Страница:
Я встряхнул головой, чтобы сбросить наваждение. Если не остановиться вовремя, то опять стану во всех деталях убивать мальчонку, а после не смогу прийти в себя несколько дней.
Но сейчас вроде обошлось. Да и тяжело думать о чем-то, когда у тебя на руках полцентнера живого веса, с которым к тому же совершенно непонятно что делать.
Катя подскочил к нам, лизнул мне руку, а потом подпрыгнул и облизал лицо девчонки. Та открыла глаза и вскрикнула.
– Не бойся, – успокоил я. – Катя не кусается.
И в очередной раз наврал, потому что Катя, несмотря на свой нежный возраст, кусался как раз отчаянно. И не слишком любил людей, чем сильно походил на своего хозяина. Меня сразу поразило, что он бросился лизаться к незнакомой девице.
А моя полуживая дама вдруг опустила руку и погладила Катю по голове. Я инстинктивно отдернул свою ношу, так как знал, что будет дальше: Катя в таких случаях совершенно не по-детски вцепляется зубами в руку. Я уже бинтовал однажды тетю Дашу, выслушивая все, что она считала нужным сообщить о Кате, породе доберман в частности и собаках вообще. Слава богу, зубы пока щенячьи, иначе домашним бинтованием не обойтись – пришлось бы швы накладывать.
Но Катя и сейчас меня поразил: он встал на задние лапы и еще раз лизнул ее в лицо. Девочка даже улыбнулась. Может, это и к лучшему: поначалу моя гостья явно меня боялась. А так Катерин слегка разрядил обстановку.
– Катерин, на место! – скомандовал я. Катя неохотно пошел на свой коврик.
– Почему – Катерин? – вдруг хрипловато спросила девчонка. Я обрадовался: похоже, задача отвлечения действительно выполняется.
– Мне его продали как девочку, – честно рассказал я. – Не хотелось кобеля, бегать потом за ними приходится, когда чего-нибудь учуют. Вот и получился Катерин.
Я помню, как хохотал Ефим, когда случайно разглядел на пузе сучки Катерины никак не соответствующий ее полу предмет. Он и пролил свет на половую принадлежность моего приобретения. А мне и в голову не пришло. Я сказал продавцу, что мне нужна только сучка, он ответил, что у него сучка и есть. Это уже потом, вспомнив его алчущие глаза и еще более красноречивый, правильного цвета нос, я сообразил, что даже если бы мне захотелось прикупить динозавра, у него бы в сумке оказался динозавр.
Я переложил вновь обмякшую девицу на кушетку. Расстегнув верхние пуговки кофты, отодвинул ее руку и засунул под мышку электронный градусник так, чтобы были видны циферки на жидкокристаллическом дисплее. Они стремительно менялись, и когда добежали до 39,7, я вынул градусник, даже не дождавшись характерного пиканья, которым прибор сообщает об окончании измерений.
– Девочка, очнись! – Я потряс ее за плечо. Она не отвечала. Я похлопал ее по щекам: – Открой глаза, быстро!
Она что-то пробурчала в ответ, но глаза полностью так и не открыла. Ситуация становилась неуправляемой. Что делать? Вызывать «Скорую» по понятным причинам не хотелось. Что я им скажу? Судорожно начал вспоминать, что нам в таких случаях советовал делать меланхоличный майор Жевелко, учивший нас, желторотых, искусству выживания. Вот у него-то были рецепты на все случаи жизни. Поговаривали, что свою «методичку» он проверял на себе, питаясь месяц одними лягушками и дождевыми червями. А те, кто не смог сдать ему зачеты с первого раза, утверждали, что Жевелко и в городе не меняет своего рациона.
Собравшись с мыслями, я сбегал на кухню, достал из холодильника кристалловскую «Гжелку», а из шкафа – мягкую, еще не распечатанную банную губку.
Вернулся в комнату, подвинул стул к кушетке, сел рядом и собрался с духом. Она лежала на спине, дышала прерывисто и тяжело. Глаза закрыты. И без того короткая юбка из кожзаменителя задралась, открыв белые бедра. Из расстегнутой кофточки частично виднелась красивой формы грудь. И то и другое не вызывало у меня ни малейших сексуальных ощущений по элементарной причине: я сильно испугался. Пожалуй, даже очень сильно. И чем дальше, тем мне становилось страшнее. Если она вдруг умрет, это станет бедой, которую я уже не перенесу. Все вдруг смешалось в моей уставшей от жизни голове, и эта сумасбродная девица показалось мне частью моей судьбы. Может быть, главной частью.
Из ступора меня вывело Катино поскуливание.
– Катерин, спокойно, – стряхнув оцепенение, сказал я. – Нечего раньше времени хоронить девицу. Лучше заняться ее лечением.
Призвав на помощь всевышнего и майора Жевелко, я негнущимися пальцами расстегнул до конца пуговки белой кофты, потом «молнию» на боку черной юбки. Полы кофточки откинул в стороны, вытащив из рукавов безвольные горячие руки, а юбку просто стащил через ноги. С колготками мучиться не пришлось, потому что сумасшедшая девчонка была без колготок. Если верить майору Жевелко, надо было бы снять и трусики, но что-то я неожиданно засмущался, ограничившись лифчиком.
Теперь девчонка лежала почти голая и еще менее сексуальная, чем пять минут назад. Ничего, кроме жалости, она у меня не вызывала. Но жалости острой, пронизывающей.
– Зайчик ты мой, – неожиданно сказал я и потрясенно покачал головой. Подобных слов я не произносил лет двадцать пять, с раннего детства.
Но – сантиментов достаточно: я открыл бутылку, налил водку в пиалу, добавил чайную ложку столового уксуса и окунул в пиалку губку. Слегка отжав, я стал протирать раствором тело девчонки.
Начал с лица, осторожно промокнул горящие щеки, потом лоб, дальше шею, плечи, грудь. Руки оставил на потом. Когда, пройдя до пяток, вернулся к рукам, почувствовал, что бешеного жара уже нет. Резко увеличенная теплоотдача сработала, и температура немного упала. Это, конечно, не лечение в полном смысле слова, но мне сейчас нужно было вытащить ее из критического состояния.
Наконец она очнулась – и я никак не ожидал от нее такой прыти!
– Не трогай меня! – закричала она, судорожно пытаясь одновременно и от моей руки с губкой отбиться, и прикрыться краем простынки. Я пытался объяснить ей, что вовсе не трогаю ее, но она как будто совсем спятила. Мне даже пришлось применить силу: я просто прибинтовал ей руки к туловищу второй простыней.
– И не вздумай орать, – предупредил я ее. – Иначе придется заткнуть рот. – Может, и жестоко получилось, но что я объясню милиции, если ее вызовут бдительные соседи? Стенки-то в «хрущевках» тонкие!
