанимает.
– Отец, а вы бы на его месте… то есть сами бы вы полезли в такую грязюку?
Тетка раздраженно оборвала меня:
– Парвиз, как не стыдно!
Дядюшка больше не приходил. Говорили, он вывихнул руку и ногу. Бабушка сказала Джафару, что в еврейском квартале есть одна женщина, Арус Хоршид, занимается вправлением костей. Пускай он ее разыщет и отведет к дядюшке. Как-то в полдень Джафар не пришел за мной в школу. И только в час дня, когда все остальные ребята уже вернулись после перерыва, он наконец появился, совершенно запыхавшийся. Рассказал, что ходил к дядюшке домой – отводил костоправа, – это далеко, вот и задержался слегка; он думал, хозяйка догадалась послать за мной Рогайе, а оказывается, Рогайе сходила только за моими сестрами и потом осталась дома, никому и в голову не пришло послать ее за мной. Когда Джафар вернулся от дядюшки, поднялся крик – ох да ах, ребенок там в школе голодный сидит, дожидается. Едва мы переступили порог, скандал начался снова. А тут как раз пришел отец, и женщины все ему рассказали. На следующее утро, когда я уходил, отец подозвал меня:
– Парвиз, с сегодняшнего дня будешь и днем, и вечером приходить домой сам. Ты уже большой, обойдешься без няньки. Только будь осторожен на улице, не зевай, иди спокойно, как порядочные люди, и не глазей по сторонам. Понятно?
– Да, папа.
Я был доволен. Вот здорово! Теперь, когда подсохнут улицы, можно будет бросить под ноги камешек или катышек из бумаги и катить его перед собой, подталкивая, как мячик, можно даже от школьного двора до самого дома докатить.
Но бабушка, тетка и мама не согласились. Бабушка сказала:
– А наше доброе имя как же? Ребенок на улице один, без надзора – что люди скажут?
Отец отмахнулся. С тех пор Джафар стал отводить меня в школу, а возвращался я и в обед, и вечером сам, один.
Прошла неделя, а дядюшка не приходил; в доме стали поговаривать, что он и не болеет вовсе, притворяется. Так что папа велел наконец Джафару сходить, глянуть, в чем там дело. «В самом деле, что это он не приходит?» Джафар прихватил меня с собой. Когда мы вошли, дядюшка сидел на тюфяке. Больная рука у него была подвязана шарфом, а нога, от которой шел противный запах куриного яйца и лекарств, обернута тряпкой. Увидев нас, он застонал – как положено тяжелобольному, когда его посещают близкие. Я уже давно перестал бывать у них дома. Дядюшкина жена встретила меня радостно, поцеловала, погладила по голове. Стала расспрашивать, какие у меня новые игрушки. Дядюшка сказал Джафару, что прямо погибает от боли, шевельнуться не может, до того скрутило. «Надо же было так упасть, весь покалечился. А тут лестница эта, целыми днями вверх да вниз, попробуй вылечись – горе одно!» Джафар спросил, когда дядюшка думает возвращаться.
– Кто ж его знает! – ответил Мешхеди Асгар.
– Не продай ваш хозяин тогда белого осла, так и нужды бы не было носильщика нанимать, – сказала дядюшкина жена. – Асгар и не упал бы.
Ветер налетал порывами, гудел в заклеенных бумагой трещинах стекол.
– А где же лавка Аббаса? – спросил я.
– Не забыл еще? – улыбнулся дядюшка.
Джафар сказал, пусть уж дядюшка постарается как-нибудь поскорей на ноги встать.
– Аббас теперь, – продолжал Мешхеди, – в управлении финансов.
– А когда белый осел с машиной столкнулся, мы тоже упали, – возразил я тетушке.
– Ты помнишь? – опять сказал дядюшка. Джафар продолжал свое:
– Ты себя-то побереги, зима ведь, холода, не дай Бог, что…
– Вот если бы у нас коляска была, – перебил его я.
– На все воля божья, – ответил Джафару дядюшка. Его жена повернулась ко мне:
– Какое там… Коляске лошади требуются, а лошадям – конюх.
– Короче, ты поосторожней, – наставлял дядюшку Джафар. – Береженого Бог бережет.
– Конюх ваш бывший – дрянь человек, мерзавец, вот он кто, – говорила мне тетушка. – Только и может опиум курить да родную дочь в могилу спроваживать.
– Ох ты, Господи… – пробормотал Джафар. А Мешхеди Асгар вдруг сказал:
– Пора кормить голубей.
