Чуть сбоку, рядом с пароходской Доской трудовой славы, затмевая ее изобилием позолоты и новизной еще не успевшего вылинять кумача, красовалась другая доска — “Героический экипаж “Красного партизана” — с портретами и стихом, сколоченным из фанерных буковок.
   Портреты делали, видать, в одной артели: у каждого на фото был штурвал и пальма. Только для Валерки-моториста сделали почему-то скидку: пририсовали на переднем плане кусок токарного станка.
   Стихи были тоже качественные:
   Лет гроза грохочет пусть!
   Пусть летят века!
   Баржу “Красный партизан”
   Не забудем никогда!
   — Парень, подмогни!— раздался вдруг за спиной Пепяляева погибающий голос.
   Человек погибал на полусогнутых под тяжестью еще одного раззолоченного сооружения из фанеры и кумача. Пепеляев подмогнул,
   — Подержи! А я сейчас живо ямку оформлю!— сказал человек и быстро, на четвереньках, не жалея утюженных брюк и довольно чистых рук, стал откапывать осыпавшуюся яму для столба.
   Человечек был незнакомый, но известный. Сколько Василий его ни видел, он всегда шустрил где-то вокруг начальства и никогда без галстука, чем вызывал у Пепеляева неподдельный интерес и даже уважение.
   С виду совсем пацанчик, он напоминал до последнего гвоздика точную модельку человека. Все у него было раза в полтора меньше, чем у людей, за исключением прически — огромной, заскорузлой от помады волны, вознесенной над его блеклым личиком порочного младенца.
   Всегда в костюмчике, в галстуке, как сказано, в начищенных штиблетиках, он с утра до вечера сновал туда-сюда по непонятным своим делишкам — напоминал какого-то неопасного зверька, кормящегося при людях.
   Василий от нечего делать читал, чего держал. Было чего почитать.
   “…Развернуть среди экипажей пароходства всенародный поход за звание “Экипажа имени экипажа “Красного партизана”… навеки зачислить героический экипаж в личный состав, отчислять часть заработанных средств… работать так, как будто “Красный партизан” и сегодня в нашем кильватерном строю борцов за выполнение плана гордо бороздит волны Шепеньги под флагом славного Чертовецкого пароходства. Единогласно. Из протокола, принятого на общем собрании представителей трудящихся”.
   — Кипит, как погляжу, работа-то?— заметил Пепеляев.
   — Не то слово!— Копавший повернул к Василию счастливое лицо.— Это мы еще только разворачиваемся! Завтра-послезавтра еще один зачин почнем: “Ни единого алкоголика на каждом рабочем месте!” Как и завещали нам…— тут человечек неподдельно хрюкнул носом,— …как и завещали нам хлопцы-краснопартизанцы… Ну, давай… осторожненько взяли… опустили… Сейчас земелькой забросаю и — гора с плеч! А то приедет не сегодня-завтра комиссия по проверке…
   — По проверке чего?
   —… по проверке развертывания… А у меня трудовая инициатива наглядно не отражена. По головке-то не погладят?
   — Это точно,— согласился Василий,— не погладят. Погодь! Я там видел кирпич битый. Вокруг столба сыпануть надо, чтоб не качался. Сейчас принесу!
   Он сделал все как надо. Столб с инициативой встал как вкопанный. Навеки, проще сказать.
   И премного довольный, побрел Пепеляев потихонечку дальше,
   В порту лениво кипела жизнь.
   На втором причале сгружали карибскую картошку. В ожидании, когда развяжется очередной мешок, сидели поодаль мальчишки и старухи с ведрами.
   На третьем и четвертом причалах — ввиду поломки крана, случившегося полгода назад,— уродовались вручную: взламывали контейнеры с валенками и продукцию прославленной чертовецкой пимокатной фабрики ссыпали в трюмы варварским навалом.
   Первый причал был пуст, хотя в ожидании погрузки-разгрузки и болтались на якорях посреди реки еще две посудины.