Она, почувствовав свою физическую беспомощность, вдруг жалобно и как-то по-ребячьи заплакала. Рядом в унисон заскулил Катерин.
– Ребята, кончайте! – заорал я на обоих.
Катерин заткнулся, а девчонка продолжала всхлипывать.
– Не реви, – сказал я ей. – Ты же видишь, я тебе ничего плохого не сделал. Будет полегче, уйдешь, когда сочтешь нужным. Хочешь, позвоним твоим родителям?
– Нет, – вдруг ответила она. – Не надо звонить.
– Хорошо, не буду, – согласился я. Пусть успокоится, а там видно будет.
Катерин подошел к краю кровати, снова начал лизать ей щеку. Я не препятствовал, поскольку девчонка явно успокаивалась. Но когда я попытался повторить процедуру, она снова стала яростно сопротивляться, правда, уже молча.
– Все, хорош, – разозлился я и вставил ей под мышку термометр. Тридцать восемь и шесть – не слишком хорошая температура, но совсем не то, что было. – Короче, говори, куда тебя отвезти, и там болей в свое удовольствие.
Девчонка молчала.
В этот момент в дверь позвонили.
Я открыл тете Даше, и она вошла, стремительно, как и четверть века назад, неся свое грузное тело.
– Что, деточка, заморозил тебя этот охламон? – спросила она у девчонки. Та молчала.
Тетя Даша, не обращая на это внимание – она всегда была самодостаточной женщиной, – села на стул рядом с кушеткой, легким движением руки согнав с него меня.
– И собаку убери, – заодно приказала она, – развели здесь псарню!
Катерин сразу зарычал, и я от греха подальше ушел с ним во вторую комнату.
Когда минут через двадцать я был вызван в «палату», девчонка уже спала, а тетя Даша, еще раз объяснив мне мое место в этой жизни, дала указания по дальнейшему приему лекарств, после чего удалилась.
Я остался сидеть на стуле, обдумывая житье. Такое ощущение, что от меня ничего и не зависело. Бандиты угоняют автобусы, я, абсолютный солдат, оказываюсь вне армии, падают под колеса безумные девчонки. Что к чему?
Катерин подошел сбоку и толкнул меня носом под локоть. Я согласился и пару раз погладил его по длинному узкому лбу. Катерин от этого просто тащился, и, когда я убрал руку, он снова начал меня толкать, требуя продолжения банкета.
– Уймись, – с легкой угрозой сказал я зверю. Катерин обиженно отошел и, покрутившись на месте, угнездился на полу.
И тут яростно затрезвонил телефон. Я схватил трубку, испугавшись, что проснется девчонка. Но она, видно умаявшись от жара, к счастью, не проснулась.
– Серега, привет! – узнал я голос шефа.
– Здравствуйте, Ефим Аркадьевич!
– Я сейчас на рекламном фестивале и через некоторое время буду не вполне трезв. Ты не смог бы за мной заехать?
Черт возьми, неприятная ситуация. У меня хороший шеф, в нерабочее время он грузит меня не часто, и, кроме того, я катаюсь на его машине. Но как сейчас уехать от этой длинноногой курицы?
– Ефим Аркадьевич, извини ради бога, но сегодня никак не могу. Может, позвонить Володе? – У нас на фирме есть еще Володька, настоящий водитель.
– Не можешь, значит, не можешь, – слегка раздраженно сказал шеф. – Решу эту проблему сам.
Мне стало сильно неловко. Человек я вполне адекватный и прекрасно понимаю, что для меня сделали Ивлиев и шеф. Но ведь действительно не могу сейчас уехать! Я так и сказал:
– Простите меня, но я действительно не могу уехать. У меня тут невеста на кушетке лежит с температурой под сорок. А кроме меня – только Катерин.
– Невеста? – оживился шеф. Они с Ивлиевым мне всегда настойчиво рекомендовали жениться. Да и психолог Ходецкий М.Л. придерживался того же мнения.
– Да, невеста, – закусил я удила: врать так врать.
– Невеста – это хорошо, – уже без обиды подытожил шеф. – А звать-то ее как?
– Не знаю, – после секундной паузы честно ответил я.
Шеф озадаченно хмыкнул, вежливо попрощался и положил трубку.
5. Глинский
Но сейчас вроде обошлось. Да и тяжело думать о чем-то, когда у тебя на руках полцентнера живого веса, с которым к тому же совершенно непонятно что делать.
Катя подскочил к нам, лизнул мне руку, а потом подпрыгнул и облизал лицо девчонки. Та открыла глаза и вскрикнула.
– Не бойся, – успокоил я. – Катя не кусается.
И в очередной раз наврал, потому что Катя, несмотря на свой нежный возраст, кусался как раз отчаянно. И не слишком любил людей, чем сильно походил на своего хозяина. Меня сразу поразило, что он бросился лизаться к незнакомой девице.
А моя полуживая дама вдруг опустила руку и погладила Катю по голове. Я инстинктивно отдернул свою ношу, так как знал, что будет дальше: Катя в таких случаях совершенно не по-детски вцепляется зубами в руку. Я уже бинтовал однажды тетю Дашу, выслушивая все, что она считала нужным сообщить о Кате, породе доберман в частности и собаках вообще. Слава богу, зубы пока щенячьи, иначе домашним бинтованием не обойтись – пришлось бы швы накладывать.
Но Катя и сейчас меня поразил: он встал на задние лапы и еще раз лизнул ее в лицо. Девочка даже улыбнулась. Может, это и к лучшему: поначалу моя гостья явно меня боялась. А так Катерин слегка разрядил обстановку.
– Катерин, на место! – скомандовал я. Катя неохотно пошел на свой коврик.
– Почему – Катерин? – вдруг хрипловато спросила девчонка. Я обрадовался: похоже, задача отвлечения действительно выполняется.
– Мне его продали как девочку, – честно рассказал я. – Не хотелось кобеля, бегать потом за ними приходится, когда чего-нибудь учуют. Вот и получился Катерин.
Я помню, как хохотал Ефим, когда случайно разглядел на пузе сучки Катерины никак не соответствующий ее полу предмет. Он и пролил свет на половую принадлежность моего приобретения. А мне и в голову не пришло. Я сказал продавцу, что мне нужна только сучка, он ответил, что у него сучка и есть. Это уже потом, вспомнив его алчущие глаза и еще более красноречивый, правильного цвета нос, я сообразил, что даже если бы мне захотелось прикупить динозавра, у него бы в сумке оказался динозавр.
