Эбрахим Голестан
 
Туманная мгла над приливом

1

   В тот вечер я вернулся домой рано. Очень хотелось спать. В доме, где я жил, было восемь комнат, расположенных друг против друга по обе стороны коридора. В каждом конце коридора – дверь, всегда распахнутая настежь, выходящая прямо на дорогу, на лужайку под финиковыми пальмами. В дальнем углу – три умывальника, три уборные, три душевые кабины. Комната моя обставлена просто: у единственного окна – письменный стол с лампой, стул, кровать, табурет, платяной шкаф, два кресла с подлокотниками, крошечный холодильник, в котором хранилась бутылка с водой, масленка и вазочка для варенья, да вентилятор, свисающий с потолка. В других комнатах была такая же обстановка. Около шестидесяти подобных стандартных домиков с покатыми крышами примостилось под тенью пальмовых и иных колючих тропических деревьев. Они остались здесь со времен войны и ныне служили приютом для приезжих, среди которых были и солидные чиновники, и одинокие сотрудники Компании.
   Итак, я рано вернулся домой. Мне хотелось выспаться. Да в этой тесной коробке нельзя было ни посидеть, ни почитать, ни поесть, ни развлечься – в ней можно было только спать. Я разделся догола, минуту полежал, прислушиваясь, надеясь уснуть. Но желанию моему не суждено было сбыться. Бедняжка Аббас…
   В коридоре раздался шум. Это сосед возвращался из клуба. Я узнавал по шагам, кто идет. И не только всех семерых жильцов, но и их товарищей. Один из моих соседей бренчал на таре [1], другой увлекался упражнениями с милем, а третий по вечерам тренировался со штангой в конце коридора возле умывальника.
   Кстати, однажды с ним произошел забавный случай: когда он выжимал штангу, у него слетели очки. Видел он очень плохо и побоялся, что опустит штангу на упавшие очки, поэтому, стараясь удержать ее, принялся звать людей, чтобы ему помогли отыскать очки. Один из соседей, коллекционирующий шнурки от ботинок и носки, находился в душе. Услышав крик, он выскочил в коридор посмотреть, что стряслось, наступил на очки, раздавил их, осколком поранил себе ногу, поскользнулся и упал. Тут силы спортсмена истощились, он бросил штангу и пробил цементный пол.
   Итак, я лежу в тесной комнате и смотрю на лопасти вентилятора, отражающиеся в зеркале, прибитом к стене. Слышу, как сосед прошагал в свою комнату, потом вышел и направился в конец коридора. Помыл руки, вернулся, открыл дверь и затворил ее за собой. Потом один за другим стали возвращаться домой остальные. Вот они раздеваются, шелестя одеждой. Расслабляются, предвкушая отдых средь этой изолированной тесноты. Потом наступила сонная тишина, пустая, без мыслей. Только сверчок звенел где-то, трещал, перемалывая тишину.
   Бедняжка Аббас…
   Сон пропал. Когда вентилятор работает, вращающиеся лопасти образуют сплошной блестящий круг. А когда выключается электричество, они постепенно замедляют ход, потом замирают и отделяются одна от другой. Сон пропал.
   Я сел в постели. Какая тяжелая ночь! Я был весь в поту. Гнилая вода, нефть, сочившаяся из колен трубы и клапанов, испускали зловоние. Нефть большими пятнами расплывалась по воде и застывала, придавленная мглой. А ведь у меня под окном протекала Шат [2] – полноводная река. Но стояло время туманов, и море воздвигало против речного течения целую стену воды. Река обратилась вспять, повернулась спиной к морю, и нефть, масло и городские сточные воды, скопившиеся на ее поверхности, потянулись назад.