   Кнехты на первом причале были окрашены алой пожарной краской, а сам причал обнесен веревочкой. Была и надпись. Василий, уже без всякого удивления, прочитал: “Здесь швартовался прославленный сухогруз “Красный партизан”. Место швартовки только для судов, удостоенных звания “Экипаж имени экипажа “Красного партизана”!!”
   — Ура, товарищи!— сказал Вася и сплюнул. Жарко ему было и муторно.
   Возле конторы в тенечке, как всегда, с утра обедали.
   Опоздал нынче Пепеляев, занимаясь наглядной агитацией. Закусывали, правда, арбузами.
   Василий выбрал себе обломок побольше, тоже занялся делом.
   Ни тебе криков ликования, ни подбрасывания тела в воздух, ни сокрушительных хлопаний по плечу, ни объятий, ни лобзаний, ни предложений вмазать по такому замечательному поводу…— никак не встретил возвращение Василия Пепеляева его родной трудовой коллектив!
   Он не то чтоб обиделся. Он злобно заскучал.
   Среди амбалов шел деловой заинтересованный разговор о том, сколько получают за выступление наши фигуристы в телевизоре.
   —… И не два шестьдесят, а рубль восемьдесят. И не за каждый прыжок, а только за двойной ексель-моксель,— недолго послушав, раздраженно вступил в разговор Василий Пепеляев.
   На него оглянулись, как на встрявшего в чужой разговор, но ничего не сказали. Тут же торопливо обратили внимание к новому оратору, который в развитие предыдущей темы начал рассказывать об одном малохольном из Кемпендяя, который хариуса прикармливает на халву и удочкой таскает во-от таких, не вру, рыбин.
   — И не в Кемпендяевом это, а в Бугаевске,— с унылой сварливостью в голосе снова вмешался Пепеляев.— И не удочкой, а граблями. И не на халву, а динамитом.
   — Ну что, орелики? Пошабашили и будя! – Бригадир грузчиков дядя Кузя поднялся, бодро собрал инструмент: рукавицы заткнул за пояс, стакан сунул в карман.
   Пепеляева они словно бы и не видели и не слышали. Двинулись потихоньку к причалам, подчеркнуто разговаривая на сугубо производственные темы. Пепеляев вконец осерчал.
   — Кузя!— крикнул он грубо. Тот остановился. Остальные пошли — заметно быстрее, чем до этого.
   — Ты, я смотрю, червонец-то и не собираешься мне отдавать?
   Кузя осмотрел Пепеляева спокойным расчетливым взглядом. Был он мужик тертый, битый и жадный. Червонец взял месяц назад, на пять минут — разойтись в сдаче с покупателем, которому он пригнал из порта грузовик асбестовых плит.
   — Вася!— сказал наконец дядя Кузя и нагло, чисто улыбнулся.— Как же я могу отдать червонец, если я тебя не узнаю? А того Васю (тут он горько вздохнул) похоронили мы, похоронили, бедолагу… Ясно? И не шурши, покойник!
   Все, конечно, было ясно: прощай, червонец, навеки!
   Одним только и. оставалось утешаться, что, кроме Китайца и Кузи, никто ему вроде не был должен. А вот он — многим. “В случае чего,— решил он весело,— буду их прямиком на кладбище адресовать, к тому Васе! Пусть хоть такая выгода будет от этого глупства!”
   Но все же — не будем кривить — расстроили Василия люди.
   И конечно же не в презренном червонце дело.. (Он о нем, пока на Кузю не разозлился, вовсе и не помнил.)
   Ну ладно, обиженно размышлял Пепеляев, направляясь к начальству, мать родная не признала, пусть… Для этого ей и склероз, и религиозный дурман, и общая темнота… Но вот когда родной производственный коллектив отворачивается, как от чужого, когда он выпихивает тебя, как пустяковую пробку из воды — вот тогда, действительно, незаслуженно обидно на душе становится. Выходит, не нужен я ему как ценный член, совсем не нужен!
   …Секретарша Люся починяла колготки, приспособив для этого телефонную трубку.
   — Ну ты молодец!— восхитился Вася.— Я битый час до Спиридона дозваниваюсь, у него жена тройню родила, а это ты, оказывается, трубку не, кладешь!