Я переложил вновь обмякшую девицу на кушетку. Расстегнув верхние пуговки кофты, отодвинул ее руку и засунул под мышку электронный градусник так, чтобы были видны циферки на жидкокристаллическом дисплее. Они стремительно менялись, и когда добежали до 39,7, я вынул градусник, даже не дождавшись характерного пиканья, которым прибор сообщает об окончании измерений.
– Девочка, очнись! – Я потряс ее за плечо. Она не отвечала. Я похлопал ее по щекам: – Открой глаза, быстро!
Она что-то пробурчала в ответ, но глаза полностью так и не открыла. Ситуация становилась неуправляемой. Что делать? Вызывать «Скорую» по понятным причинам не хотелось. Что я им скажу? Судорожно начал вспоминать, что нам в таких случаях советовал делать меланхоличный майор Жевелко, учивший нас, желторотых, искусству выживания. Вот у него-то были рецепты на все случаи жизни. Поговаривали, что свою «методичку» он проверял на себе, питаясь месяц одними лягушками и дождевыми червями. А те, кто не смог сдать ему зачеты с первого раза, утверждали, что Жевелко и в городе не меняет своего рациона.
Собравшись с мыслями, я сбегал на кухню, достал из холодильника кристалловскую «Гжелку», а из шкафа – мягкую, еще не распечатанную банную губку.
Вернулся в комнату, подвинул стул к кушетке, сел рядом и собрался с духом. Она лежала на спине, дышала прерывисто и тяжело. Глаза закрыты. И без того короткая юбка из кожзаменителя задралась, открыв белые бедра. Из расстегнутой кофточки частично виднелась красивой формы грудь. И то и другое не вызывало у меня ни малейших сексуальных ощущений по элементарной причине: я сильно испугался. Пожалуй, даже очень сильно. И чем дальше, тем мне становилось страшнее. Если она вдруг умрет, это станет бедой, которую я уже не перенесу. Все вдруг смешалось в моей уставшей от жизни голове, и эта сумасбродная девица показалось мне частью моей судьбы. Может быть, главной частью.
Из ступора меня вывело Катино поскуливание.
– Катерин, спокойно, – стряхнув оцепенение, сказал я. – Нечего раньше времени хоронить девицу. Лучше заняться ее лечением.
Призвав на помощь всевышнего и майора Жевелко, я негнущимися пальцами расстегнул до конца пуговки белой кофты, потом «молнию» на боку черной юбки. Полы кофточки откинул в стороны, вытащив из рукавов безвольные горячие руки, а юбку просто стащил через ноги. С колготками мучиться не пришлось, потому что сумасшедшая девчонка была без колготок. Если верить майору Жевелко, надо было бы снять и трусики, но что-то я неожиданно засмущался, ограничившись лифчиком.
Теперь девчонка лежала почти голая и еще менее сексуальная, чем пять минут назад. Ничего, кроме жалости, она у меня не вызывала. Но жалости острой, пронизывающей.
– Зайчик ты мой, – неожиданно сказал я и потрясенно покачал головой. Подобных слов я не произносил лет двадцать пять, с раннего детства.
Но – сантиментов достаточно: я открыл бутылку, налил водку в пиалу, добавил чайную ложку столового уксуса и окунул в пиалку губку. Слегка отжав, я стал протирать раствором тело девчонки.
Начал с лица, осторожно промокнул горящие щеки, потом лоб, дальше шею, плечи, грудь. Руки оставил на потом. Когда, пройдя до пяток, вернулся к рукам, почувствовал, что бешеного жара уже нет. Резко увеличенная теплоотдача сработала, и температура немного упала. Это, конечно, не лечение в полном смысле слова, но мне сейчас нужно было вытащить ее из критического состояния.
Наконец она очнулась – и я никак не ожидал от нее такой прыти!
– Не трогай меня! – закричала она, судорожно пытаясь одновременно и от моей руки с губкой отбиться, и прикрыться краем простынки. Я пытался объяснить ей, что вовсе не трогаю ее, но она как будто совсем спятила. Мне даже пришлось применить силу: я просто прибинтовал ей руки к туловищу второй простыней.
– И не вздумай орать, – предупредил я ее. – Иначе придется заткнуть рот. – Может, и жестоко получилось, но что я объясню милиции, если ее вызовут бдительные соседи? Стенки-то в «хрущевках» тонкие!
Она, почувствовав свою физическую беспомощность, вдруг жалобно и как-то по-ребячьи заплакала. Рядом в унисон заскулил Катерин.
– Ребята, кончайте! – заорал я на обоих.
Катерин заткнулся, а девчонка продолжала всхлипывать.
– Не реви, – сказал я ей. – Ты же видишь, я тебе ничего плохого не сделал. Будет полегче, уйдешь, когда сочтешь нужным. Хочешь, позвоним твоим родителям?
– Нет, – вдруг ответила она. – Не надо звонить.
– Хорошо, не буду, – согласился я. Пусть успокоится, а там видно будет.
Катерин подошел к краю кровати, снова начал лизать ей щеку. Я не препятствовал, поскольку девчонка явно успокаивалась. Но когда я попытался повторить процедуру, она снова стала яростно сопротивляться, правда, уже молча.
– Все, хорош, – разозлился я и вставил ей под мышку термометр. Тридцать восемь и шесть – не слишком хорошая температура, но совсем не то, что было. – Короче, говори, куда тебя отвезти, и там болей в свое удовольствие.
Девчонка молчала.
В этот момент в дверь позвонили.
Я открыл тете Даше, и она вошла, стремительно, как и четверть века назад, неся свое грузное тело.
– Что, деточка, заморозил тебя этот охламон? – спросила она у девчонки. Та молчала.
Тетя Даша, не обращая на это внимание – она всегда была самодостаточной женщиной, – села на стул рядом с кушеткой, легким движением руки согнав с него меня.
– И собаку убери, – заодно приказала она, – развели здесь псарню!
Катерин сразу зарычал, и я от греха подальше ушел с ним во вторую комнату.
Когда минут через двадцать я был вызван в «палату», девчонка уже спала, а тетя Даша, еще раз объяснив мне мое место в этой жизни, дала указания по дальнейшему приему лекарств, после чего удалилась.
Я остался сидеть на стуле, обдумывая житье. Такое ощущение, что от меня ничего и не зависело. Бандиты угоняют автобусы, я, абсолютный солдат, оказываюсь вне армии, падают под колеса безумные девчонки. Что к чему?
Катерин подошел сбоку и толкнул меня носом под локоть. Я согласился и пару раз погладил его по длинному узкому лбу. Катерин от этого просто тащился, и, когда я убрал руку, он снова начал меня толкать, требуя продолжения банкета.
– Уймись, – с легкой угрозой сказал я зверю. Катерин обиженно отошел и, покрутившись на месте, угнездился на полу.