   Аббас умер. Это случилось неделю назад. Я проснулся от тягостного дневного сна, обливаясь потом, крикнул Аббаса, но мне сказали, что он умер. Он, со своей глупой ухмылкой, обнажающей пожелтевшие зубы, вечно босыми ногами, вдруг умер!… Он знал, что я по шагам узнаю, кто идет по коридору. Однажды я уловил незнакомую походку. Отворил дверь и увидел Аббаса – тот передвигался на руках! Заметив меня, перекувырнулся и рассмеялся. Его глупая ухмылка, пожелтевшие зубы… Каждому из нас ежедневно полагалось по полбруска льда. А он забирался в соседний дом, украдкой уносил оттуда несколько ледяных брусков, разбивал их и добавлял по куску в наш паек. Когда он отправлялся в лавку Компании за покупками для нас, то обязательно приносил подарок – мыло, хлеб, сахар, а иногда и сливочное масло: все, что удавалось стянуть. Если проститутка проводила ночь у иностранца, Аббас до утра швырял ей в окошко мелкие камешки – чтоб неповадно было. Но если полицейский нацеливался схватить ее и отобрать деньги, Аббас предупреждал женщину об опасности. Он забирался на финиковую пальму, кидал камешки вниз, все время наблюдая за полицейским.
   У Аббаса была мечта – завести велосипед. Каждый из нас дал ему по десять туманов, остальные деньги он собрал сам. И вот неделю назад, вечером, он наконец стал счастливым обладателем велосипеда, а назавтра около полудня умер.
   В тот вечер и всю ночь напролет он кружил по финиковой роще, выписывая невероятные зигзаги, подпрыгивал на сиденье, соскакивал на землю, бежал за велосипедом и снова взлетал в седло. Я проснулся под вечер, позвал Аббаса, несколько раз позвал – ответа не было. Я разозлился:
   – Вот ублюдок! Получил велосипед и забавляется.
   – Не бранись, – сказал сосед, – бедняжка скончался. Несчастный случай. Около полудня возле ресторана попал под машину. Рот до ушей, ноги босые… Говорят, удар был такой силы, что его прямо вдавило в машину – чтобы высвободить тело, пришлось пустить в ход пилу и молоток.
   Он погиб со своим велосипедом. Нынче ночью уже некому швырять гравий в окно. Проститутка может быть спокойна, но лишь до утра, до того момента, когда ей придется платить дань полицейскому. Аббаса убил его велосипед. Теперь никто не принесет ни лишнего куска льда, ни подарка. Он умер и больше не пройдется на руках по коридору. А я по-прежнему буду вслушиваться в шаги: кто идет?
   Аббас, в эту ночь надо выпить за тебя. Ты делал зигзаги – надо и нам совершить зигзаг. Только не на велосипеде, как ты, а в своих темных комнатах. Темнота расступается, я вижу тебя живым. И я разговариваю с тобой, хотя знаю, что ты не ответишь. В моем шкафу стоит бутылка виски. В этом месяце христианский праздник: рождение Иисуса, который воскресил человека из мертвых. А сам умер, потом воскрес и жив поныне – на небесах… Виски – это то, что выдали в этом месяце в качестве пайка. Лучшее виски, первосортное. Возможно, виски дали, чтобы подкрепить нашу веру в жизнь умершего. Я не верю в иную жизнь – на небе. Кто мне докажет, что она есть?… Сейчас декабрь, но какое сегодня число?
   Сегодня двадцатое. Да, именно двадцатое! Значит, завтра будет двадцать первое.