   — Ври больше…— спокойно посоветовала Люська,— по телефону-то небось ни разу в жизни не звонил. Зря торопишься…
   — Это почему?
   — Про тебя уже было с утра заседание,— Люська перекусила нитку, поглядела колготки на свет и наконец положила трубку на место. Телефон тотчас зазвонил.— Аферист ты и самозванец, если чего не похуже, понял?— процитировала она резолюцию и с отвращением взяла телефон: — Кого?
   — Ты это… все ж таки пропусти к нему…— растерянно попросил Пепеляев.
   Спиридон Метастазис — большое начальство, больше некуда — встретил его с развеселым любопытством. С удовольствием отодвинул в сторону бумаги, даже уселся поудобнее. — Ну-ка, ну-ка…— заговорил он, доброжелательно улыбаясь.— Уже доложили. Ходит, дескать, такой. Дай-ка и мне поглядеть…
   С полминуты разглядывал Пепеляева дотошно, как неодушевленный предмет, от лысой головы до рваных штиблет и обратно. Наконец вынес суждение одобрительное:
   — Похож! Молодец! Похож, но вот только здесь… (он показал возле головы) что-то не очень. А вообще-то похож! Ну, а что врать будешь?— с искренним любопытством спросил он, готовясь слушать.
   — Зачем врать?— с неохотой промямлил Пепеляев, почувствовав, что никого ни в чем не убедит.— В Бугаевске на берег отпросился, отгулы у меня были… Елизарыч и отпустил.
   — Ишь ты…— удивился Метастазис,— и Елизарыча даже знает. Ну, давай дальше!
   — А чего “дальше”? Спросите в Бугаевске, каждый скажет, что я там месяц почти околачивался.
   — Спрашивал!— обрадованно воскликнул начальник.— Вот сию минуту, вот по этому самому телефону — спрашивал! И мне категорически ответили, что никакого-такого Пепеляева у них не было. Что ж делать?
   Он был само издевательское участие, эта моложавая, гладко выбритая, бодрая, носатая сволочь. Телефон-то не меньше часа Люська в колготках держала.
   — Документиками запасся?
   — Так сгорело же, наверное, все…— лениво объяснил Василий,— Все на “Партизане” осталось.
   — Вот!— возликовал неведомо отчего начальник, и перст в Пепеляева упер.— Вот именно! Документов у тебя нет. Никто тебя не знает. Но ты являешься и заявляешь: “Здрасьте!”, а я должен тебе верить? Кто знает, а может, ты чем-нибудь воспользоваться хочешь?
   — Чем это?— тупо спросил Вася.— Воспользоваться?
   — Не знаю чем, а хочешь! Обязательно хочешь! Иначе не заявился бы!— вдохновившись, продолжал глаголить начальник.
   — Так на работу же куда-то надо…— сказал Пепеляев.— “Партизан”-то, говорят, сгорел.
   —“Говорят”!— сардонически засмеялся тот,— Вся область, вся, без преувеличения, страна говорит о подвиге “Красного партизана”, а он говорит “говорят”! Стыдно! — и опять начальственный перст уперся в Пепеляева.— Преступно! Примазываться к подвигу…
   — Чего-то я не пойму,— понесло вдруг и Васю.— Ну сгорели и сгорели, а откуда “подвиг”? И чем я виноват?
   — Сгорели, спасая! И тем более преступно, гражданин не знаю — как звать, примазываясь, пытаться умалить светлую память…— и Метастазис начал перечислять со слезой во взоре: —…Епивана Елизаровича, Акиныпина, Валерия Ивановича Жукова… Василия Степановича Пепеляева…
   — Так Пепеляев Василий Степанович — это я и есть! Разуй глаза, Спиридон Савельич!
   Метастазис на глазах угас. Пошевелил бумажки на столе, поднял утомленные очи.
   — Да…— будто бы с усилием вспомнил,— …по поводу работы… Есть, дорогой товарищ, единые правила, нарушать которые никому не дозволено: без документов мы вас никуда принять не можем. Все!