И тут яростно затрезвонил телефон. Я схватил трубку, испугавшись, что проснется девчонка. Но она, видно умаявшись от жара, к счастью, не проснулась.
– Серега, привет! – узнал я голос шефа.
– Здравствуйте, Ефим Аркадьевич!
– Я сейчас на рекламном фестивале и через некоторое время буду не вполне трезв. Ты не смог бы за мной заехать?
Черт возьми, неприятная ситуация. У меня хороший шеф, в нерабочее время он грузит меня не часто, и, кроме того, я катаюсь на его машине. Но как сейчас уехать от этой длинноногой курицы?
– Ефим Аркадьевич, извини ради бога, но сегодня никак не могу. Может, позвонить Володе? – У нас на фирме есть еще Володька, настоящий водитель.
– Не можешь, значит, не можешь, – слегка раздраженно сказал шеф. – Решу эту проблему сам.
Мне стало сильно неловко. Человек я вполне адекватный и прекрасно понимаю, что для меня сделали Ивлиев и шеф. Но ведь действительно не могу сейчас уехать! Я так и сказал:
– Простите меня, но я действительно не могу уехать. У меня тут невеста на кушетке лежит с температурой под сорок. А кроме меня – только Катерин.
– Невеста? – оживился шеф. Они с Ивлиевым мне всегда настойчиво рекомендовали жениться. Да и психолог Ходецкий М.Л. придерживался того же мнения.
– Да, невеста, – закусил я удила: врать так врать.
– Невеста – это хорошо, – уже без обиды подытожил шеф. – А звать-то ее как?
– Не знаю, – после секундной паузы честно ответил я.
Шеф озадаченно хмыкнул, вежливо попрощался и положил трубку.
5. Глинский
Озеро Дальнее, Урал
Все напоминало давно ушедшие советские времена, но – странно – эти ассоциации не были неприятны Глинскому, вроде бы не имевшему никаких оснований упомянутую советскую власть любить. Реяли на морозце разноцветные стяги и флажки, на свежесколоченную, пахнущую тесом трибунку наспех прилаживали микрофоны. Нарядная праздничная толпа с шариками и – атрибут современности – маленькими бутылками пива клубилась на небольшой площади, точнее – площадке перед зданием нового цеха. Здесь же крутились дети, которых Глинский, подумав, разрешил провести на территорию завода. Правда, не надеясь на ответственность родителей, Кузьма задействовал двадцать дружинников с повязками, основной задачей которых было следить за мелкими. Да и за взрослыми тоже, если кто ослушается приказа, разрешавшего до фуршета из спиртных напитков только пиво.
Дети в ярких куртках, флаги, шарики, бравурная музыка из огромных колонок, а главное, радостное возбуждение толпы – все это и придавало празднику сходство с канувшими в Лету первомайскими демонстрациями. Точнее – с ноябрьскими: снежок легко припорошил заводские корпуса, а морозец вдарил аж неделю назад, рановато даже для здешних не южных мест.
– Ну что, начнем? – спросил Глинский Кузьму.
– Давай, Мефодьич, – торжественно ответил тот. – Скажи речь. Есть повод.
– Да уж, повод есть, – согласился Глинский. Даже его, в последнее время не столь увлеченного бизнесом, момент волновал. Что уж говорить про Кузьму, для которого завод стал главным делом жизни, а новый пресс – любимым ребенком. Правда, Кузьма не был ни инженером, ни экономистом, но Глинский отдавал себе отчет в том, что одного его финансового гения могло и не хватить, чтобы поднять эту глыбу. «Еще бы знать, стоит ли все заплаченной цены», – грустно подумал он. Впрочем, вопрос был скорее риторическим, и он сам это понимал.
– Давай, Мефодьич! – торопил Кузьма. – Люди ждут.
«Тоже мне народный представитель», – подумал Глинский, но послушно полез на трибуну, некстати вспомнив, что народным представителем был он сам. Кузьме в депутаты путь был заказан, с учетом статей его отбытых сроков.
Глинский поднялся по шатким скрипучим ступеням («Вот же разгильдяи! Завод построить могут, а ступеньки нормально сбить – нет!»), повернул к себе микрофон. Он вдруг сообразил, что ни разу не выступал на улице перед толпой. Даже в депутаты его продвигали заезжие «рекламисты»-политтехнологи, не столько хваля его, сколько критикуя оппонента, то есть используя протестный электорат.
Он помолчал, откашлялся. Толпа замолкла и терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу, только дети пищали чуть в стороне, играя под чутким присмотром дружинников.
– Товарищи! – привычно начал Глинский и осекся. С некоторых пор это простое русское слово стало своего рода политическим паспортом. Он еще раз всмотрелся в толпу. Большинство лиц было ему знакомо: здесь стояли строители, монтажники, но больше всего было заводчан, особенно – из шестого цеха, в котором устанавливали новое оборудование.
– Друзья! – сам себя поправил Глинский. – Сегодня необычный день. Мы впервые с советских времен запускаем новое, самое современное оборудование. Вы знаете, как оно нам досталось. Мы экономили на всем, чем можно, а зачастую и на том, на чем нельзя.
Толпа, понимая, одобрительно зашумела. Зарплата на заводе действительно была заморожена на год. Недовольных было достаточно, но угроза увольнения в городке, где другой работы вообще нет, заткнула рты большинству ворчунов. Меньшинству заткнули рты люди Кузьмы. («Мои люди, – мысленно поправил себя Глинский. – Даже если я чего-то не знал, то это были мои поступки».) Справедливости ради надо отметить, что личные выплаты хозяевам предприятия тоже были ограничены, хотя Глинский хорошо понимал, что, ограничивая себя в покупке нового «мерса», он ограничил других в покупке новой одежды, а многих – мяса в будние дни.
– Зато построен прокатный стан! – закончил он и речь, и свои внутренние размышления.
– Ур-ра!!! – грянули заводчане, лица которых успели покраснеть от мороза и предвкушения фуршета, накрытого в теплом ангаре по соседству.
После него на трибуну влез швед. Он плохо говорил по-русски, но был необычайно искренен, чему способствовало немалое количество спиртного, принятого с утра. В России он был впервые, и многое его просто сразило: от веселых и красивых уралочек (среди которых рослый швед пользовался заслуженным успехом) до квалификации персонала.
Об этом стоит сказать особо. Перед монтажом одной из главных деталей стана трое пьяных рабочих, решив, видно, выступить инициаторами нового стахановского движения, начали процесс по собственной инициативе. В результате стрела шеститонного крана упала на кабину, сам кран опрокинулся набок, а пьяный крановщик чудом успел выпрыгнуть из кабины, всего-навсего сломав себе обе ноги. «Лучше бы он умер», – тихо сказал почерневший от злобы Кузьма, узнав о происшествии. Глинскому пришлось взять с него слово, что никаких физических мер воздействия к незадачливым монтажникам принято не будет.
