Страница:
Он защитил диссертацию раньше других, и ему "дали сектор".
Вот эта жажда нового и мучила его, когда он читал афиши. Мучила не потому даже, что он не мог утолить ее сегодня, а потому, что (он чувствовал это) он не утолит ее и завтра. Едва он выходил из проходной, как подступали к нему со всех сторон бесчисленные маленькие заботы. Они облепляли его, как рыжие лесные муравьи, забирались под одежду, жалили, и не было никакой возможности ни убежать, ни стряхнуть их с себя. То матери требовалось какое-то лекарство, а его не было ни в одной аптеке, то в квартире начинался ремонт, долгий страшный месячник какой-то пещерной жизни и средневекового произвола прорабов. Потом надо было отдать в чистку плащ, и это пустяковое дело тоже вырастало в проблему, потому что вещи в чистку принимали почему-то по утрам, когда они с женой уезжали на работу. Потом надо было начинать думать о даче для Мишки, начинать "подыскивать". И еще, и еще, и еще. Как в сказке, когда на месте отрубленной головы Змея-Горыныча сразу вырастала новая голова, не было конца этим заботам. Остро чувствовал он их бесконечность, и от этого иногда ему хотелось послать все к черту, уехать очень далеко, заняться чем-нибудь совсем другим. Жить где-нибудь в деревне, работать в колхозе. Или носиться, как вот этот самый Левитин, по стене на мотоцикле, путешествовать с этой стеной по всему Союзу... Но в свои тридцать два года слишком глубоко уже пустил он корни в эту жизнь. Слишком крепко был спутан по рукам и ногам тонкой цепочкой, каждое звено которой было маленьким "надо", чтобы изменить что-нибудь... И еще были ребята: Игорь, Витька, Сергей. И была работа, которую он ни за какие деньги и блага не мог бы бросить. Он прочел где-то, что Эдисон неделями не выходил из лаборатории... И он очень понимал Эдисона и завидовал ему. Завидовал работоспособности Бахрушина и извечному кипению Эс Те. Он любил и умел работать. Это чувствовал каждый, кто был рядом с ним. Но сколько бы ни сделал он, он хотел сделать больше. Он хотел большего, чем мог физически. Он не успевал жить... Может быть, поэтому афиши портили ему настроение... Кудесник вернулся домой в веселом перезвоне маленьких бутылочек, а на кухне его уже поджидал участковый оперуполномоченный Гвоздев.
- Ну как? - спросил Гвоздев с надеждой.
- Да пока никак, - ответил Кудесник.
- Та-ак, - с грустной раздумчивостью сказал Гвоздов и потянул с бока планшетку, в которой лежали чистые бланки протоколов.
Дело в том, что у тети Дуси кончилась временная прописка. Оставить Мишку, кроме как с тетей Дусей, было не с кем. Все об этом знали: и в домоуправлении, и в милиции. Знали, понимали, что тетю Дусю прописать надо. Знали, понимали, но не прописывали и регулярно штрафовали Кудесника во исполнение какого-то параграфа, который, по словам Гвоздева, "нарушишь костей не соберешь"...
- Та-ак, - сочувственно повторил оперуполномоченный и добавил: - Ну, неси чернила... Начался воскресный день у Бориса Кудесника.
11
А в это время Виктор Бойко сидел на скамейке в парке Победы, думая о своем: скворечник - что это, просто удобство или необходимость для скворцов? И вообще, хватает ли им скворечников? И что делают те, которым не хватает? Виктор задавал себе эти вопросы не только потому, что обладал редкой способностью выбирать необычную точку, откуда он смотрел на мир, что и позволяло ему видеть по-новому давно известное, но и подсознательно, потому что весенние жилищные заботы скворцов были ему близки и понятны. Дело в том, что Виктор снимал комнату, маленькую, сыроватую, но сравнительно дешевую. Он очень не любил ее. Приходил туда только ночевать. Конечно, можно было найти что-нибудь получше, да неохота было искать. "Четыре года терпел, теперь уж дотерплю" - таков был его смиренный жилищный девиз. За эти четыре года пять раз, подавляя в себе необъяснимое чувство стыда, которое охватывало его всегда, когда нужно "просить за себя", ходил он к профоргу лаборатории Синицыну. Ходил просить комнату. Синицын, толстенький, с маленькими блестящими глазками, похожий на морскую свинку, завидев его, всякий раз сразу начинал суетиться, перекладывать на столе с места на место бумаги, хватался за телефонную трубку, мелко дергал носом, отчего еще больше становился похож на морскую свинку. Потом Синицын принимался обещать. Нет, не обещать, а "заверять". - Заверяю тебя, - говорит он, - ты у нас в первой десятке. И не сомневайся... Я тебя заверяю... Люди опытные советовали Виктору жениться, а женившись, поторапливаться с наследниками. Молодожёнам действительно жилье давали быстро, а с детьми и того быстрей. Виктор отнюдь не был женоненавистником, и принципиально у него не было никаких возражений против женитьбы. Но не мог же он жениться ради квартиры! А не "ради" не получалось. Каждый раз он, как говорил Редькин, "сходил с дистанции". Однажды, когда они после защиты Кудесника "гульнули" в ресторане, Виктор, обняв Редькина, сказал:
- Я убежден, существует девушка только моя. Для меня рожденная... Как Джульетта для Ромео... Где? Не знаю... Может быть, на Таити... А может, в Исландии... Конечно, общность языка, политических взглядов, морали говорит в пользу СССР, но понимаешь ли ты, что духовное сродство определяется...
- Понимаю, - перебил его Игорь. - Понимаю. Если бы Ромео был таким слюнтяем, Тибальд заколол бы его, как поросенка...
Короче, Игорь, как говорится, наплевал ему в душу. От бесед на подобные темы Виктор с тех пор уклонялся. Почему-то он вспомнил об этом разговоре сейчас, сидя на скамейке в парке.
Тут славно, уже пахнет немного летом. Пахнет дождем, землей, молодой горькой листвой. Оказывается, уже появились листья... Червяк, толстый, розовый, вылез греться на солнце... Пробили черную землю первые яркие и острые листья травы... Отовсюду лезет, прет жизнь. Бесстыдно, жадно, весело... "Наверное, Рубенс любил это время", - как всегда неожиданно для самого себя, подумал Витька и, запрокинув голову, подставил солнцу лицо. Так отдыхал Виктор Бойко.
12
Совсем недалеко от парка Победы, на одной из улиц, по которой редко ездят машины и которая граничит с другой улицей, по которой они ездят слишком часто, в большой, с тонким вкусом обставленной квартире профессора Маевского, известного на всю страну хирурга, растянувшись на широкой тахте, курил его сын Юрий. Он откровенно и беззастенчиво наслаждался праздностью, потому что знал, что последние дни работал много и с толком. И сейчас он не испытывал ни малейших угрызений совести от того, что после вкусного, сытного, а главное, неторопливого завтрака он снова лежал на тахте, не спеша раздумывая над тем, что делать дальше.