   Пепеляев вышел из кабинета, словно промокашки объевшись.
   — Ну что, покойничек?— посочувствовала ему Люська,— Говорила же, не ходи.
   Василий ошалело помотал головой.
   — Я — хто?— деревянным голосом спросил он.— Ты хоть удостоверь, Люськ! Ниче не соображаю! Та весело расхохоталась.
   — Маленько на Ваську похож. Был у нас тут такой.
   — “Был”…— нервно хохотнул Пелеляев.— С печек вы тут попадали, что ли? Если я “маленько” только похож на того Ваську, то откуда, скажи, мне знать, что у тебя на правой титьке, вот это место, вроде как бородавка черная?
   — А вот и нет! Никакой бородавки!— еще пуще развеселилась Люська.— Приходи вечерком, сам увидишь. Тетка Платонида, Сереньки Андреичева мать, бормотаньем в один вечер свела! Где живу-то, не забыл еще на том своем свете?
   Пепеляева передернуло.
   — “Маленько” помню… Приду как ни то, бесов из тебя изгонять буду.
   …Вышел на крыльцо. Оступившись, чуть не посыпался со ступенек. Ну тут уж, конечно, разверзлись хляби словесные!
   Всем тут досталось, даже мировому империализму. Но в особенности пострадали метастазисы. Вне всякого сомнения, вся многочисленная родня Спиридона, где бы она ни находилась, дружно билась в ту минуту в судорожной икоте, а те из них, кому по уважительным причинам не икалось, припадочно колотились и переворачивались в истлевших своих гробах.
   Хорошо, аж на душе полегчало, пошерстил сволочей. Но — устал.
   Старичок в пионерской панамочке, с черным бантиком на глотке, в белом жеваном пиджакете и сандальях на босу ногу — неуловимо похожий на запятую — в продолжение всего пепеляевского монолога тихонько сидел на ступеньках и, млея, слушал.
   Долго все же не выдержал молчать, соскочил на землю и забегал взад-вперед, делая руками суматошные семафорные движения:
   — Нет! А вы полюбуйтесь! Какой темперамент! Какой жест! Какая экспрессия! Вот именно таким, молодой человек, я и вижу Елизарыча — страстоборца! нетерпимца!. На сцену!!!— и старичок простер руку в направлении двух деревянных будочек “М” и “Ж”, нежно склонивших друг к другу обветшалые крыши свои.
   — Ваше место на сцене, молодой человек! Ни о чем не беспокойтесь. У меня от начальства карт-бланш,— тут он вынул из кармана и показал зачем-то грязный носовой платок,— мобилизовывать в самодеятельность любого, кого захочу. Первая репетиция завтра. Восемнадцать ноль-ноль. Народная трагедия: “Красный партизан” уходит в бессмертие”! Через две недели — премьера. С блеском. Двадцать шестого — смотр в Великом Бабашкине. Триумф. А там, чем черт не шутит, и Череповец, и Кемпендяй и — ого-го!— заграница! Вы где, как это говорится, трудитесь?
   — В комиссии по развертыванию,— сказал Пепеляев.— Так что не согласный я. И без вас дел по горло: развертывай, свертывай, перевертывай. А Елизарыч, между нами, был во-от такого росточка (он показал себе на пупок), хромой на обе ноги, с детства поддатый и к тому же то ли баптист, то ли адвентист вчерашнего дня. Так что не согласный я. Вот Пепеляева я тебе сыграю…
   Старичок быстренько подкатил на своих полусогнутых, ласково погладил Васю по спине.
   — Голубчик!— нежно проговорил он.— Каждый хотел бы сыграть Пепеляева. Но поверьте мне, старому актеру, Пепеляева вам не потянуть. Вот здесь (он показал Василию на тот же пупок) мно-огое накопить надо, чтобы сыграть Пепеляева. Да и внешние данные у вас того… Василий Пепеляев, молодой человек, в моем понимании, это — воплощение, можно сказать, былинной силы. Размахнись, как это говорится, рука, раззудись плечо! Ты пахни в лицо ветер с полудня!.. Вот каков Пепеляев! Этакий современный, я бы сказал, Васька Буслаев…
   —… из мастерских, что ли, Буслаев?— привередливо поморщился Пепеляев.—Тоже мне воплощение. Он мать родную живьем в приют отдал. Ну, в общем, договорились, отец! Ваську Пепеляева согласен воплотить, да и то, учти, только для тебя скидку делаю… А сейчас, извини, тороплюсь — на открытии триумфального столба надо быть.