Господин Ларссон, прибежав к месту аварии, сокрушенно ходил вокруг сильно поврежденного агрегата. Рядом с ним осматривали дефекты и два заводских бригадира. Наконец один выплюнул дотлевшую папиросу (еще одна экзотическая деталь, поражавшая шведа) и сообщил, что монтажники, конечно, паскуды, но, пожалуй, за неделю исправить можно. Только нужно вызвать с пенсии сварщика Петра Ильича, который чудеса творит с нержавейкой и аргоном. Швед только печально улыбнулся: он хорошо знал супероснащенные цеха шведского завода-изготовителя.
Каково же было его потрясение, когда через неделю полный тезка русского композитора восстановил не только систему трубопроводов, замятых при падении, но и гораздо более тонкие вещи, требовавшие стапельной вывески и позиционного трехмерного контроля! Короче, в этой стране господину Ларссону было чему удивляться.
Кстати, в процессе монтажа швед практически не пил, но после вчерашнего подписания акта приемки ни в чем себе не отказывал. А уж угощали его все, кому не лень. Шведа народ в принципе любил, и аплодировали ему после краткой экспрессивной речи не менее горячо, чем Глинскому.
Завершил торжественную часть глава местной власти, которая, в полном соответствии с нормами жизни городков, построенных как придаток крупного завода, была в абсолютной зависимости от власти заводской.
Ему хлопали меньше, несмотря на то что он призвал народ к празднику и, как Ленин с броневика, указал рукой путь к светлому будущему. Люди, не теряя времени на аплодисменты, рванули к ангару.
Ангар считался теплым, но тепло там было только готовой продукции – цветному металлопрокату, поэтому на длиннющих столах частоколом стояли бутылки с горячительным. Отдельно стоял детский стол, на котором вместо водки стояла фанта и были добавлены тарелки с наваленными на них недорогими конфетами. Кроме водки в огромном количестве наблюдались парящие, только что сваренные пельмени и традиционно вкусные горячие пирожки с начинкой не менее десяти видов. От одного запаха слюнки текли, но в дверях была некоторая заминка: на входе толпу фильтровали серьезные молодые люди, они же вели учет вошедших.
– Двести шестьдесят три человека – с детьми, но без начальства, – доложил Кузьме крепкий коротко стриженный парень. Несмотря на погоду, он был в кожаной куртке, хотя в отличие от остальных стражей порядка повязки дружинника не имел. Впрочем, его и так признавали.
– Лады, – принял рапорт Кузьма. – Детей накормите, вручите подарки (идея Глинского, но Кузьме она тоже понравилась) и – на автобус. Упившихся – в «пазик». Наберется с десяток – развозите по домам, сдавать только на руки. Врачиха пусть сидит до конца. Как закончится, подгоните автобусы. Если кто не влезет, ждать в караулке, под присмотром.
– Все сделаем, Виктор Геннадьевич, не беспокойтесь.
– Я не беспокоюсь, – тихо сказал Кузьма, а крепыш бригадир вдруг как-то сразу стал меньше ростом и побледнел. Кузьма, отлично знавший свое умение «производить впечатление», успокоил бедолагу: – Пока все ништяк. Но если будут проблемы…
– Не будет проблем, Христом богом клянусь, – сразу осипшим голосом сказал парень.
– Ну и ладненько, – подытожил Кузьма, вынув расческу и подровняв короткую седую стрижку. – Наши какие планы? – спросил он у Глинского, подошедшего со шведом.
– Думал со всеми побыть, – сказал Глинский. – Но что-то не хочется.
– Ты чем-то недоволен? – расстроился Кузьма.
– Нет, – честно ответил Глинский. – Просто, может быть, ожидал слишком многого. А это всего-навсего большой пресс.
– За шесть лимонов баксов, – уточнил Кузьма. – Всего-навсего.
– Ничего-то ты, Кузьма, не понимаешь, – улыбнулся Глинский.
– Куда уж нам, серым, – обиделся тот.
– Да ладно тебе. – Глинский здоровенной дланью приобнял Кузьму за плечи. – Сделали – и хорошо. Можно о другом думать.
Кузьма сразу повеселел:
– Не хочешь здесь оставаться, давай махнем куда-нибудь.
– Может, на Дальнее?
– Оно небось уж застыло.
– Ну и что? В домике – печка. Вода есть, жратву прихватим. За Вадькой заедем – и вперед.
– А швед?
– С собой возьмем.
– Идет.
Через час юркий «Сузуки» уже скакал по кочкам лесной дороги. Вадька, как всегда за городом, прилип к стеклу, рассматривая огромные ели с обвисшими от снега ветвями. Здесь снега было несравнимо больше, чем на городских улицах.
– Ты краски взял? – спросил Глинский сына.
– Да, – коротко ответил тот. Отец понял, что Вадька уже снова далеко, и не стал ему мешать.
Сзади рядом с Вадькой храпел разомлевший в тепле Ларссон. За рулем сидел Кузьма, хищно вглядываясь в слабо угадываемую из-за начавшейся метели лесную дорогу.
– Сейчас кончится, – сказал он, угадав ход мыслей Глинского. – Там всегда тихо.
Это было чистой правдой. Так тихо было только в Мерефе и на озере Дальнем. Потому Глинского туда и тянуло. А может, потому, что маленький домик из толстых лиственничных кряжей, большую часть которого занимала огромная печь, был первым приобретением молодого инженера Глинского и его совсем тогда юной жены.
Глинский вспомнил Елену. Сердце снова заныло. Вот ведь вранье, что время лечит.
– Пап, давай сразу на озеро?
– Может, сначала в дом, сынуль?
– Нет, я хочу на озеро. Потом стемнеет.
– Как скажешь.
Кузьма включил музыку. «Ой, мороз, мороз…» – полилось из динамиков. Кассета была записана Еленой еще лет восемь назад в одной из деревень. Ни инструментов, ни филигранного владения вокальной техникой. Собрались три бабульки и два деда – все население почти вымершей уральской деревушки. И поют о том, чем живут. Никакого искусства. Просто, как жизнь.
Не успели дослушать кассету, как впереди показалась местами заснеженная гладь озера.
– Я ж говорил – замерзло! – обрадовался Кузьма.
– Может, все-таки к домику? – спросил Глинский у Вадьки.
– Ты же обещал, – расстроился сын.
– Ладно-ладно, – быстро согласился Николай Мефодьевич. – Только недолго, хорошо? Подойдем к берегу, погуляем – и в дом.