- Нюра! "Спутник" принесли? - крикнул он в дверь. Домработница Нюра появилась бесшумно, как джин в сказке.
- Нету "Спутника". "Маяк" вот, газеты и "Крокодил".
- Не надо "Маяка"...
Нюра исчезла из рамы дверей со скоростью шторок фотоаппарата.
- Впрочем, давай "Маяк"! - снова крикнул он. Как он и ожидал, "Маяк" был довольно скучный. Длинный рассказ про любовь в зверосовхозе. Запоздалая итоговая статья по хоккею. Заметка о том, как один армянский умелец вырезал из кукурузного зерна памятник Аветику Исаакяну.
В комнату вошла Анюта, Юрина жена. Красивая, длинноногая.
- Так и будешь лежать?
- А что? Хорошо поработали - культурно отдыхаем.
- Звонил Славка. Они взяли нам билеты на сегодня в филармонию. Какой-то чилийский дирижер, забыла фамилию. Равель, Прокофьев...
- Очень хорошо! - искренне обрадовался Юрка. Обрадовался потому, что теперь не надо было ничего придумывать самому.
- Это вечером, а до вечера?
- Ну, я не знаю... Он схватил ее за руку, притянул к себе, обнял и поцеловал за ухом. Он любил целовать ее за ухом и в шею, чувствуя при этом удивительно приятный запах ее волос.
- Юрка, ты тюлень, - сказала она ласково.
- Да, я тюлень... Поцелуй меня...
- Юрка, давай не разлагаться, вставай.
- Ну хорошо, допустим, я встану. А что дальше?
Давай сначала придумаем, зачем мне вставать.
И он снова поцеловал ее.
Таким было утро Юрия Маевского.
13
В отличие от Юрия Маевского Сергей Ширшов не был женат. Он был жених. Жених... Удивительно глупое слово. Да никто о себе так и не скажет: "Я жених". Смешно, какой он, к черту жених? А кто же он? Ну кто же? Как объяснить... Все намного сложнее... Все ужасно сложно... Как-то Редькин сказал: "Уметь жить - это значит уметь делать из больших проблем маленькие". Редькину что? Сболтнул - и все. И забыл. А Сергей потом подумал и решил, что если Игорь прав, то жить он не умеет, потому что у него как раз наоборот: он делает из маленьких проблем большие.
Сергей Ширшов обладал прескверным характером. Он был подозрителен, вздорен, мнителен и мелочен. И странное дело, на работе все эти скверности сразу как-то улетучивались, а дома... Вернее, даже не дома, а главным образом с Алкой - расцветали пышным цветом. По существу, все их взаимоотношения сводились к одной бесконечной и беспричинной ссоре, раздробленной на части короткими часами примирений. Вот и этим утром у касс бассейна "Водник" разговор шел у них глупый, вздорный, и Сергей чувствовал это, но остановиться не мог... - Бери, бери, - с готовностью согласилась Алла.
- Ты говоришь это так, будто я тебя веду на эшафот...
- Что ты хочешь?
- Я не хочу одолжений.
- При чем тут одолжения? Ты сам сказал, что это интересно. Очень хорошо, пойдем посмотрим. Ты хочешь, чтобы я плясала от восторга?
- Не нужны мне твои пляски. Но если не хочешь идти, не ходи. Я могу один...
Обычно после такого она говорила: "Иди! Иди куда хочешь и оставь меня в покое!" Но она не видела его целую неделю, если не считать среды, когда он забежал уже в одиннадцатом часу, и она ответила иначе:
- Сережа! Я хочу, понимаешь? Я хочу. Придем на соревнования, а если тебе расхотелось, не пойдем на соревнования...
- Ну, так я беру билеты? - спросил Сергей в четвертый раз...
Тонкая, в черном купальнике девушка подошла к краю трамплина. Чуть потопталась. Чуть-чуть, одними пальцами. Так метатели чуть-чуть перебирают рукой копье перед замахом. И вдруг прыгнула! С гордой веселой силой бросила себя вверх. Этот полет был недолгим: ведь она все-таки падала, но это был полет! Она управляла им, неуловимо и тонко соразмеряя пластику своих движений с ускорением этого свободного, бесстрашного падения. Стройное тело вспороло зеленую воду без брызг, трибуны одобрительно загудели. Под стеклянными сводами бассейна сухо захохотали аплодисменты.
Сергей покосился на Аллу. Она очень нравилась ему, и поэтому стало грустно. Алла достала из сумочки "Мишку" (Сергей купил в буфете) и стала есть. А когда съела, стала свертывать из фантика поддельную конфету-пустышку. Сергей краем глаза следил за ней и задумал про себя, что, если она отдаст конфету ему, будет плохо. Пустышка олицетворяла обман. Он любил так задумывать и расстраивался от этих своих задумок даже больше, чем от реальных неприятностей. Наконец все было готово. Она положила конфету на колени, любуясь своей работой, потом посмотрела на Сергея и спросила шепотом:
- Дать тебе? Сергей молчал.
- Дать?
Сергей молчал: он хотел, чтобы у судьбы были равные шансы. Скажи он "да" или "нет", все было бы уже нечестно.
Зажав конфету в руке, она отвернулась к трамплину. Сергей очень боялся, что она засунет конфету потихоньку ему в карман, сидел настороженный, ждал, что будет...
Уже поздно вечером, когда он провожал Аллу домой и совсем забыл про "поддельную" конфету, она, пошарив в сумочке, бросила в урну яркий синенький шарик.
- Ты конфету бросила, да? - спросил он зловеще. А когда она сказала, что бросила действительно конфету, Сергей почувствовал сразу такую легкость, радость и нежность, так захотелось сказать ей что-то очень ласковое. Но он не знал, что сказать, и не сказал...
Но это было уже поздно вечером, а утром Сергей Ширшов стоял у касс бассейна "Водник".
14
Игорь Редькин в воскресенье работал. Вернее, еще не работал, но собирался. На утро у него была запланирована статья для журнала "Знание сила", уже не первая статья, которую он посылал в научно-популярные журналы. И сам про себя и в присутствии других он называл эту свою работу халтурой, убежденный, что пишет только ради денег. А всякую работу, которую делали только ради денег, вне зависимости от качества ее исполнения, он считал халтурой. Писал он действительно и ради денег. Отдавая матери зарплату и премии, которые платили, когда они "проворачивали" что-нибудь досрочно, Игорь постоянно сидел без денег и перед получкой регулярно "стрелял" у Маевского десятку. Но он писал не только ради денег. Он писал потому, что любил писать. Ему это нравилось. Увлечение журналистикой он считал слабостью, недостойной человека, занимающегося каким-либо серьезным делом. Он не знал, что любил писать. Не знал, что это ему нравилось. И эту статью о скачках уплотнения он тоже называл халтурой, хотя относился к ней необыкновенно добросовестно, давно обдумывал ее, набросал неделю назад план и даже придумал первую, как ему казалось, интригующую строчку: "Самолет не подчинялся пилоту".