   Мы целиком положились на тебя, усач. Просто глупо так надеяться на человека! И ты обманул нас, усач, оставив в дураках. Мы сами виноваты: в твоей крупной фигуре нам виделось спасение от собственной слабости. Но надо разграничивать реальность и фантазию. Наше воображение даже добавляло тебе массивности, укрупняло тебя. А ты, оказывается, не такая уж большая фигура. В тебе нет ничего великого – все это лишь дух дубовых бочек. Да еще острый взгляд… Так, значит, сегодня ночь рождения Даджджала, антихриста… Он опора тьмы. Даджджал, вот реальность, а Иисус – лишь надежда. Да, антихрист не врежется в машину в полуденный час… Что это, неужели я выпил уже половину бутылки?… Да, похоже на то… Я так думаю: вознесение на небо – это либо большая несправедливость, либо надувательство. Отправиться на небо – это значит исчезнуть. Небеса человеку не подходят. На мой взгляд, было бы куда лучше, если бы Иисус пасхальным утром не воскресал, а покоился под камнем. Его провели, вот он и отправился на небо, туда, где порхают ангелочки, и стал одним из них. Истинное мужество – оставаться на земле. А знаешь, что написано у входа на землю: «Ангелам вход запрещен». Когда Иисус жил на земле, на небе его считали Богом. Ну а как только отправился на небо – он умер. Сначала он сбежал на небо, а уж потом умер. Он был жив, пока пребывал в состоянии горения и провидения. Только провидение делало его Иисусом. Антихрист же только имитирует провидение. Усы у него густые, но нет в нем человеческой сущности…
   Но я все сижу в своей темной комнате один… Я встал, подошел к окну. Одинокий, печальный человек в темной комнате у окна…
   Мне вспоминается: мы стояли возле окна. Тот чудесный день в поезде, казалось, длился год… Нынче Хамиде уже дома… А в тот день соседи по купе затеяли игру в покер. Она спросила: «Ты живешь в Ширазе?»
   Мы стояли у окна в коридоре. Волосы ее выкрашены хной, рядом с ней стоит маленькая дочка, а старуха мать спит в купе, накрывшись головным платком. Мы говорим о Ширазе, расхваливаем его: ведь лучше нет города во всем свете! Месяц ордибехешт [3] разливает по старым улочкам аромат весны. Раскидистые тутовые деревья, все в цвету, сооружают из ветвей душистые брачные покои… Даже мясники, развешивая туши, украшают их померанцевым цветом и фольгой. Хорош наш Шираз! И люди в нем прекрасные. Ах, сколько шалостей бывало в зеленых садах мечетей! А помнишь, как собирались на очистку риса? А ночи на летних ярмарках в середине месяца шаабан [4]? Под огромным навесом висит перевернутый вверх ногами пылающий мангал, но угли почему-то не выпадают… Меня сладко пьянит запах жареного гороха, которым тянет из лавок. На горы ложатся розовые отсветы, откуда-то издалека доносится вой шакалов. Шираз – город Хафиза и Саади [5], город цветов и любви!
   Прижавшись плечом друг к другу, мы смотрели в вагонное окно. В чужих краях, во время дороги Шираз целиком поглотил все наши чувства. Под перестук колес: «все прошло, все про-шло» – вспоминалось детство, запах рассветного дождя и дыма, когда старуха раздувает угли, летящие по сторонам искры, далекий голос девчонки-молочницы и сквозь ажурный переплет оконных стекол в прихожей – красных, желтых, голубых – трепетное утро, нежное, словно аромат свежего хлеба…
   В лунном сиянии ночь постепенно превращалась в рассвет, горные цепи за окном уходили все дальше и дальше, и вот уже пред нами раскинулась освещенная зарей равнина, заросшая кустарником.
   – Неужели утро?
   – А мы так всю ночь и не спали!
   Целую ночь простояли мы рядом у окна. Занималось утро, в тихом, пустом коридоре просыпалась жизнь.
   – Пока не взошло солнце, нужно вздремнуть, – сказала она.
   – Ночное очарование развеялось, – ответил я.
   – Подумать – проговорили до утра!
   – Кажется, что мы старинные друзья…
   Она засмеялась и едва успела произнести: «Доброй ночи», как очутилась в моих объятьях. Я чувствовал ее горячее дыхание, ускользающие губы, гибкий позвоночник, упругую грудь и исходящее от нее тепло. Это безумное мгновение, казалось, длилось вечно, но вот она нажала на ручку, дверь отворилась, и мы вошли в купе. Между жаркими поцелуями сквозь волну мягких густых волос она шепнула: «Как же ты много говоришь», и ее губы коснулись моего носа, губ. Я вдохнул ее аромат: на меня пахнуло свежескошенной травой.