Шведа решили не будить. Кузьма с Вадькой пошли к берегу, петляя среди приземистых, толстых снизу елей, а Глинский остался. Решил дослушать кассету.
«Вот мчи-ится тройка почтова-а-я…» – чистенько выводил тонкий старушечий голос. Можно даже спутать с детским, девчачьим, если б не чуть надтреснутые обертоны и совсем не детская печаль.
«Лена, Лена…» Глинский частенько ловил себя на мысли, что обижается на нее за то, что ее нет. Так же, как раньше обижался, когда она надолго уезжала в свои фольклорные экспедиции или приводила в дом всех этих ужасных поющих старух. Правда, когда они начинали петь, Глинский смирялся. И из экспедиций она всегда возвращалась, а дом снова оживал.
Печальные его размышления самым бесстыдным образом прервал господин Ларссон. Он громко и даже с каким-то ожесточением пукнул, разом вырвав Глинского из атмосферы светлых воспоминаний.
«Вот гад», – беззлобно подумал Глинский о даже не проснувшемся шведе и чуть приоткрыл окошко со своей стороны.
А уже через мгновение все его мысли были заняты другим.
– Ма-ма-а-а! – услышал он голос Вадьки. «Со стороны озера! – лихорадочно определил Глинский. – Медведь? Кабан? Люди?» Он судорожно нашарил за сиденьем помповое ружье Кузьмы, всегда заряженное картечью, и еще через мгновение буквально летел к берегу. В правой руке, как пушинка, болтался тяжелый помповик.
Не оказалось ни кабана, ни медведя. Совсем рядом, метрах в десяти от берега, в свежепроломленной полынье болтались две головы: Вадьки и Кузьмы. Первым порывом Глинского было броситься к ним. Он ступил на абсолютно прозрачный лед – чистейшая вода Дальнего не содержала никаких примесей, оставаясь прозрачной и в кристаллизованном виде, – мысленно прокладывая наиболее безопасный путь к ребенку.
– Стой! – яростно заорал Кузьма. – Стой, не лезь! Все сдохнем! – Сдабривая речь отборным лагерным матом, он объяснил, что надо делать: в багажнике «Витары» лежал нейлоновый буксирный трос. Умом Глинский понимал его правоту: если лед не выдержал ребенка, то уж под ним-то обломится наверняка. Но бежать к «Витаре», оставив сына в полынье!.. Он буквально оцепенел от страха.
– …твою мать! – бешено заорал Кузьма. – Убьешь сына!
Глинский бросил ружье в снег и отчаянными прыжками понесся к машине.
К счастью, тросик – нейлоновый фал – был сверху и оказался достаточно длинным. Глинский, не ступая на лед, метнул трос – металлическим карабином вперед – в сторону терпящих бедствие. Карабин, как наконечник копья, потащил фал за собой по гладкому льду. Когда он вытянулся во всю длину, Глинский с ужасом понял, что не хватает каких-нибудь двух метров.
– Ложись, сука! – заорал Кузьма, поняв, что Глинский собирается ступить на лед. И он опять был прав. Отмелей на Дальнем озере не было, обрыв шел сразу от берега. Глинский смотал трос, лег на берег и медленно сполз на лед.
Вадька больше не орал. В голове все тупо перемешалось, но Глинский медленно и по-звериному ловко полз вперед. Когда прополз, на его взгляд, достаточно, осторожно размахнулся и направил трос в сторону сына.
– Есть! – услыхал он крик Кузьмы. Глинский и сам почувствовал, что попал, по натяжению троса.
Преодолевая сопротивление на том конце, он медленно, не разворачиваясь, пополз назад, помогая себе коленями и локтями. В какой-то момент движение застопорилось, и он понял: чтобы выдернуть ребят, ему не хватает опоры. На мгновение отчаяние залило сознание. Но Вадька снова вскрикнул, и Глинский решился на акробатический трюк: опершись на руки и максимально высоко задрав обе ноги, он сумел уцепиться за довольно толстый сук, низко нависавший над льдом. Если б не Вадька в ледяной воде, он бы, наверное, улыбнулся, представив себе дородного мужика, ногами обнявшего ветку, а носом бороздившего лед. Но ему было не до улыбок, тем более что согнутую назад поясницу прострелила острая боль.
Глинский зацепил фал за свой собственный ремень и, по-звериному зарычав, оттолкнулся от льда руками. Если бы не добавочное усилие ног, этого было бы недостаточно. Но страх за сына и гимнастическое прошлое сделали свое дело: натяжение на том конце фала сначала выросло, потом ослабло, а потом стало ровным. И даже боль в спине отпустила, не дойдя до приступа.
Дети в ярких куртках, флаги, шарики, бравурная музыка из огромных колонок, а главное, радостное возбуждение толпы – все это и придавало празднику сходство с канувшими в Лету первомайскими демонстрациями. Точнее – с ноябрьскими: снежок легко припорошил заводские корпуса, а морозец вдарил аж неделю назад, рановато даже для здешних не южных мест.
– Ну что, начнем? – спросил Глинский Кузьму.
– Давай, Мефодьич, – торжественно ответил тот. – Скажи речь. Есть повод.
– Да уж, повод есть, – согласился Глинский. Даже его, в последнее время не столь увлеченного бизнесом, момент волновал. Что уж говорить про Кузьму, для которого завод стал главным делом жизни, а новый пресс – любимым ребенком. Правда, Кузьма не был ни инженером, ни экономистом, но Глинский отдавал себе отчет в том, что одного его финансового гения могло и не хватить, чтобы поднять эту глыбу. «Еще бы знать, стоит ли все заплаченной цены», – грустно подумал он. Впрочем, вопрос был скорее риторическим, и он сам это понимал.
– Давай, Мефодьич! – торопил Кузьма. – Люди ждут.
«Тоже мне народный представитель», – подумал Глинский, но послушно полез на трибуну, некстати вспомнив, что народным представителем был он сам. Кузьме в депутаты путь был заказан, с учетом статей его отбытых сроков.
Глинский поднялся по шатким скрипучим ступеням («Вот же разгильдяи! Завод построить могут, а ступеньки нормально сбить – нет!»), повернул к себе микрофон. Он вдруг сообразил, что ни разу не выступал на улице перед толпой. Даже в депутаты его продвигали заезжие «рекламисты»-политтехнологи, не столько хваля его, сколько критикуя оппонента, то есть используя протестный электорат.
Он помолчал, откашлялся. Толпа замолкла и терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу, только дети пищали чуть в стороне, играя под чутким присмотром дружинников.