   И он пошел в бухгалтерию.
   Там у него прогрессивка на депоненте лежала да еще за последний месяц получка не полученная. Но вот только было у него тухлое предчувствие, что большую куку с макой получит он в бухгалтерии, а не деньги.
   Тем не менее пошел. Была уже какая-то ехидная услада в том, что вот сейчас его еще раз, вопреки всякому здоровому смыслу, вдарят фэйсом об тэйбл и, глядя в глаза, будут убеждать, что он — это вовсе не он, а он, тот самый, который на самом деле он,— героически спасаясь, сгорел вместе с баржой, которую Елизарыч, наверняка спьяну, врезал возле Синельникова во встречную нефтеналивную баржу.
   — Здорово, Маняша! — Пепеляев сунул в окошко кассы каторжную свою, каинскую рожу и улыбнулся, как мог улыбаться только он, на тридцать три с лишним зуба.
   — Здравствуйте…— застенчиво сказала Маняша-кассир и брякнулась со стула в обморок. Василий поскреб лысину.
   — Витамина пе-пе один ей не хватает…— поставил он диагноз.— Да и какой тут может помочь витамин, когда загнали нерожалую девку здоровую в шкафчик! Поневоле падать начнешь.
   И он пошел в комнату, где сидели арифмометры поглавнее.
   — Здорово, бабоньки!— тем же манером гаркнул он и оскалился, невольно ожидая, что и эти начнут сейчас осыпаться со стульев. Но тут народ собрался поядренее. Глазки спрятали, дышать, правда, перестали, но каждая на своем шесточке усидела. Только одна за шкафчиком вдруг начала хихикать шепотом, будто ей под юбку озорник какой мохнатый забрался.
   — Тебе чего? Тебе чего надо, черт окаянный?! Это, конечно, Ариадна Зуевна встала на всеобщую защиту. Руки в боки, пузо вперед — такую и бронепоезд не устрашит.
   — Деньги надо. Неужто не видать?
 
 
   — Де-еньги?!— драматически задохнулась от возмущения Зуевна.— А милицию вызову, не хочешь? Пош-шел отсюда, фармазон ленивый, не пугай народ!— и она двинулась в рукопашный бой.
   — Ариадна, не бузи! Где Цифирь Наумовна?
   Цифирь Наумовна не замедлила отворить дверь своего чуланчика.
   — В чем дело, товарищи? Почему не работаете?
   Главный бухгалтер вид имела жирного хищного индюка. Во всеуслышание врала, что по отцу происходит из цыган и на этом основании ходила раззолоченная, как народная артистка цирка. Золото у ней блестело везде: и во рту, и в ушах, и на шее, и в грудях, не говоря уже о пальцах, которые от колец и перстней торчали врастопырку. Таких, говорил Василий, сажать надо с первого взгляда, без ревизий, нипочем не ошибешься.
   Телеграф тут у них работал справно. Цифирь первым делом протянула ладошку:
   — Документ…
   Василий заулыбался.
   — Зачем тебе документ, дуся? Неужели на мне не написано, что я — Василий Степанович Пепеляев — пришел получить свою кровную прогрессивку и еще жалованье за протекший месяц? А ты, как, прости господи, милиционер, грубишь: “Документ!”
   Цифирь Наумовна необидчиво улыбнулась:
   — Ничем не могу…— и двинулась восвояси. Уже в дверях обернулась.
   — Кстати, прогрессивка и зарплата за месяц вперед выплачена матери погибшего Пепеляева. По личному распоряжению Спиридона Савельича. Любочка, покажи товарищу, если он так интересуется.