Он совсем было засел за работу, но подошел к окну и вот уже стоял минут десять, глядя на залитую солнцем улицу. Там, на улице, было, кажется, очень весело. Прямо напротив их окон, где находился мебельный магазин, толпился народ, суетились, размахивая чеками, продавцы в синих халатах, мрачно бродили "леваки"-шоферы и, стоя поодаль, выглядывали добычу грузчики. Подъехал грузовик, и на него медленно и нежно грузили шкаф. В большом зеркале шкафа отражался мир. Мир радостно прыгал: облака, окна домов, пешеходы, автомобили...
Но статью надо писать. Он обещал. И писать надо сейчас, потому что вечером придут Жорка и Вася - старые, еще со школы, друзья. И они выпьют. Они давно все сговаривались выпить. Просто так, "без затей", сесть, выпить, потрепаться. Но вот задача: надо ли звонить Ирочке? Жорка, Вася и Ирочка... Как-то вместе они "не смотрятся". Ребята будут сидеть зажатые. Будут стараться острить. Жорка опять начнет рассказывать, теперь уже для Ирочки, как у пика Семи сестер они попали в буран... Может, позвонить все-таки и наплевать на Жорку? Нет, не позовет он Ирочку... А ведь он знает: обязательно будет минута, когда ему захочется убежать и от Жорки и от Васи, когда он будет жалеть, что не позвонил Ирочке... А может, сейчас позвонить? Но как тогда быть со статьей? Так в муках сомнений начался день Игоря Редькина.
15
Утро Нины Кузнецовой - утро ожидания. Она сходила в парикмахерскую, потом в магазин, потом посмотрела в газету, потом, поджав ноги, села с книжкой в уголке дивана и читала, но, думая о своем, ничего не понимала из прочитанного, просто рассматривала глазами одну строчку за другой - так читают на сцене актеры. Книгу взяла она, чтобы убить время, чтобы вечер скорее пришел. Вечером - Раздолин...
Они куда-то шли, куда-то ехали. Куда? А кто его знает, куда... Ужинали в каком-то маленьком ресторанчике на набережной... Им очень долго ничего не подавали... Впрочем, и другим тоже. Другие возмущались, а они нет. Даже если бы о них вовсе забыли, они бы не возмущались... Потом опять куда-то ехали. Троллейбус, подвывая, катился от фонаря к фонарю. Нина смотрела в окно на темную улицу. Желтые квадраты света, падающего из окон троллейбуса, неслись по асфальту, прямо по лужам. Потом откуда-то сзади набегала большая серая тень самого троллейбуса, обгоняла его, неслась вперед, светлея и размываясь...
А следом уже возникала другая, потом еще, еще... Почему раньше она не видела всего этого? Какой-то маленький скверик. Круглая клумба. В ней белый пионер с отбитой рукой. Они сидят на скамейке. Он обнял, прижал ее к себе.
- У тебя уши замерзли, - говорит она и смеется. - Красные уши... И она трогает его ухо пальцем. - А помнишь, Арамис щипал себя за мочки ушей, чтобы они розовели?... Это нравилось женщинам... Раздолин, а может, и ты щиплешь?
- Тебе нравится Арамис? - спросил он.
- Он молодец. А тебе?
- И мне... Но Атос больше...
- Атос - герой... Всем мальчишкам нравится Атос... Он хотел поцеловать ее, но мальчишки, как раз именно те мальчишки, которым нравится Атос, ворвались в скверик, как банда басмачей.
Она легко отстранилась, и он без обиды понял, что целовать сейчас нельзя.
- Это они, наверное, отбили пионеру руку, - шепотом сказала она.
- Они...
Потом они стояли в маленькой беседке во дворе ее дома. В маленькой детской беседке. Качели, оставленные детьми, были печально неподвижны. Он целовал ее долго, нежно прижав к себе. Он говорил ей что-то, а она не слушала слов, не нужны были слова. Она поднималась на цыпочки и целовала его в губы, долго и так крепко, что он чувствовал ее зубы... Так в маленьком дворике, на который со всех сторон во все глаза смотрели сотни оранжевых окон, в эту ночь рождалось редкое и нежное чудо - любовь.
16
Борис Кудесник у стола. Горит настольная лампа. Несколько книг. На обложке одной - золотом: "Теория плазмы". Борис листает. Две женские руки ложатся ему на плечи:
- Закрой свет газеткой, Мишка ворочается...
Борис ставит газету у лампы, щекой проводит по руке.
И руки слетают с плеч...
Виктор Бойко идет домой темным переулком. У булочной выгружают свежий хлеб, и Виктор останавливается, вдыхая вкусный, теплый и добрый запах. Лотки быстро исчезают в окошке, один за одним...
- Можно купить один батон? - спрашивает Виктор.
- Или проголодался? - с иронией говорит грузчик.
- Нет... Но пахнет хорошо...
- Духи купи себе и нюхай, - уже зло говорит грузчик.
- Я заплачу...
- Не видишь, что ли, закрыта булочная. Виктор не уходит, молча стоит и нюхает хлеб...
Большой зал филармонии заполнила нарастающая, бьющаяся в едином четком ритме дробь барабана. Болеро Равеля. Глаза Маевского закрыты, ресницы вздрагивают и волнуются, а барабан все бьет и бьет... Лицо у Маевского напряженное. Он совсем не похож на того Маевского, которого знают все.
Сергей Ширшов сидит в майке и в трусах на постели. Совсем темно. Встает. Босиком выходит в темный коридор и приоткрывает другую дверь. Тоже темно.
- Батя, ты спишь? - шепотом спрашивает он.
- Что тебе? - отвечает женский голос.
- Ма, я женюсь! - выпаливает Сергей.
- До утра потерпеть не мог?
- Нет, я правда женюсь!
- Ты никак выпил? - с тревогой спрашивает мать...
Три рюмки сошлись, чокнулись.
- И все-таки, что значит для тебя заниматься наукой? - с пьяной настойчивостью спрашивает Игоря Редькина Жорка, старый школьный друг.
- Для меня? Ну, как сказать... - Игорь вертит в пальцах рюмку. Удовлетворять собственное любопытство за счет государства! И махнул водку в рот.
- Не пижонь, - строго говорит Жорка. - Ты понимаешь, о чем я говорю. Зачем нам Луна, Венера, Марс? На кой хрен?
- Кому это "нам"? - строго спрашивает Игорь.
- Мне, тебе, Васе, всем.
- Ты упрощаешь, - вяло говорит Вася. - Пойми...
- Ничего он не упрощает, - резко перебивает Игорь. - Он мещанин. Ему нужна конура, подбитая плюшем, куриный бульон и лакированные штиблеты за пять рублей!