– Парвиз, – окликнул меня Джафар, – пора возвращаться. Солнце вон уже село.
Мешхеди Асгар посмотрел на жену:
– Насыпь голубям немного проса.
Сквозь щели в дверной раме завывал ветер. Я прислушался.
– Ох ты, совсем из головы вылетело, – сказала тетушка. – И впрямь они поесть дожидаются.
– Нет Бога, кроме Аллаха, – тихо проговорил Джафар, и мы все четверо замолчали, словно пережидая, когда стихнет вой ветра.
Потом Джафар сказал:
– Ну, Парвиз-хан, подымайся, пойдем, поздно уже. Вечер.
Дядюшкина жена так и не двинулась с места. Дядюшка сказал Джафару:
– Вон там айва, возьми одну для Парвиз-хана. – И показал головой на лежащие в стенной нише плоды.
Я сказал:
– До свиданья.
Дядюшка со стоном отозвался:
– Стареет твой дядюшка.
Дядюшкина жена неторопливо начала:
– Машинка-то, помнишь, красивая такая, розовая…
Джафар перебил ее:
– Будет, тетушка.
Мы пошли. По дороге оба молчали. Было холодно, дул колючий снежный ветер. Когда мы подошли к дому, совсем стемнело. А когда вернулся отец, козырек на его фуражке был запорошен снегом.
– Навестил Мешхеди Асгара? – спросил отец. Я кивнул головой и вдруг заплакал – тихонько.
– Ну и что там?
Я вышел из комнаты. Во дворе шел снег.
Назавтра снег шел целый день. Была пятница, мы сидели дома, смотрели, как за окнами сгибались под снегом померанцы и мерзли грейпфруты. Снег так нежно оттенял зеленоватые листья и плоды грейпфрутов! А оранжевые померанцы будто восставали против его белизны. Снегопад продолжался всю ночь. Утром мы увидели, что ветви грейпфрутов обломились. Когда мы уходили в школу, расстроенный и мрачный отец вытаскивал из-под снега сломанные ветки. А когда вернулись, дворник уже почистил крышу и сгреб снег в кучу. Посреди двора отец ругал Джафара:
– Ты что, ослеп, не видишь, что ли, ни единого дерева целого не осталось. Померанцы так все погибли.
Подошла бабушка.
– Успокойся, сынок, – сказала она, – не растравляй себя понапрасну. Сломаны и сломаны, что ж теперь.
Мой отец относился к деревьям и цветам с искренней нежностью. За сорванные цветы и разбитые цветочные горшки нас наказывали гораздо строже, чем за любые другие проделки. Словно на самом деле это цветы были ему детьми. Его привязанность к растениям казалась прочнее, искренней, сердечней, чем к нам. По снегу отец ступал осторожно, но не из боязни поскользнуться – он не хотел причинить сломанным веткам новую боль. Осторожно разгребал снег, тихонько вытаскивал ветки, смотрел на них, и в его взгляде угадывалось бессилие. Он действовал молча, словно после вспышки яростного гнева смирился с потерей. Полдень миновал, но ветер волнами доносил звуки азана [12]. Может, родился ребенок или у нас спешили часы, а может, кто-нибудь умирал. Отец сорвал с веток померанцы и грейпфруты, принес и разложил в комнатах по стенным нишам. Пока мы обедали, по комнате постепенно распространился аромат грейпфрутов. Бабушка сказала:
– Не печалься, сынок, попусту. Ты сам говорил, что до весны мы из этого дома уедем. А в новом доме и померанцы зацветут.
Но пришла весна, наш сад чернел голыми ветками, а мы все еще жили в старом доме. Говорили, в новом до сих пор не готовы двери; плотник управится месяца через два, не раньше, уж никак не раньше.
В конце зимы, когда снег, превращенный солнцем и дождями в мокрое месиво, потек, Джафар привел садовника, чтобы тот посрезал все обломанные ветки – тогда весной могли бы появиться новые побеги; садовник со своей пилой принялся за работу, приговаривая, что мороз все повысушил, какие деревья – почитай, пни одни, ни листьев, ни плодов, ни веток не будет, все прахом.