   Товарищ, конечно, интересовался, но не настолько, чтобы ковыряться в бухгалтерских промокашках, И так все было ясно: сплошное вредительство и широко разветвленный заговор.
   — Запиши, Любочка,— сказал он гордо.— Деньги эти я жертвую на осушение града Китежа. Из них пять (прописью: пять) на строительство наклонной пизанской башни в городе Бугаевске… Да, кстати, там у вас кассиршу застрелили, так что вы побеспокойтесь, что ли. Все ж таки девушка…
   И он ушел интеллигентно, даже дверью не шарахнув.
   Теперь надо было все не торопясь и, хорошо бы, под хорошую закуску в хорошем месте обдумать,
   …И уже часа через два его, многодумного, видели на окраине Чертовца, на улице с лирическим названием “Улица Второй линии Рыбинско-Бологоевской железной дороги”, громогласно-пьяного, победоносно вещающего на все стороны света:
   — Я есть хто? Я — Воплощение есмь! Ибо поелику возможно и во веки веков — ДУ-ДУ-ДУ! Расступись народ! “Красный партизан Вася Пепеляев” в землю обетованную плывет.
   Плыл он на кладбище, посетить могилку свою.
   — Во устроился, паразит! — не сдержал восхищения Пепеляев, когда наконец отыскал место своего успокоения.
   Местечко и в самом деле было хоть куда. Как на даче.
   Молоденькая, но уже плакучая березка застенчиво шелестела листвой. Ее, видать, привезли из леса вместе с дерном, и она славно принялась, только на одной из веток листья слегка пожухли.
   Вообще, все было сработано без халтуры: цементом аккуратно обделанный цветничок, песочком вокруг посыпано, оградка из хорошего, но, правда, некрашенного штакета. Цветочки…
   Да и на место, надо сказать, не поскупились. Отсюда и речку было видно, и леса за рекой, а если захочешь, то и городом, пожалуйста, любуйся…
   Василий даже вздремнул на скамеечке, утомленный событиями прошедшего дня.
   Нельзя сказать, что его очень уж обеспокоило новое положение. Денег, конечно, жалковато было, а в остальном — клизьма все это от катаклизьма, определил он, балуется начальство… У них-то положение — тоже не позавидуешь. Только было обрадовались, что “Партизан” сгорел — можно, стало быть, кучерявую клюкву устроить на зависть другим пароходствам, а тут, здрасьте, явился не запылился герой-погорелец, всю спектаклю им попортил. Одно ведь дело, когда все сгорели, дружным коллективом, воодушевленные пятилетним планом, с пением “Ай-дули-ду!”, и совсем, конечно, другой дермантин, когда, оказывается, один из героев в это время с Алинкой в перинке кувыркался. А там, глядишь, и еще кто-нибудь припрется. Я, скажет, в Котельникове в очереди за маргарином стоял… Да, вздохнул Вася, начальству тоже нелегко. С них ведь тоже, бывает, спрашивают.
   Главное, однако, что вот он — Василий Степанович Пепеляев, руки, ноги и пупок — сидит себе на скамеечке, животрепещущий, как проблема борьбы с окружающей средой, внутри три стакана гулькают-перекликаются, лысинку ветерочек обдувает, по спине муравей ползет-щекотит… И, в общем-то, плевать ему на человеческое глупство, объявившее его как бы не существующим на этом белом свете!
   Это он-то, Вася Пепеляев, да не существует?! Х-ха! …Тут его, нечаянно толкнув, разбудили.
   — Чего расселся? — ревниво проворчала маманя.— Другого места не нашел? Иди-иди, черт пьяный, нечего тебе тут…
   — Грубишь, мать! — недовольно отвечал Василий.— Смотри, лопнет пузырь моего терпения!
   — Иди, мил-человек…— уже тоном ниже заговорила та, любовно раскладывая на скамеечке свой огородный инвентарь.— Прибраться мне нужно ай нет? А то, вишь, и листочков уж сколь нападало… и земелька, гляди, зачерствела.