- А почему из-за каких-то лунников я должен платить за штиблеты тридцать рублей?!
- Считай, что разницу ты заплатил за билет в эпоху! Плацкартный билет!
- Только без демагогии...
- Да замолчи! Сотни лет люди смотрели в небо, мечтали... Луноград - это такая же гордость наша, как твой Рублев, как Василий Блаженный, как "Аврора"... Давай загоним американцам Третьяковку, а? Ведь купят! И хорошие деньги заплатят! И почему это мы не обменяли в войну Рублева за свиную тушенку? А? Ужасно, что это говоришь именно ты! Ужасно, ужасно... Кстати, почему ты пишешь картины, а не разводишь коров? Штиблеты делают из коров...
- Отлично! - крикнул Жорка. - Мы договорились до отрицания искусства!
Игорь словно и не слышал этих слов.
- У Толстого в "Аэлите" летят на Марс в двадцатых годах, - говорит он задумчиво. - Помните, Гусев ходил в солдатских обмотках. А сейчас наша станция работает на Луне. Там живут люди. Подумай: люди живут на Луне. Нет, ты, пожалуйста, еще раз вдумайся в смысл этих слов: люди живут на Луне. На Луне! Вася, когда я думаю об этом, у меня комок в горле, плакать хочется... Это грандиозно, Васька! Неужели он не понимает?
- Кончайте, ребята, - устало говорит Вася. - Давай по последней...
И он начал разливать остатки водки, примериваясь, чтобы всем досталось поровну...
А в темном - одна грязная лампочка - подъезде Раздолин, взяв в ладони прекрасное светлое лицо Нины, почти кричит:
- Я люблю тебя, понимаешь?! Я тебя люблю! Люблю!
Люблю!
17
Маленький, уже знакомый нам кабинет Главного Конструктора. Ему предстоит разговор с космонавтами. Звонили из Москвы, из штаба ВВС, просили все им объяснить.
Говоря откровенно, Главному было в общем-то все равно, кто полетит на Марс. Он полностью доверял людям, занятым хлопотливым делом подготовки космонавтов, и понимал, что из сотен парней, крепких душой и телом, можно отобрать несколько лучших. А потом - лучших из лучших. Такой выбор был уже сделан, и он согласен с ним. Вся тройка ему нравилась. Нравилось ему и то, что Агарков, Воронцов и Раздолин были очень разными, непохожими друг на друга. Вот они сидят перед ним, все трое, выбритые, подтянутые, очень молодые и уже поэтому красивые. Сидят и не знают, что лететь придется только двоим. Кому? У него нет права выбора. Но он хотел бы сделать такой выбор для себя. Не только для того, чтобы при случае "иметь свою точку зрения", но просто для того, чтобы проверить свой опыт и свое умение разбираться в людях. Он считал, что обладает этим умением. (Кстати, он им действительно обладал.)
Вот Воронцов. Он самый старший. Молчаливый. Видимо, упрямый. Широк в плечах, мускулист, но легок, пластичен. Волгарь, ульяновский. Хорошее русское лицо. У носа в скулах пробиваются веснушки. А нос чуть картошкой, но чуть-чуть. Лохматые брови, глаза с рыжцой. Блондин? Да вроде нет. Среднерусской светлой масти... Вот Раздолин - блондин. Голубоглаз, румян. Рядом с Воронцовым он кажется тонким, даже хрупким и обманчиво высоким. Совсем мальчик. Но молодцеват, глядит орлом. Голова работает быстро, за словом в карман не полезет...
Агарков всех крупнее. Смуглолиц. Красивые волосы закидывает назад. Черные глаза с южной поволокой. Он из Новороссийска. Рыбак в пятом колене. Нетороплив, рассудителен, добродушен. Говорят, очень силен физически...
Вот они сидят: тройка лучших из лучших. А лететь двоим. Как сказать?
- Ну, как идут дела? - с улыбкой спрашивает Главный. - Как корабль? Давайте, критикуйте, лететь вам, не мне.
- Отличная машина! - радостно сообщает Раздолин.
- Корабль хороший, - говорит Воронцов.
- Мне не нравится пенопласт, - помолчав добавляет Агарков.
- Почему? - Главный удивленно взглянул поверх очков.
- Кругом белый пенопласт. Я понимаю, нужны мягкие стенки, чтобы в невесомости не стукнуться... Ну и при посадках... Но почему белый? Как в больнице...
- Брось придираться, - перебивает Раздолин, - какое это имеет значение...
- Пусть, пусть придирается. - Семен Трофимович кивает головой. - Не день, не два лететь - месяцы. Белый - действительно цвет суховатый.
Надо сделать что-нибудь этакое, домашнее... И он записывает каракулями на перекидном календаре:
"Пенопласт!!"
- Степан Трофимович, - говорит Воронцов, - у иллюминатора поставили откидывающийся кронштейн для киноаппарата. Это удобно. Но аппарат крепится к нему намертво. Там бы шаровой шарнир с зажимом...
- Хорошо, - говорит Главный и опять помечает в календаре.
- У меня все, - официально, по-военному говорит Воронцов.
- Та-ак. - Главный оглядывает их. Как сказать? - У меня неприятные для вас новости, товарищи...
Все трое сразу подумали об одном.
"Не полетим!" - Раздолин.
"Старт откладывается" - Воронцов.
"Зря готовились" - Агарков.
Степан Трофимович замолчал, и все трое тоже молчат, ждут.
- Астрономы не дают погоды. В июле и последующие месяцы возможно резкое увеличение активности Солнца. Та биозащита, которая стоит на "Марсе", может не справиться... Это все, правда, предположения. Вполне возможно, что ничего и не будет, предсказать тут трудно... Возможно, что доза радиации на борту превысит допустимую. Не намного, но превысит. Для жизни опасности нет, для здоровья - может быть, и есть. Вы должны это знать. Ваш полет - не пустое задание летчика. Вы имеете право отказаться... Трое молчат.
- Я готов лететь, - наконец, твердо говорит Раздолин.
- Степан Трофимович, - медленно начал Агарков, не глядя на Главного, вот вы сами говорите: может, будет, может, нет, может, дождик, может, снег. А лететь надо. Марс не Луна. Если бы можно было отложить полет на несколько месяцев, ну переждать, что ли, тогда другое дело. Что ж, теперь следующего противостояния дожидаться? Риск есть риск. А где его нету? Хамсу ловить - и то риск. Как, ребята? - он обернулся к Воронцову, - Я думаю, летим. А если...
- Я не полечу, - перебивает Анатолия Воронцов.
- Как не полетишь? - не с удивлением, а скорее со страхом спрашивает Раздолин.
- А вот так не полечу. - Рыжие глаза Воронцова уперлись в зрачки Андрея.
- Ты боишься? - Раздолин напрягся как струна. Главный под очками сощурил глаза. Вертит в руках толстый красный карандаш.