И вот однажды, постукивая палкой, пришел дядюшка. Это было в пятницу, ясным погожим днем. Уже наступила весна, оставалось несколько дней до праздников [13]. Бабушка спросила, как его здоровье, а тетка сказала, мол, слава Богу, что поднялся. Когда он пришел, мамы дома не было и отца тоже. Он отправился в баню; а мама с утра ушла повидаться с дядей Азизом, который накануне приехал из Тегерана. Азиз рассчитывал, что к наступлению праздников мы переберемся в новое, только отстроенное здание, которое соответствовало бы его нынешнему положению. А на улице перед нашим домом даже негде было поставить автомобиль. Да и дороги, чтобы подъехать, в сущности, не было. Пришлось ему остановиться у приятеля, дом которого стоял на широкой улице.
Дядюшка уселся и молча смотрел на померанцы. Подошли мои сестры, расспросили его, как руки-ноги, и убежали. Я прыгал в углу двора, играя в классики. В те времена мы говорили «в шестиклетку». Первым вернулся отец, спросил, дома ли мама, и хмуро кивнул, отвечая на приветствие дядюшки.
– Она у брата, – сказала бабушка.
Отец прекрасно знал, где мама, он не стал слушать и сразу ушел к себе. Мама вернулась уже за полдень и сразу спросила, пришел ли хозяин. Дядюшка поздоровался, ответил, что да, пожаловали. Мама словно не поняла, что это дядюшка, и молча поднялась вверх по лестнице. Минуту спустя отец кричал, мама плакала, бабушка и тетка ничего не говорили, мои сестры навострили уши, а я думал о том, что, если бы дверь на лестницу была открыта, мне удалось бы пробраться на крышу [14].
Ссорились из-за маминого визита к дяде Азизу. Как это она отправилась в дом к постороннему человеку, забыла про семейную честь – ну и так далее.
Обедать в тот день накрыли совсем поздно. Я предусмотрительно выучил уроки, понимая: надо быть начеку. Любое неосторожное слово, шум или даже недоеденный за обедом суп могли повлечь за собой самые неприятные последствия. Сестры тоже понимали, что пахнет грозой, сидели тихо, но гроза таки разразилась. Из-за дядюшки. Тетка только сказала, что сегодня наш Мешхеди Асгар пожаловал, и отец тут же взорвался:
– Как зима настала, он домой сбежал, бока отлеживать, а к празднику, значит, вернулся? Зачем, спрашивается? На что он мне сдался? Пускай отправляется обратно к своей тумбе неповоротливой, он же в ней души не чает.
Я подумал, что отец говорит словами дяди Азиза, но вслух сказать не осмелился. Решил вместо этого уйти из комнаты – и тоже побоялся, остановился у окна. Сквозь ажурную – из разноцветных стекол – нижнюю раму подъемного окна я увидел, как дядюшка, расцвеченный зелеными, желтыми, красными и голубыми бликами, поднялся с места и прислушивается. Отец продолжал ругаться, потом прорычал:
– Чтоб он сдох!
Я сел – теперь дядюшки видно не было. Только его отражение, сливаясь с силуэтами безруких деревьев, преломлялось в узорчатых стеклах и, перевернутое вверх ногами, ложилось тенью на грязную полоску бумаги, которой была заклеена дыра в окне. Различить дядюшку в этой размытой картинке было сложно, но вот он выделился из очертаний дома и голых стволов, пошел и совсем пропал. Я дал себе обещание, что в праздник отдам дядюшке все мои подарки – пусть порадует жену. Но когда праздник наступил, он не пришел, а мы поначалу и не заметили. Никто как-то не вспоминал о нем до тех самых пор, пока дядя Азиз за обедом вдруг не сказал:
– А кстати, Мешхеди Асгара не видно. Помер он или выгнали наконец?
Тогда, в пятницу, после скандала с мамой, отец все-таки отправился повидать дядю, а тот в свою очередь пожаловал вечером к нам, на семейный ужин. Все родственники были в сборе. Дядя рассказал, что хочет открыть ткацкую фабрику, потом говорил об аренде земли, полученной от Управления вакуфным имуществом [15], – он собирался сеять свеклу и сбывать ее государственному сахарному заводу, его уже строят и запустят еще в этом году. Всем родственникам дядя предлагал купить акции. «А это что такое?» – спрашивали они. «Акция, – отвечал дядя, – она акция и есть». Никто ничего не понимал. Потом вечером бабушка сказала Джафару:
– Загляни-ка к дядюшке, разузнай, что там с ним стряслось.
Джафар принес известие, что дядюшка еще хромает, кости у него болят, лежит все больше, говорит, после, мол, придет.