   Я начал: «Ведь ты решила до восхода солнца…» Но конец фразы заглушил новый поцелуй, и мы опустились на узкую вагонную полку. Сквозь щели оконной занавески пробивался свет, стучали, не переставая, колеса, вагон мерно покачивался, а в ее глазах, чуть прикрытых веками, сияло такое неподдельное, шедшее из глубины души чувство, такое откровенное желание брать и отдавать, заставлявшее ее дрожать от возбуждения, которое просто потрясало. И вдруг послышался голос:
   – Беспутная, да уймись ты! Хотя бы шум не подымала!
 
   И вот уже все прошло, безвозвратно сменилось головокружительной пустотой… Я повернул голову и увидел девочку, такую маленькую. Полусонная, она сидела на верхней полке и со страхом и удивлением смотрела на нас. Старуха встала, откинула занавеску, и тусклый свет залил купе. В этом тесном пространстве несмолкающий грохот мчавшегося вперед поезда, непонимающие, безжалостные, осуждающие взгляды незнакомых людей обрушились на меня как лавина. Уйти, уйти оттуда – но и это было нелегко.
 
   Потом был жаркий день. Ахваз остался позади, поезд почти опустел, и я снова оказался у окна в коридоре. Ровная голая степь протянулась до самого горизонта, пыль поднимается до небес, нещадно печет солнце, горячий воздух переливается и дрожит, и кажется, что над песками плещет волнами водная стихия. Только раз вдалеке, в бескрайней пустоте, появилась женщина, одинокий, ничтожный комочек, бредущий в никуда. А вагонные колеса все громыхали, все стучали…
   О мой ласковый Шираз, где ты?
 
   Пыльная песчаная равнина и нынешняя ночная мгла, а я все в думах о Ширазе… Он изменился. Он и должен был измениться, но перемены произошли в худшую сторону. Шираз был добрым городом, ласковым. Узкие улочки, прохладные камни шабестанов, старые клены, уютный полумрак под небольшими куполами на базарах. Шираз, который так радует глаз и летним полднем, и легким зимним снежком – его так и хочется положить на язык.
 
   За садами летом мы каждый день с раннего утра гоняли мяч. Притомившись, лакомились маковыми зернами, остававшимися на высохших полях. Хромой старик каждое утро привозил со стороны таможни дуг [6]. От долгой тряски на спине осла в бурдюке сбивались маленькие желтые комочки масла. Порой старик проводил возле нас все утро, наблюдая, как мы скачем, бегаем и бьем по мячу. Сидя на своем ослике, он радовался удачным ударам, кричал: «Молодцы, ребята, еще давай!» Однажды ребята гвоздем прокололи его бурдюк. Старик, увлеченный игрой, ничего не заметил, и дуг постепенно весь вытек, ушел в песок. А старик все кричал: «Молодец! Молодец!»
   Когда прошла половина игры и команды поменялись местами, старик обнаружил, что бурдюк пустой. Сначала он не понял, как это произошло, а потом догадался – по нашему смеху. Старик уехал, и больше мы никогда его не видели.
   Или тот, другой старик, который загорелся… Мы ехали на велосипедах, глядим, горит человек. Мы не раз встречали его около садов и раньше – всегда с огромной вязанкой колючки за спиной. Как бы он ни уставал, глаза его всегда весело блестели и он повторял: «С нами милость Божья». Да, колючая ноша, которую он собирал, бродя по окрестным холмам, была как милостыня на бедность… В конце концов он продавал колючку какому-нибудь содержателю пекарни. Но до того, ковыляя с одного пригорка на другой, проходя мимо садов, по городским закоулкам до места назначения, он все твердил: «С нами милость Божья!» Его изнуренный вид, бедность и недуги, бремя лет тяготели над всем его обликом, утверждали справедливость его мольбы, обращенной к людям. Только мы свернули на Садовую улицу, как увидели охваченного огнем человека. Он бежал. Мы быстрее заработали ногами, колеса велосипедов так и полетели по булыжной мостовой. Но когда мы поравнялись со стариком – то поняли, что ему уже ничем не помочь.