Вот эта жажда нового и мучила его, когда он читал афиши. Мучила не потому даже, что он не мог утолить ее сегодня, а потому, что (он чувствовал это) он не утолит ее и завтра. Едва он выходил из проходной, как подступали к нему со всех сторон бесчисленные маленькие заботы. Они облепляли его, как рыжие лесные муравьи, забирались под одежду, жалили, и не было никакой возможности ни убежать, ни стряхнуть их с себя. То матери требовалось какое-то лекарство, а его не было ни в одной аптеке, то в квартире начинался ремонт, долгий страшный месячник какой-то пещерной жизни и средневекового произвола прорабов. Потом надо было отдать в чистку плащ, и это пустяковое дело тоже вырастало в проблему, потому что вещи в чистку принимали почему-то по утрам, когда они с женой уезжали на работу. Потом надо было начинать думать о даче для Мишки, начинать "подыскивать". И еще, и еще, и еще. Как в сказке, когда на месте отрубленной головы Змея-Горыныча сразу вырастала новая голова, не было конца этим заботам. Остро чувствовал он их бесконечность, и от этого иногда ему хотелось послать все к черту, уехать очень далеко, заняться чем-нибудь совсем другим. Жить где-нибудь в деревне, работать в колхозе. Или носиться, как вот этот самый Левитин, по стене на мотоцикле, путешествовать с этой стеной по всему Союзу... Но в свои тридцать два года слишком глубоко уже пустил он корни в эту жизнь. Слишком крепко был спутан по рукам и ногам тонкой цепочкой, каждое звено которой было маленьким "надо", чтобы изменить что-нибудь... И еще были ребята: Игорь, Витька, Сергей. И была работа, которую он ни за какие деньги и блага не мог бы бросить. Он прочел где-то, что Эдисон неделями не выходил из лаборатории... И он очень понимал Эдисона и завидовал ему. Завидовал работоспособности Бахрушина и извечному кипению Эс Те. Он любил и умел работать. Это чувствовал каждый, кто был рядом с ним. Но сколько бы ни сделал он, он хотел сделать больше. Он хотел большего, чем мог физически. Он не успевал жить... Может быть, поэтому афиши портили ему настроение... Кудесник вернулся домой в веселом перезвоне маленьких бутылочек, а на кухне его уже поджидал участковый оперуполномоченный Гвоздев.
- Ну как? - спросил Гвоздев с надеждой.
- Да пока никак, - ответил Кудесник.
- Та-ак, - с грустной раздумчивостью сказал Гвоздов и потянул с бока планшетку, в которой лежали чистые бланки протоколов.
Дело в том, что у тети Дуси кончилась временная прописка. Оставить Мишку, кроме как с тетей Дусей, было не с кем. Все об этом знали: и в домоуправлении, и в милиции. Знали, понимали, что тетю Дусю прописать надо. Знали, понимали, но не прописывали и регулярно штрафовали Кудесника во исполнение какого-то параграфа, который, по словам Гвоздева, "нарушишь костей не соберешь"...
- Та-ак, - сочувственно повторил оперуполномоченный и добавил: - Ну, неси чернила... Начался воскресный день у Бориса Кудесника.
11
А в это время Виктор Бойко сидел на скамейке в парке Победы, думая о своем: скворечник - что это, просто удобство или необходимость для скворцов? И вообще, хватает ли им скворечников? И что делают те, которым не хватает? Виктор задавал себе эти вопросы не только потому, что обладал редкой способностью выбирать необычную точку, откуда он смотрел на мир, что и позволяло ему видеть по-новому давно известное, но и подсознательно, потому что весенние жилищные заботы скворцов были ему близки и понятны. Дело в том, что Виктор снимал комнату, маленькую, сыроватую, но сравнительно дешевую. Он очень не любил ее. Приходил туда только ночевать. Конечно, можно было найти что-нибудь получше, да неохота было искать. "Четыре года терпел, теперь уж дотерплю" - таков был его смиренный жилищный девиз. За эти четыре года пять раз, подавляя в себе необъяснимое чувство стыда, которое охватывало его всегда, когда нужно "просить за себя", ходил он к профоргу лаборатории Синицыну. Ходил просить комнату. Синицын, толстенький, с маленькими блестящими глазками, похожий на морскую свинку, завидев его, всякий раз сразу начинал суетиться, перекладывать на столе с места на место бумаги, хватался за телефонную трубку, мелко дергал носом, отчего еще больше становился похож на морскую свинку. Потом Синицын принимался обещать. Нет, не обещать, а "заверять". - Заверяю тебя, - говорит он, - ты у нас в первой десятке. И не сомневайся... Я тебя заверяю... Люди опытные советовали Виктору жениться, а женившись, поторапливаться с наследниками. Молодожёнам действительно жилье давали быстро, а с детьми и того быстрей. Виктор отнюдь не был женоненавистником, и принципиально у него не было никаких возражений против женитьбы. Но не мог же он жениться ради квартиры! А не "ради" не получалось. Каждый раз он, как говорил Редькин, "сходил с дистанции". Однажды, когда они после защиты Кудесника "гульнули" в ресторане, Виктор, обняв Редькина, сказал:
- Я убежден, существует девушка только моя. Для меня рожденная... Как Джульетта для Ромео... Где? Не знаю... Может быть, на Таити... А может, в Исландии... Конечно, общность языка, политических взглядов, морали говорит в пользу СССР, но понимаешь ли ты, что духовное сродство определяется...
- Понимаю, - перебил его Игорь. - Понимаю. Если бы Ромео был таким слюнтяем, Тибальд заколол бы его, как поросенка...
Короче, Игорь, как говорится, наплевал ему в душу. От бесед на подобные темы Виктор с тех пор уклонялся. Почему-то он вспомнил об этом разговоре сейчас, сидя на скамейке в парке.
Тут славно, уже пахнет немного летом. Пахнет дождем, землей, молодой горькой листвой. Оказывается, уже появились листья... Червяк, толстый, розовый, вылез греться на солнце... Пробили черную землю первые яркие и острые листья травы... Отовсюду лезет, прет жизнь. Бесстыдно, жадно, весело... "Наверное, Рубенс любил это время", - как всегда неожиданно для самого себя, подумал Витька и, запрокинув голову, подставил солнцу лицо. Так отдыхал Виктор Бойко.
12
Совсем недалеко от парка Победы, на одной из улиц, по которой редко ездят машины и которая граничит с другой улицей, по которой они ездят слишком часто, в большой, с тонким вкусом обставленной квартире профессора Маевского, известного на всю страну хирурга, растянувшись на широкой тахте, курил его сын Юрий. Он откровенно и беззастенчиво наслаждался праздностью, потому что знал, что последние дни работал много и с толком. И сейчас он не испытывал ни малейших угрызений совести от того, что после вкусного, сытного, а главное, неторопливого завтрака он снова лежал на тахте, не спеша раздумывая над тем, что делать дальше.