Через пару дней ему, кажется, послали какой-то подарок. Бабушка послала. Миновал тринадцатый день2, а от дядюшки ни слуху ни духу; потом настал месяц орди-бехешт, аромат цветущих померанцев заполнил городские улицы. Как-то днем, возвращаясь из школы, я встретил дядюшку. Он шел, опираясь на палку.
– Дядюшка, – говорю, – ты где пропадал?
Последний день новогодних торжеств, в течение которых родственникам и знакомым полагается навещать друг друга.
– Что ж ты про здоровье мое не спросишь? – ответил дядюшка.
– А сейчас ты откуда?
– От вас иду.
– Так что ж ты у нас не остался?
– Дела у меня, – ответил дядюшка, – домой надо.
– Какие же у тебя дела?
– Старуха моя там одна.
– Так она всегда одна днем остается, – возразил я.
– Это раньше так было.
– Ладно, пойдем, дядюшка, пообедаешь у нас, а потом домой.
– Дядюшка свое отобедал, – вздохнул он.
Я понял, он и правда не хочет, и спросил:
– Когда опять придешь?
Он молча посмотрел на меня.
– Ну тогда почему не приходишь? Он еще помолчал и говорит:
– Никому ты, дядюшка, теперь не нужен.
– Кто сказал? Кому ты не нужен? Кто это сказал? – спросил я.
– Состарился я, по глазам стал понимать.
– И что же ты по глазам понял?
– Ох, все понял твой дядюшка, все понял, милый, – ответил он.
Мне показалось, он какую-то чушь несет. К тому жехотелось есть, и я сказал:
– Ну тогда как поправишься – совсем-совсем поправишься, – поскорей возвращайся.
Мол, я не понял, чепуха какая-то, но все равно – привет, я голодный и что толку упрашивать.
Придя домой, я спросил, почему дядюшку отпустили.
– Он с ума сошел, – сказала моя сестра Эарин, – заговаривается даже; взял нож и принялся скоблить померанцевые стволы. Я спросила, мол, ты что делаешь, дядюшка? Он говорит, джуш ищу. Я говорю – это же сухие стволы. А он – нет, джуш все-таки пробивается. Я говорю – ну хорошо, пусть пробивается, все равно его обрывать нельзя. Так он обиделся, ненормальный, у него, бедняжки, голова не в порядке.
И вот мы поехали в новый дом. Было назначено время переезда. И календарь, и гаданье по Корану присоветовали одно и тоже – четверг, в начале хордада [16]. Отец с самого утра уехал за город вместе со своими постоянными спутниками и меня тоже увез. Отец устраивал пикник. Обычно они всей компанией отправлялись веселиться по пятницам. Иногда, если не собирались ночевать, меня и раньше брали с собой, но в этот раз мы остались на ночь. И музыкантов было больше, чем всегда, – обычно на пирушках звучал только тар в сопровождении тамбура. К тому же на закате прибыли певицы и танцовщицы. Закутанные женщины, выбравшись из коляски, скинули чадры, и веселье началось. В ту ночь они пели, плясали, лихо пили водку и так откровенно заигрывали с мужчинами, что привели меня в полное замешательство. Я даже во сне продолжал слышать голоса музыкантов и веселый смех. А наутро проснулся от холода, соловьиного щебета и журчанья воды. Вокруг вперемешку валялись тарелки, доска для нардов, жаровня, тюфяки, барабан, опийные трубки, туфли, накидки, женские платки, бутылки и щипцы для орехов; на ветру колыхались брошенные на ветку шальвары; том Хафиза лежал возле шампуров для кебаба, окруженный яичной скорлупой, пожухлыми шкурками огурцов, алычовыми косточками, зернами миндаля и окурками; в стаканах и в чашках плавали комплекты вставных зубов, а у одной из танцовщиц в изголовье лежал сползший с головы парик. И повсюду все спали. А вода в ручье, когда я умывал лицо и руки, рассыпалась брызгами-градинками и пахла свежестью и дикой мятой. Я ушел, бродил среди цветов, залезал на деревья. Взрослые спали до полудня, и я всю первую половину дня был предоставлен сам себе. К вечеру мы собрались домой. Прикатили извозчики. Часть народу еще оставалась, а часть уезжала. Уехали и мы с отцом. Всю дорогу он сидел смурной и сонный и молчал, лишь иногда тихонько что-то напевал себе под нос. Уже совсем стемнело, когда мы добрались до дома – нашего нового, только что выстроенного дома.