   Он бежал, а вязанка хвороста на его плечах была вся охвачена пламенем. От этой горящей ноши он и пытался уйти, но она продолжала пылать. Увидев нас, он с трудом нагнулся под своим горящим грузом, поднял камень и бросил в нашу сторону. Мы не понимали, в чем дело, – разве мы были виноваты, что он горит? Он опять кинул в нас камнем. Тут мы вспомнили про абамбар [7], который был в нижнем конце улицы. Ах, какое чудо! Мы понеслись туда на своих велосипедах, а он бежал словно наперегонки с нами до самого входа в водохранилище.
   Я поспел раньше всех и крикнул ему: «Прыгай вниз!» Он не решался, и тогда я подтолкнул его колесом велосипеда, не подумав, что слабый, больной старик, загремев вниз по ступенькам, разобьется и погибнет. А может быть, там, внизу, и воды-то совсем не было. Когда же пылающий комок человеческой плоти с грохотом покатился вниз, в черную глубину, из ямы долетели до нас страшные, душераздирающие стоны, похожие на детский плач. Испуганные, мы застыли от ужаса над лестницей.
   Внизу ничего не было видно. Огонь, погрузившись в сырую глубь, погас, стало темно. Потом внизу заклубился удушливый дым и пополз вверх по лестнице. Усталые и обалдевшие, мы стояли на солнцепеке, глотали пыль и ждали, поглядывая в темную пропасть. А из подвала неслись стоны и крики.
   – Может быть, какой-нибудь мальчишка спускался за водой? – пробормотал Хушанг.
   И тут же из калитки одного сада высыпали растерянные люди и кинулись прямо к абамбару. Впереди, прикрывая обеими руками голову, бежал мальчишка лет семи, заливавшийся слезами: видно, ему задали хорошую трепку и от страха он бросился бежать куда глаза глядят. Поравнявшись с нами, один мужчина закричал:
   – Вылезайте оттуда, сучьи дети! – и стал спускаться вниз.
   Послышались вопли ребят, рычание и брань мужчины. Наверху какая-то женщина колотила по голове того мальчишку, приговаривая:
   – Чтоб ты сгорел, чтоб тебя живьем в землю зарыли! Мальчишка с громким ревом твердил:
   – Клянусь святым Аббасом, говорил я им, обоим говорил, мол, грех. Не бей ты меня, не бей, кровью пророка заклинаю, пощади, свечкой святой клянусь, говорил я им, что нехорошо это.
   Тем временем в подвале замолчали, потом мужской голос пробасил:
   – Ну, Каль-Исмаил, плохо твое дело!
   – Что там, что? – закричал вниз другой мужчина.
   И опять послышались вопли обоих детей. Все собравшиеся ринулись в абамбар, кроме зареванного мальчишки, который все продолжал божиться и оправдываться.
   – Это ты людей созвал? – спросил мальчишку Хушанг.
   – Я не виноват! Я им обоим говорил: грех это… А они свое: «Ты просто трус». Я им опять говорю, нехорошо, мол, а они: «Ты дрейфишь», и все тут. Потом они спрятались за камни, украдкой зажгли пучок травы, швырнули ему на колючки и давай бегом.
   – Куда бегом?
   – А никуда. Прятаться побежали.