- Нюра! "Спутник" принесли? - крикнул он в дверь. Домработница Нюра появилась бесшумно, как джин в сказке.
- Нету "Спутника". "Маяк" вот, газеты и "Крокодил".
- Не надо "Маяка"...
Нюра исчезла из рамы дверей со скоростью шторок фотоаппарата.
- Впрочем, давай "Маяк"! - снова крикнул он. Как он и ожидал, "Маяк" был довольно скучный. Длинный рассказ про любовь в зверосовхозе. Запоздалая итоговая статья по хоккею. Заметка о том, как один армянский умелец вырезал из кукурузного зерна памятник Аветику Исаакяну.
В комнату вошла Анюта, Юрина жена. Красивая, длинноногая.
- Так и будешь лежать?
- А что? Хорошо поработали - культурно отдыхаем.
- Звонил Славка. Они взяли нам билеты на сегодня в филармонию. Какой-то чилийский дирижер, забыла фамилию. Равель, Прокофьев...
- Очень хорошо! - искренне обрадовался Юрка. Обрадовался потому, что теперь не надо было ничего придумывать самому.
- Это вечером, а до вечера?
- Ну, я не знаю... Он схватил ее за руку, притянул к себе, обнял и поцеловал за ухом. Он любил целовать ее за ухом и в шею, чувствуя при этом удивительно приятный запах ее волос.
- Юрка, ты тюлень, - сказала она ласково.
- Да, я тюлень... Поцелуй меня...
- Юрка, давай не разлагаться, вставай.
- Ну хорошо, допустим, я встану. А что дальше?
Давай сначала придумаем, зачем мне вставать.
И он снова поцеловал ее.
Таким было утро Юрия Маевского.
13
В отличие от Юрия Маевского Сергей Ширшов не был женат. Он был жених. Жених... Удивительно глупое слово. Да никто о себе так и не скажет: "Я жених". Смешно, какой он, к черту жених? А кто же он? Ну кто же? Как объяснить... Все намного сложнее... Все ужасно сложно... Как-то Редькин сказал: "Уметь жить - это значит уметь делать из больших проблем маленькие". Редькину что? Сболтнул - и все. И забыл. А Сергей потом подумал и решил, что если Игорь прав, то жить он не умеет, потому что у него как раз наоборот: он делает из маленьких проблем большие.
Сергей Ширшов обладал прескверным характером. Он был подозрителен, вздорен, мнителен и мелочен. И странное дело, на работе все эти скверности сразу как-то улетучивались, а дома... Вернее, даже не дома, а главным образом с Алкой - расцветали пышным цветом. По существу, все их взаимоотношения сводились к одной бесконечной и беспричинной ссоре, раздробленной на части короткими часами примирений. Вот и этим утром у касс бассейна "Водник" разговор шел у них глупый, вздорный, и Сергей чувствовал это, но остановиться не мог... - Бери, бери, - с готовностью согласилась Алла.
- Ты говоришь это так, будто я тебя веду на эшафот...
- Что ты хочешь?
- Я не хочу одолжений.
- При чем тут одолжения? Ты сам сказал, что это интересно. Очень хорошо, пойдем посмотрим. Ты хочешь, чтобы я плясала от восторга?
- Не нужны мне твои пляски. Но если не хочешь идти, не ходи. Я могу один...
Обычно после такого она говорила: "Иди! Иди куда хочешь и оставь меня в покое!" Но она не видела его целую неделю, если не считать среды, когда он забежал уже в одиннадцатом часу, и она ответила иначе:
- Сережа! Я хочу, понимаешь? Я хочу. Придем на соревнования, а если тебе расхотелось, не пойдем на соревнования...
- Ну, так я беру билеты? - спросил Сергей в четвертый раз...
Тонкая, в черном купальнике девушка подошла к краю трамплина. Чуть потопталась. Чуть-чуть, одними пальцами. Так метатели чуть-чуть перебирают рукой копье перед замахом. И вдруг прыгнула! С гордой веселой силой бросила себя вверх. Этот полет был недолгим: ведь она все-таки падала, но это был полет! Она управляла им, неуловимо и тонко соразмеряя пластику своих движений с ускорением этого свободного, бесстрашного падения. Стройное тело вспороло зеленую воду без брызг, трибуны одобрительно загудели. Под стеклянными сводами бассейна сухо захохотали аплодисменты.
Сергей покосился на Аллу. Она очень нравилась ему, и поэтому стало грустно. Алла достала из сумочки "Мишку" (Сергей купил в буфете) и стала есть. А когда съела, стала свертывать из фантика поддельную конфету-пустышку. Сергей краем глаза следил за ней и задумал про себя, что, если она отдаст конфету ему, будет плохо. Пустышка олицетворяла обман. Он любил так задумывать и расстраивался от этих своих задумок даже больше, чем от реальных неприятностей. Наконец все было готово. Она положила конфету на колени, любуясь своей работой, потом посмотрела на Сергея и спросила шепотом:
- Дать тебе? Сергей молчал.
- Дать?
Сергей молчал: он хотел, чтобы у судьбы были равные шансы. Скажи он "да" или "нет", все было бы уже нечестно.
Зажав конфету в руке, она отвернулась к трамплину. Сергей очень боялся, что она засунет конфету потихоньку ему в карман, сидел настороженный, ждал, что будет...
Уже поздно вечером, когда он провожал Аллу домой и совсем забыл про "поддельную" конфету, она, пошарив в сумочке, бросила в урну яркий синенький шарик.
- Ты конфету бросила, да? - спросил он зловеще. А когда она сказала, что бросила действительно конфету, Сергей почувствовал сразу такую легкость, радость и нежность, так захотелось сказать ей что-то очень ласковое. Но он не знал, что сказать, и не сказал...
Но это было уже поздно вечером, а утром Сергей Ширшов стоял у касс бассейна "Водник".
14
Игорь Редькин в воскресенье работал. Вернее, еще не работал, но собирался. На утро у него была запланирована статья для журнала "Знание сила", уже не первая статья, которую он посылал в научно-популярные журналы. И сам про себя и в присутствии других он называл эту свою работу халтурой, убежденный, что пишет только ради денег. А всякую работу, которую делали только ради денег, вне зависимости от качества ее исполнения, он считал халтурой. Писал он действительно и ради денег. Отдавая матери зарплату и премии, которые платили, когда они "проворачивали" что-нибудь досрочно, Игорь постоянно сидел без денег и перед получкой регулярно "стрелял" у Маевского десятку. Но он писал не только ради денег. Он писал потому, что любил писать. Ему это нравилось. Увлечение журналистикой он считал слабостью, недостойной человека, занимающегося каким-либо серьезным делом. Он не знал, что любил писать. Не знал, что это ему нравилось. И эту статью о скачках уплотнения он тоже называл халтурой, хотя относился к ней необыкновенно добросовестно, давно обдумывал ее, набросал неделю назад план и даже придумал первую, как ему казалось, интригующую строчку: "Самолет не подчинялся пилоту".