– Товарищи! – привычно начал Глинский и осекся. С некоторых пор это простое русское слово стало своего рода политическим паспортом. Он еще раз всмотрелся в толпу. Большинство лиц было ему знакомо: здесь стояли строители, монтажники, но больше всего было заводчан, особенно – из шестого цеха, в котором устанавливали новое оборудование.
– Друзья! – сам себя поправил Глинский. – Сегодня необычный день. Мы впервые с советских времен запускаем новое, самое современное оборудование. Вы знаете, как оно нам досталось. Мы экономили на всем, чем можно, а зачастую и на том, на чем нельзя.
Толпа, понимая, одобрительно зашумела. Зарплата на заводе действительно была заморожена на год. Недовольных было достаточно, но угроза увольнения в городке, где другой работы вообще нет, заткнула рты большинству ворчунов. Меньшинству заткнули рты люди Кузьмы. («Мои люди, – мысленно поправил себя Глинский. – Даже если я чего-то не знал, то это были мои поступки».) Справедливости ради надо отметить, что личные выплаты хозяевам предприятия тоже были ограничены, хотя Глинский хорошо понимал, что, ограничивая себя в покупке нового «мерса», он ограничил других в покупке новой одежды, а многих – мяса в будние дни.
– Зато построен прокатный стан! – закончил он и речь, и свои внутренние размышления.
– Ур-ра!!! – грянули заводчане, лица которых успели покраснеть от мороза и предвкушения фуршета, накрытого в теплом ангаре по соседству.
После него на трибуну влез швед. Он плохо говорил по-русски, но был необычайно искренен, чему способствовало немалое количество спиртного, принятого с утра. В России он был впервые, и многое его просто сразило: от веселых и красивых уралочек (среди которых рослый швед пользовался заслуженным успехом) до квалификации персонала.
Об этом стоит сказать особо. Перед монтажом одной из главных деталей стана трое пьяных рабочих, решив, видно, выступить инициаторами нового стахановского движения, начали процесс по собственной инициативе. В результате стрела шеститонного крана упала на кабину, сам кран опрокинулся набок, а пьяный крановщик чудом успел выпрыгнуть из кабины, всего-навсего сломав себе обе ноги. «Лучше бы он умер», – тихо сказал почерневший от злобы Кузьма, узнав о происшествии. Глинскому пришлось взять с него слово, что никаких физических мер воздействия к незадачливым монтажникам принято не будет.
Господин Ларссон, прибежав к месту аварии, сокрушенно ходил вокруг сильно поврежденного агрегата. Рядом с ним осматривали дефекты и два заводских бригадира. Наконец один выплюнул дотлевшую папиросу (еще одна экзотическая деталь, поражавшая шведа) и сообщил, что монтажники, конечно, паскуды, но, пожалуй, за неделю исправить можно. Только нужно вызвать с пенсии сварщика Петра Ильича, который чудеса творит с нержавейкой и аргоном. Швед только печально улыбнулся: он хорошо знал супероснащенные цеха шведского завода-изготовителя.
Каково же было его потрясение, когда через неделю полный тезка русского композитора восстановил не только систему трубопроводов, замятых при падении, но и гораздо более тонкие вещи, требовавшие стапельной вывески и позиционного трехмерного контроля! Короче, в этой стране господину Ларссону было чему удивляться.
Кстати, в процессе монтажа швед практически не пил, но после вчерашнего подписания акта приемки ни в чем себе не отказывал. А уж угощали его все, кому не лень. Шведа народ в принципе любил, и аплодировали ему после краткой экспрессивной речи не менее горячо, чем Глинскому.
Завершил торжественную часть глава местной власти, которая, в полном соответствии с нормами жизни городков, построенных как придаток крупного завода, была в абсолютной зависимости от власти заводской.
Ему хлопали меньше, несмотря на то что он призвал народ к празднику и, как Ленин с броневика, указал рукой путь к светлому будущему. Люди, не теряя времени на аплодисменты, рванули к ангару.
Ангар считался теплым, но тепло там было только готовой продукции – цветному металлопрокату, поэтому на длиннющих столах частоколом стояли бутылки с горячительным. Отдельно стоял детский стол, на котором вместо водки стояла фанта и были добавлены тарелки с наваленными на них недорогими конфетами. Кроме водки в огромном количестве наблюдались парящие, только что сваренные пельмени и традиционно вкусные горячие пирожки с начинкой не менее десяти видов. От одного запаха слюнки текли, но в дверях была некоторая заминка: на входе толпу фильтровали серьезные молодые люди, они же вели учет вошедших.
– Двести шестьдесят три человека – с детьми, но без начальства, – доложил Кузьме крепкий коротко стриженный парень. Несмотря на погоду, он был в кожаной куртке, хотя в отличие от остальных стражей порядка повязки дружинника не имел. Впрочем, его и так признавали.
– Лады, – принял рапорт Кузьма. – Детей накормите, вручите подарки (идея Глинского, но Кузьме она тоже понравилась) и – на автобус. Упившихся – в «пазик». Наберется с десяток – развозите по домам, сдавать только на руки. Врачиха пусть сидит до конца. Как закончится, подгоните автобусы. Если кто не влезет, ждать в караулке, под присмотром.
– Все сделаем, Виктор Геннадьевич, не беспокойтесь.
– Я не беспокоюсь, – тихо сказал Кузьма, а крепыш бригадир вдруг как-то сразу стал меньше ростом и побледнел. Кузьма, отлично знавший свое умение «производить впечатление», успокоил бедолагу: – Пока все ништяк. Но если будут проблемы…
– Не будет проблем, Христом богом клянусь, – сразу осипшим голосом сказал парень.
– Ну и ладненько, – подытожил Кузьма, вынув расческу и подровняв короткую седую стрижку. – Наши какие планы? – спросил он у Глинского, подошедшего со шведом.
– Думал со всеми побыть, – сказал Глинский. – Но что-то не хочется.
– Ты чем-то недоволен? – расстроился Кузьма.
– Нет, – честно ответил Глинский. – Просто, может быть, ожидал слишком многого. А это всего-навсего большой пресс.
– За шесть лимонов баксов, – уточнил Кузьма. – Всего-навсего.
– Ничего-то ты, Кузьма, не понимаешь, – улыбнулся Глинский.
– Куда уж нам, серым, – обиделся тот.
– Да ладно тебе. – Глинский здоровенной дланью приобнял Кузьму за плечи. – Сделали – и хорошо. Можно о другом думать.
Кузьма сразу повеселел:
– Не хочешь здесь оставаться, давай махнем куда-нибудь.
– Может, на Дальнее?
– Оно небось уж застыло.
– Ну и что? В домике – печка. Вода есть, жратву прихватим. За Вадькой заедем – и вперед.
– А швед?
– С собой возьмем.