   Тут на лестнице абамбара опять раздались крики, шум. Мужчины, женщины и двое растерянных мальчишек вылезли из абамбара и разошлись. За ними побежал и мальчишка, который с нами разговаривал. Они вошли в сад, закрыли на засов калитку. Осталась лишь взметенная людским топотом густая пыль, разметавшиеся пучки колючек да пепел. И старик – обгоревшее разбитое тело на дне темной сырой ямы… Мы повернули назад.
   По дороге Хушанг сказал:
   – Я-то думал, ребята полезли в абамбар какую-то шутку устроить…
   Я оглянулся на него, колесо моего велосипеда наехало на камень. Он продолжал:
   – Понимаешь, я-то думал, что, пока они там озорничали, им на голову свалилось горящее тело.
   – Но ведь тело-то действительно упало на них, – сказал я.
   – Это ты его столкнул туда, – сказал Хушанг. Помолчав, он добавил: – Да он все равно бы умер. Ну, может, и пожил бы немножко, зато и намучился бы. Наверное, Богу было угодно, чтобы ты столкнул его с лестницы.
   Немного подумав, он заключил:
   – А я точно подумал, что они спрятались в абамбар просто поозорничать.
 
   Помнишь, что случилось с Газзи в тот день за абамбаром, что под куполом возле медресе? Видал, что с ней произошло? Ей, должно быть, еще и двадцати не было. Немая она была, бедняжка. Да что там немая – вообще убогая, дурочка: всклокоченные короткие лохмы, увечные руки, одна нога короче другой, кривобокая, она постоянно дергалась от тика. Сквозь прорехи рубахи вечно виднелась высохшая грудь с черными пуговицами сосков – единственный признак, показывающий, что она женщина, немая, с изуродованными болезнью руками и ногами, содрогающаяся от трясучки, но женщина.
   Мужчина был сеидом [8] лет пятидесяти. Сутуловатый, с насмешливыми глазами под густыми, широкими бровями. Борода с сильной сединой – словно свинцом облита. Из-под старенькой абы торчала изодранная габа [9] – он нарочно демонстрировал свою бедность. Чего только о нем не рассказывали! Например, говорили, что всего за пять риалов [10] сеид всем на потеху доставал кислое молоко из миски причинным местом – вот, мол, каково его мужское естество!
   В тот день, возвращаясь после обеда в медресе, мы решили поиграть во дворе; видим, куда-то тащат сеида и хохочут. Это были старшеклассники. Мы увязались за ними.
   – Что, что случилось?
   – Да вот – слон взыграл, – ответили нам.
   – Сло-он? Какой слон?
   – Сейчас до купола дойдем, там увидите!
   Мы поспешили к куполу. На глиняной суфе [11] перед лавкой лудильщика, единственной лавкой там, восседала Газзи. Она устроилась на грязной подстилке и уплетала лепешку с кунжутной халвой. Возле нее толпились старшеклассники, хозяин лавки и один из его подмастерьев. Второй подмастерье возился с котлом. Когда мы подошли, обступившие Газзи всполошились, но лудильщик стал их успокаивать:
   – Ребята, тихо. Сказал я, тихо, не балуйте!
   Газзи по-прежнему жадно поглощала халву. Сеид стоял молча, только посмеивался.
   – Ну что же ты, дядя, давай, – зашумели ребята, и он поднялся на суфу.
   Нам ничего не было видно. К суфе не пробиться, столько народу. Вдруг послышалось мычание Газзи, ребята с хохотом загалдели:
   – С Богом, давай, начинай.
   – Щенки, негодники! – рявкнул в ответ сеид.
   Опять раздался смех.
   – Мне не видно, дайте мне подойти, ведь ничего не видно! – пискнул я. В самом деле, я ничего не видел. Слышно было только мычание Газзи, ругань сеида и выкрики ребят.