Он совсем было засел за работу, но подошел к окну и вот уже стоял минут десять, глядя на залитую солнцем улицу. Там, на улице, было, кажется, очень весело. Прямо напротив их окон, где находился мебельный магазин, толпился народ, суетились, размахивая чеками, продавцы в синих халатах, мрачно бродили "леваки"-шоферы и, стоя поодаль, выглядывали добычу грузчики. Подъехал грузовик, и на него медленно и нежно грузили шкаф. В большом зеркале шкафа отражался мир. Мир радостно прыгал: облака, окна домов, пешеходы, автомобили...
Но статью надо писать. Он обещал. И писать надо сейчас, потому что вечером придут Жорка и Вася - старые, еще со школы, друзья. И они выпьют. Они давно все сговаривались выпить. Просто так, "без затей", сесть, выпить, потрепаться. Но вот задача: надо ли звонить Ирочке? Жорка, Вася и Ирочка... Как-то вместе они "не смотрятся". Ребята будут сидеть зажатые. Будут стараться острить. Жорка опять начнет рассказывать, теперь уже для Ирочки, как у пика Семи сестер они попали в буран... Может, позвонить все-таки и наплевать на Жорку? Нет, не позовет он Ирочку... А ведь он знает: обязательно будет минута, когда ему захочется убежать и от Жорки и от Васи, когда он будет жалеть, что не позвонил Ирочке... А может, сейчас позвонить? Но как тогда быть со статьей? Так в муках сомнений начался день Игоря Редькина.
15
Утро Нины Кузнецовой - утро ожидания. Она сходила в парикмахерскую, потом в магазин, потом посмотрела в газету, потом, поджав ноги, села с книжкой в уголке дивана и читала, но, думая о своем, ничего не понимала из прочитанного, просто рассматривала глазами одну строчку за другой - так читают на сцене актеры. Книгу взяла она, чтобы убить время, чтобы вечер скорее пришел. Вечером - Раздолин...
Они куда-то шли, куда-то ехали. Куда? А кто его знает, куда... Ужинали в каком-то маленьком ресторанчике на набережной... Им очень долго ничего не подавали... Впрочем, и другим тоже. Другие возмущались, а они нет. Даже если бы о них вовсе забыли, они бы не возмущались... Потом опять куда-то ехали. Троллейбус, подвывая, катился от фонаря к фонарю. Нина смотрела в окно на темную улицу. Желтые квадраты света, падающего из окон троллейбуса, неслись по асфальту, прямо по лужам. Потом откуда-то сзади набегала большая серая тень самого троллейбуса, обгоняла его, неслась вперед, светлея и размываясь...
А следом уже возникала другая, потом еще, еще... Почему раньше она не видела всего этого? Какой-то маленький скверик. Круглая клумба. В ней белый пионер с отбитой рукой. Они сидят на скамейке. Он обнял, прижал ее к себе.
- У тебя уши замерзли, - говорит она и смеется. - Красные уши... И она трогает его ухо пальцем. - А помнишь, Арамис щипал себя за мочки ушей, чтобы они розовели?... Это нравилось женщинам... Раздолин, а может, и ты щиплешь?
- Тебе нравится Арамис? - спросил он.
- Он молодец. А тебе?
- И мне... Но Атос больше...
- Атос - герой... Всем мальчишкам нравится Атос... Он хотел поцеловать ее, но мальчишки, как раз именно те мальчишки, которым нравится Атос, ворвались в скверик, как банда басмачей.
Она легко отстранилась, и он без обиды понял, что целовать сейчас нельзя.
- Это они, наверное, отбили пионеру руку, - шепотом сказала она.
- Они...
Потом они стояли в маленькой беседке во дворе ее дома. В маленькой детской беседке. Качели, оставленные детьми, были печально неподвижны. Он целовал ее долго, нежно прижав к себе. Он говорил ей что-то, а она не слушала слов, не нужны были слова. Она поднималась на цыпочки и целовала его в губы, долго и так крепко, что он чувствовал ее зубы... Так в маленьком дворике, на который со всех сторон во все глаза смотрели сотни оранжевых окон, в эту ночь рождалось редкое и нежное чудо - любовь.
16
Борис Кудесник у стола. Горит настольная лампа. Несколько книг. На обложке одной - золотом: "Теория плазмы". Борис листает. Две женские руки ложатся ему на плечи:
- Закрой свет газеткой, Мишка ворочается...
Борис ставит газету у лампы, щекой проводит по руке.
И руки слетают с плеч...
Виктор Бойко идет домой темным переулком. У булочной выгружают свежий хлеб, и Виктор останавливается, вдыхая вкусный, теплый и добрый запах. Лотки быстро исчезают в окошке, один за одним...
- Можно купить один батон? - спрашивает Виктор.
- Или проголодался? - с иронией говорит грузчик.
- Нет... Но пахнет хорошо...
- Духи купи себе и нюхай, - уже зло говорит грузчик.
- Я заплачу...
- Не видишь, что ли, закрыта булочная. Виктор не уходит, молча стоит и нюхает хлеб...
Большой зал филармонии заполнила нарастающая, бьющаяся в едином четком ритме дробь барабана. Болеро Равеля. Глаза Маевского закрыты, ресницы вздрагивают и волнуются, а барабан все бьет и бьет... Лицо у Маевского напряженное. Он совсем не похож на того Маевского, которого знают все.
Сергей Ширшов сидит в майке и в трусах на постели. Совсем темно. Встает. Босиком выходит в темный коридор и приоткрывает другую дверь. Тоже темно.
- Батя, ты спишь? - шепотом спрашивает он.
- Что тебе? - отвечает женский голос.
- Ма, я женюсь! - выпаливает Сергей.
- До утра потерпеть не мог?
- Нет, я правда женюсь!
- Ты никак выпил? - с тревогой спрашивает мать...
Три рюмки сошлись, чокнулись.
- И все-таки, что значит для тебя заниматься наукой? - с пьяной настойчивостью спрашивает Игоря Редькина Жорка, старый школьный друг.
- Для меня? Ну, как сказать... - Игорь вертит в пальцах рюмку. Удовлетворять собственное любопытство за счет государства! И махнул водку в рот.
- Не пижонь, - строго говорит Жорка. - Ты понимаешь, о чем я говорю. Зачем нам Луна, Венера, Марс? На кой хрен?
- Кому это "нам"? - строго спрашивает Игорь.
- Мне, тебе, Васе, всем.
- Ты упрощаешь, - вяло говорит Вася. - Пойми...
- Ничего он не упрощает, - резко перебивает Игорь. - Он мещанин. Ему нужна конура, подбитая плюшем, куриный бульон и лакированные штиблеты за пять рублей!