– Идет.
Через час юркий «Сузуки» уже скакал по кочкам лесной дороги. Вадька, как всегда за городом, прилип к стеклу, рассматривая огромные ели с обвисшими от снега ветвями. Здесь снега было несравнимо больше, чем на городских улицах.
– Ты краски взял? – спросил Глинский сына.
– Да, – коротко ответил тот. Отец понял, что Вадька уже снова далеко, и не стал ему мешать.
Сзади рядом с Вадькой храпел разомлевший в тепле Ларссон. За рулем сидел Кузьма, хищно вглядываясь в слабо угадываемую из-за начавшейся метели лесную дорогу.
– Сейчас кончится, – сказал он, угадав ход мыслей Глинского. – Там всегда тихо.
Это было чистой правдой. Так тихо было только в Мерефе и на озере Дальнем. Потому Глинского туда и тянуло. А может, потому, что маленький домик из толстых лиственничных кряжей, большую часть которого занимала огромная печь, был первым приобретением молодого инженера Глинского и его совсем тогда юной жены.
Глинский вспомнил Елену. Сердце снова заныло. Вот ведь вранье, что время лечит.
– Пап, давай сразу на озеро?
– Может, сначала в дом, сынуль?
– Нет, я хочу на озеро. Потом стемнеет.
– Как скажешь.
Кузьма включил музыку. «Ой, мороз, мороз…» – полилось из динамиков. Кассета была записана Еленой еще лет восемь назад в одной из деревень. Ни инструментов, ни филигранного владения вокальной техникой. Собрались три бабульки и два деда – все население почти вымершей уральской деревушки. И поют о том, чем живут. Никакого искусства. Просто, как жизнь.
Не успели дослушать кассету, как впереди показалась местами заснеженная гладь озера.
– Я ж говорил – замерзло! – обрадовался Кузьма.
– Может, все-таки к домику? – спросил Глинский у Вадьки.
– Ты же обещал, – расстроился сын.
– Ладно-ладно, – быстро согласился Николай Мефодьевич. – Только недолго, хорошо? Подойдем к берегу, погуляем – и в дом.
Шведа решили не будить. Кузьма с Вадькой пошли к берегу, петляя среди приземистых, толстых снизу елей, а Глинский остался. Решил дослушать кассету.
«Вот мчи-ится тройка почтова-а-я…» – чистенько выводил тонкий старушечий голос. Можно даже спутать с детским, девчачьим, если б не чуть надтреснутые обертоны и совсем не детская печаль.
«Лена, Лена…» Глинский частенько ловил себя на мысли, что обижается на нее за то, что ее нет. Так же, как раньше обижался, когда она надолго уезжала в свои фольклорные экспедиции или приводила в дом всех этих ужасных поющих старух. Правда, когда они начинали петь, Глинский смирялся. И из экспедиций она всегда возвращалась, а дом снова оживал.
Печальные его размышления самым бесстыдным образом прервал господин Ларссон. Он громко и даже с каким-то ожесточением пукнул, разом вырвав Глинского из атмосферы светлых воспоминаний.
«Вот гад», – беззлобно подумал Глинский о даже не проснувшемся шведе и чуть приоткрыл окошко со своей стороны.
А уже через мгновение все его мысли были заняты другим.
– Ма-ма-а-а! – услышал он голос Вадьки. «Со стороны озера! – лихорадочно определил Глинский. – Медведь? Кабан? Люди?» Он судорожно нашарил за сиденьем помповое ружье Кузьмы, всегда заряженное картечью, и еще через мгновение буквально летел к берегу. В правой руке, как пушинка, болтался тяжелый помповик.
Не оказалось ни кабана, ни медведя. Совсем рядом, метрах в десяти от берега, в свежепроломленной полынье болтались две головы: Вадьки и Кузьмы. Первым порывом Глинского было броситься к ним. Он ступил на абсолютно прозрачный лед – чистейшая вода Дальнего не содержала никаких примесей, оставаясь прозрачной и в кристаллизованном виде, – мысленно прокладывая наиболее безопасный путь к ребенку.
– Стой! – яростно заорал Кузьма. – Стой, не лезь! Все сдохнем! – Сдабривая речь отборным лагерным матом, он объяснил, что надо делать: в багажнике «Витары» лежал нейлоновый буксирный трос. Умом Глинский понимал его правоту: если лед не выдержал ребенка, то уж под ним-то обломится наверняка. Но бежать к «Витаре», оставив сына в полынье!.. Он буквально оцепенел от страха.
– …твою мать! – бешено заорал Кузьма. – Убьешь сына!
Глинский бросил ружье в снег и отчаянными прыжками понесся к машине.
К счастью, тросик – нейлоновый фал – был сверху и оказался достаточно длинным. Глинский, не ступая на лед, метнул трос – металлическим карабином вперед – в сторону терпящих бедствие. Карабин, как наконечник копья, потащил фал за собой по гладкому льду. Когда он вытянулся во всю длину, Глинский с ужасом понял, что не хватает каких-нибудь двух метров.
– Ложись, сука! – заорал Кузьма, поняв, что Глинский собирается ступить на лед. И он опять был прав. Отмелей на Дальнем озере не было, обрыв шел сразу от берега. Глинский смотал трос, лег на берег и медленно сполз на лед.
Вадька больше не орал. В голове все тупо перемешалось, но Глинский медленно и по-звериному ловко полз вперед. Когда прополз, на его взгляд, достаточно, осторожно размахнулся и направил трос в сторону сына.
– Есть! – услыхал он крик Кузьмы. Глинский и сам почувствовал, что попал, по натяжению троса.
Преодолевая сопротивление на том конце, он медленно, не разворачиваясь, пополз назад, помогая себе коленями и локтями. В какой-то момент движение застопорилось, и он понял: чтобы выдернуть ребят, ему не хватает опоры. На мгновение отчаяние залило сознание. Но Вадька снова вскрикнул, и Глинский решился на акробатический трюк: опершись на руки и максимально высоко задрав обе ноги, он сумел уцепиться за довольно толстый сук, низко нависавший над льдом. Если б не Вадька в ледяной воде, он бы, наверное, улыбнулся, представив себе дородного мужика, ногами обнявшего ветку, а носом бороздившего лед. Но ему было не до улыбок, тем более что согнутую назад поясницу прострелила острая боль.
Глинский зацепил фал за свой собственный ремень и, по-звериному зарычав, оттолкнулся от льда руками. Если бы не добавочное усилие ног, этого было бы недостаточно. Но страх за сына и гимнастическое прошлое сделали свое дело: натяжение на том конце фала сначала выросло, потом ослабло, а потом стало ровным. И даже боль в спине отпустила, не дойдя до приступа.