   Как я ни старался протиснуться вперед, у меня ничего не получалось. Потом вдруг все засмеялись, закричали: «Молодец!» Теперь Газзи не мычала, а издавала странные булькающие звуки, какие-то дребезжащие всхлипывания. Но я так ничего и не видел. Временами сквозь шум и смех прорывался голос сеида – что-то подобное ржанию… Мне надоело вслепую слушать эти крики, вопли, ругань, смех и гогот, и я решил во что бы то ни стало пробраться вперед, ухватился за чью-то ногу и дернул что было силы. Сначала, надрываясь от хохота, человек не понял, что с ним происходит, но потом лягнул меня, да так, что я упал. Но немного погодя ребята, продолжая смеяться, подались назад, отступили от суфы перед лавкой на улицу. Теперь и мне стало видно.
   Сеид лежал на Газзи, а она распростерлась на спине, раскинув руки. Еще я успел разглядеть, как сеид сдавил запястья Газзи, прижав ее руки к суфе. Но тут ребята вернулись, сгрудились вокруг, меня оттолкнули, и я оказался на улице. Я опять ничего не видел, кроме спин ребят и подмастерья, который все еще возился с котлом.
   Через секунду хрип Газзи превратился в рычание, почти визг. Сдавленный визг, который вырвался из глубины горла. Тут ребята заулюлюкали, и вдруг из полутемной лавки раздался резкий металлический звон – посыпалась медная посуда. Ребята снова отпрянули. Мне было видно – это подмастерье толкнул стопку медных котлов и кастрюль, и те с грохотом разлетелись. Один котел покатился к сеиду, ворочавшемуся на Газзи, и стукнул его. Кривые, уродливые ноги Газзи торчали вверх из-под абы сеида и судорожно дергались, руками она обхватила его за шею. На голове сеида по-прежнему была чалма. Подмастерье вопил, расшвыривая ногами посуду, хозяин лудильной мастерской подбежал к нему и старался угомонить его. Стоял такой смех и крик, что невозможно было разобрать, кто и что говорит. Тут подмастерье оттолкнул хозяина лудильной лавки и кинулся к сеиду, видимо желая оттащить его от Газзи. Мастер вцепился в парня, не давая ему трогать сеида. Неизвестно, откуда появился уличный торговец огурцами. Остановившись поглазеть, он залез на своего осла, чтобы виднее было. Как раз в этот момент у сеида с головы соскользнула чалма, размоталась, упала на землю. Но сеид не отпускал Газзи, он все елозил по ней, продолжая ржать. Мастер оттащил своего ученика и заорал:
   – Занимайся своим делом, стервец! Чего суешься?!
   Ребята хохотали до изнеможения, а подмастерье, надрываясь, вопил:
   – Совести у вас нет! Как будете перед Богом держать ответ?! – И по щекам его бежали слезы.
   Газзи, хрипя и цепляясь за загривок сеида, начала дергаться, сучить ногами. Я решил, что у нее, верно, начинается припадок либо она вообще умирает. Признаться, я здорово испугался. Немного погодя судороги утихли, она по-прежнему крепко обнимала шею сеида, а тот держал ее, словно борец на арене – противника. Так они перекатывались с боку на бок.
   Сеид сильно ударил Газзи кулаком по голове, но она словно не заметила. По шее сеида потекла кровь – это Газзи укусила его. Теперь смех поутих. И все же сеид, казалось, не хотел отпускать ее, да и Газзи, несмотря на сильный удар по голове, цепко держала сеида. Вмешался уличный торговец огурцами:
   – Ублюдки, что делают, сцепились, как собаки… Разнимите их, люди!
   Лудильщик, хозяин лавки, ударил сеида ногой по шее, ударил другой раз, но попал по сухой руке Газзи. Тут ребята принялись оттаскивать сеида. Но тот все дергался, хрипло гоготал и не хотел выпустить Газзи, которая, крепко обвив его одной рукой, другой царапала ногтями его загривок и тоже хрипела, но уже не сучила ногами, обхватив ими сеида, так что на них и пришлась большая часть пинков.