- А почему из-за каких-то лунников я должен платить за штиблеты тридцать рублей?!
- Считай, что разницу ты заплатил за билет в эпоху! Плацкартный билет!
- Только без демагогии...
- Да замолчи! Сотни лет люди смотрели в небо, мечтали... Луноград - это такая же гордость наша, как твой Рублев, как Василий Блаженный, как "Аврора"... Давай загоним американцам Третьяковку, а? Ведь купят! И хорошие деньги заплатят! И почему это мы не обменяли в войну Рублева за свиную тушенку? А? Ужасно, что это говоришь именно ты! Ужасно, ужасно... Кстати, почему ты пишешь картины, а не разводишь коров? Штиблеты делают из коров...
- Отлично! - крикнул Жорка. - Мы договорились до отрицания искусства!
Игорь словно и не слышал этих слов.
- У Толстого в "Аэлите" летят на Марс в двадцатых годах, - говорит он задумчиво. - Помните, Гусев ходил в солдатских обмотках. А сейчас наша станция работает на Луне. Там живут люди. Подумай: люди живут на Луне. Нет, ты, пожалуйста, еще раз вдумайся в смысл этих слов: люди живут на Луне. На Луне! Вася, когда я думаю об этом, у меня комок в горле, плакать хочется... Это грандиозно, Васька! Неужели он не понимает?
- Кончайте, ребята, - устало говорит Вася. - Давай по последней...
И он начал разливать остатки водки, примериваясь, чтобы всем досталось поровну...
А в темном - одна грязная лампочка - подъезде Раздолин, взяв в ладони прекрасное светлое лицо Нины, почти кричит:
- Я люблю тебя, понимаешь?! Я тебя люблю! Люблю!
Люблю!
17
Маленький, уже знакомый нам кабинет Главного Конструктора. Ему предстоит разговор с космонавтами. Звонили из Москвы, из штаба ВВС, просили все им объяснить.
Говоря откровенно, Главному было в общем-то все равно, кто полетит на Марс. Он полностью доверял людям, занятым хлопотливым делом подготовки космонавтов, и понимал, что из сотен парней, крепких душой и телом, можно отобрать несколько лучших. А потом - лучших из лучших. Такой выбор был уже сделан, и он согласен с ним. Вся тройка ему нравилась. Нравилось ему и то, что Агарков, Воронцов и Раздолин были очень разными, непохожими друг на друга. Вот они сидят перед ним, все трое, выбритые, подтянутые, очень молодые и уже поэтому красивые. Сидят и не знают, что лететь придется только двоим. Кому? У него нет права выбора. Но он хотел бы сделать такой выбор для себя. Не только для того, чтобы при случае "иметь свою точку зрения", но просто для того, чтобы проверить свой опыт и свое умение разбираться в людях. Он считал, что обладает этим умением. (Кстати, он им действительно обладал.)
Вот Воронцов. Он самый старший. Молчаливый. Видимо, упрямый. Широк в плечах, мускулист, но легок, пластичен. Волгарь, ульяновский. Хорошее русское лицо. У носа в скулах пробиваются веснушки. А нос чуть картошкой, но чуть-чуть. Лохматые брови, глаза с рыжцой. Блондин? Да вроде нет. Среднерусской светлой масти... Вот Раздолин - блондин. Голубоглаз, румян. Рядом с Воронцовым он кажется тонким, даже хрупким и обманчиво высоким. Совсем мальчик. Но молодцеват, глядит орлом. Голова работает быстро, за словом в карман не полезет...
Агарков всех крупнее. Смуглолиц. Красивые волосы закидывает назад. Черные глаза с южной поволокой. Он из Новороссийска. Рыбак в пятом колене. Нетороплив, рассудителен, добродушен. Говорят, очень силен физически...
Вот они сидят: тройка лучших из лучших. А лететь двоим. Как сказать?
- Ну, как идут дела? - с улыбкой спрашивает Главный. - Как корабль? Давайте, критикуйте, лететь вам, не мне.
- Отличная машина! - радостно сообщает Раздолин.
- Корабль хороший, - говорит Воронцов.
- Мне не нравится пенопласт, - помолчав добавляет Агарков.
- Почему? - Главный удивленно взглянул поверх очков.
- Кругом белый пенопласт. Я понимаю, нужны мягкие стенки, чтобы в невесомости не стукнуться... Ну и при посадках... Но почему белый? Как в больнице...
- Брось придираться, - перебивает Раздолин, - какое это имеет значение...
- Пусть, пусть придирается. - Семен Трофимович кивает головой. - Не день, не два лететь - месяцы. Белый - действительно цвет суховатый.
Надо сделать что-нибудь этакое, домашнее... И он записывает каракулями на перекидном календаре:
"Пенопласт!!"
- Степан Трофимович, - говорит Воронцов, - у иллюминатора поставили откидывающийся кронштейн для киноаппарата. Это удобно. Но аппарат крепится к нему намертво. Там бы шаровой шарнир с зажимом...
- Хорошо, - говорит Главный и опять помечает в календаре.
- У меня все, - официально, по-военному говорит Воронцов.
- Та-ак. - Главный оглядывает их. Как сказать? - У меня неприятные для вас новости, товарищи...
Все трое сразу подумали об одном.
"Не полетим!" - Раздолин.
"Старт откладывается" - Воронцов.
"Зря готовились" - Агарков.
Степан Трофимович замолчал, и все трое тоже молчат, ждут.
- Астрономы не дают погоды. В июле и последующие месяцы возможно резкое увеличение активности Солнца. Та биозащита, которая стоит на "Марсе", может не справиться... Это все, правда, предположения. Вполне возможно, что ничего и не будет, предсказать тут трудно... Возможно, что доза радиации на борту превысит допустимую. Не намного, но превысит. Для жизни опасности нет, для здоровья - может быть, и есть. Вы должны это знать. Ваш полет - не пустое задание летчика. Вы имеете право отказаться... Трое молчат.
- Я готов лететь, - наконец, твердо говорит Раздолин.
- Степан Трофимович, - медленно начал Агарков, не глядя на Главного, вот вы сами говорите: может, будет, может, нет, может, дождик, может, снег. А лететь надо. Марс не Луна. Если бы можно было отложить полет на несколько месяцев, ну переждать, что ли, тогда другое дело. Что ж, теперь следующего противостояния дожидаться? Риск есть риск. А где его нету? Хамсу ловить - и то риск. Как, ребята? - он обернулся к Воронцову, - Я думаю, летим. А если...
- Я не полечу, - перебивает Анатолия Воронцов.
- Как не полетишь? - не с удивлением, а скорее со страхом спрашивает Раздолин.
- А вот так не полечу. - Рыжие глаза Воронцова уперлись в зрачки Андрея.
- Ты боишься? - Раздолин напрягся как струна. Главный под очками сощурил глаза. Вертит в руках толстый красный карандаш.