   Все у нее было словно бы игрушечное: и грабельки, и лопаточка, и щеточка, и леечка. Да и сама-то она — совсем уже усохшая, величиной с пальчик, в опрятненьком светленьком балахончике каком-то, в черном платочке,— когда хлопотала над могилкой, что-то грабельками разравнивая, что-то, ей одной только видимое, выщипывая и обирая,— больше всего маленькую девочку напоминала, которая увлеченно и с наслаждением играет во взрослую какую-то игру.
   А когда она, закончив охорашивать цветничок на могилке, протерла напоследок лоскутком Васькину физиономию, упрятанную под начавшим уже мутнеть оргстеклом, и села на скамеечку, ручки сложив на коленях,— смешно отчего-то, но и по-осеннему грустно стало Василию. Такая она сидела, донельзя довольная, со всем миром примиренная, тихая, скромно-важная…
   — Стекло на фотке другое надо,— сказал он.— Это за зиму-то потрескается, ничего не увидишь. Да и оградку покрасить надо. У меня в сарае хорошая эмаль где-то валяется, голубенькая, так я тебе покрашу.
   — Вот и славно…— все еще пребывая в каких-то нездешних сферах, размягченно откликнулась мать.— Вот и сделай, чем ругаться-то. А я тебе бутылку куплю. Вот и славно будет.
   …На следующее утро он, к своему удивлению, опять побрел на работу, и на следующее — тоже, и даже в выходной пошел, сам на себя плюясь от отвращения.
   Ладно бы там друзья-приятели ждали с рублем в кармане, или разговоры какие задушевные — ничего похожего! Друзья-приятели, если и не шарахались теперь от него, то сторонились, уж это точно. Жертвы атеизма, они, конечно, не верили в потустороннее происхождение сегодняшнего Пепеляева. Но, с другой стороны, чем объяснять им было загадочный феномен появления в обществе принародно, торжественно, по всем правилам закопанного человека? Чепуха, в общем, и недопонимание воцарились в отношениях Василия Пепеляева с окружающим обществом.
   Отдельные граждане, наиболее отважные, все ж таки вступали иной раз в разговоры с ним. Но делали это, так неприлично ужасаясь собственного нахальства, такую белибердень с испугу несли, что Василию сначала смешно было, а потом, довольно скоро, и раздражительно-скучно стало.
   Непременно двух вопросов не могли избегнуть собеседники Васи. Первый: “Как же это тебе удалось?”
   — Чего “удалось”?
   — Ну… это… опять сюда!
   — А-а! — махал рукой Пепеляев.— Там, брат, то же самое: “Ты — мене, я — тебе”. А у меня как раз новые кирзовые сапоги на ногах оказались. Ну, я кому надо и сунул. Сам теперь, видишь, в чем хожу? — и для убедительности шевелил сквозь дырку в сандалете пальцами ног.
   Второй вопрос проистекал из первого. Задавали его тоже словно бы и шутейно, но ответа почему-то ожидая с напряженностью:
   — Ну, и как там? — И пальцем в небо.
   — А-а! Да вообще-то, отлично! Знал бы, что так встречать будете, ни за что бы не убег! Там — что ты! — каждый день на пятнадцать минут по водопроводу пиво пускают! Веришь?
   Кто их знает… Может, и верили, обалдуи. Но, как сказано, очень скоро надоела Василию эта темнота, кемпендяйство это дремучее. У него даже характер — он заметил — портиться начал. Шутки стал позволять себе очень даже невыдержанные. Кузе, например, брякнул однажды ни с того, ни с сего: “Скоро помрешь! Сарделькой подавишься!” И сам себе огорчился: очень уж сладкое удовольствие почуял при виде тут же окоченевшего от страха Кузьмы…
   Ну, конечно, один раз и отметелить его попробовали, не без этого. Возле пакгауза три каких-то бича набросились. Один успел пригрозить: “Еще раз в порту появишься!..” — да только не договорил, сердечный. Вася не вполне джентльменским приемом, ногой по требухе, его угомонил. А остальные и так — от простого загробного улюлюкания — чесанули, как чечеточники.