Страница:
В крепости привели нас на большой двор, усыпанный мелкими камешками, и посадили в длинную беседку на скамью, всех рядом. Тут мы дожидались около часа. Напоследок отворились ворота на другой двор, куда нас и повели. Подойдя к воротам на третий двор, конвойные наши солдаты сняли с себя сабли, кинжалы и башмаки[82] и оставили у ворот, а нам велели снять сапоги. Тогда отворили ворота, повели нас по весьма чистым соломенным матам к огромному деревянному зданию и поставили перед большой залой, у которой на двор все ширмы, составляющие по образу японского строения стены, были раздвинуты. Нас троих поставили впереди на возвышенном месте рядом, матросы рядом же стояли за нами ступенькой пониже, а на левой стороне у них посадили Алексея.
Зала была огромной величины; стены в ней состояли из ширм; те, которые стояли к наружной галлерее, были бумажные, а другие деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью; на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы; но главное украшение залы заключалось в чрезвычайно красивой резьбе дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и прочее; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами. По обеим сторонам залы, в длину ее, сидели, по японскому обычаю, на коленях чиновники, по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого бока только у троих, которые сидели выше. Одеты же они все были в обыкновенных своих халатах.
Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собой разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали – мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников произнес: «Ши», и в ту же секунду водворилось глубокое молчание. Сначала вошел японец, просто одетый, у самого входа присев на колени, положил руки ладонями на пол и наклонил голову. За ним вошел буниос в простом черном халате, у которого на рукавах, так, как и у всех японцев, вышит его герб. За поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа ее за конец эфесом вверх и в платке, так что голыми руками до нее не касался.
Буниос по входе тотчас сел на пол, так же, как сидели и другие, лицом прямо к нам. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; несший саблю, положил ее подле буниоса на левой стороне.
Лишь только он уселся, все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положив руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колени.
Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошев свое к нам расположение. Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся.
Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодате: спрашивали наши имена, отчества, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и пр. Только здесь расспрашивали нас с большей подробностью и все наши ответы записывали. Вопросы предлагал всегда сам буниос, а чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодате спрашивали.
Наконец, после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы.
«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос, и что губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении».
На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Мацмае, в столичном их городе Эдо[83], или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию.
«У нас два только желания, – отвечали мы: – первое состоит в том, чтоб возвратиться в свое отечество, а если этого невозможно, то желаем умереть; более же мы ни о чем не хотим просить японцев».
Тогда он произнес с великим жаром очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали с знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление. Видно было, что они этой речью сильно тронулись. Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет пересказать в точности.
– Генерал[84] говорит, – сказал Алексей, – что японцы такие же люди, как и другие, и что у них также есть сердце, как и у других, а потому мы не должны их бояться и тужить; они дело наше рассмотрят, и, если увидят, что мы их не обманываем, и о своевольных поступках Хвостова говорим правду, то нас отпустят в Россию, наделят пшеном, саке и другими съестными припасами, а также одарят разными вещами. Но между тем будут они стараться, чтоб мы ни в чем не имели нужды и были здоровы. Почему и просят нас, чтоб мы не печалились много и берегли себя, а если в чем имеем нужду, как то: в платье или в какой особенной пище, чтобы просили не стыдясь.
Мы поблагодарили буниоса за его утешение и обещание оказать нам справедливость. Тогда он ушел, а по выходе его из залы и нам велено было возвратиться в нашу темницу.
Речь губернатора очень много нас успокоила.
На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буниосу. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев.
Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы, по велению губернатора, потчевали нас чаем с сахаром; но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.
Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим, японское или русское. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться.
Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа Хлебникову. Они тотчас повели портного в кладовую, тут же в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас мерку. Они не употребляют мерок, а меряют человека вокруг футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумаге; таким образом портной вымерял и нас всех[85].
После того приводили нас опять в присутствие буниоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество и что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил с тем, чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик, вместе с нами, напишет оное по-японски. Тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтоб оно кончилось в нашу пользу; изложение же нашего дела должны мы представить ему при прошении. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, оставаясь попрежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.
После сего свидания не представляли нас буниосу до 6-го числа; между тем кормили в Мацмае гораздо лучше, нежели в Хакодате. По обыкновению японцев, сарачинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли. Сверх того, давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбою или похлебку из ракушек. Рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей). Самыми же лучшими кушаньями, по мнению японцев, были китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они бывали в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус; почему иногда делали они для нас пирожки из яичной муки с рыбой, довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу – два русских блюда, которые только они и умели стряпать. Кормили нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возвращении давали каждому из нас чашки по две чайных подогретой саке; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.
Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две. Узнав, что русские не любят спать на полу, велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Такое внимание их к нам не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.
Кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Обхождение всех их с нами подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне нашего сарая сделать окно, чтоб мы могли что-нибудь будь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы не видим ничего. Он не отказал нам в сей просьбе; тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о том наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было. Когда же мы через несколько дней повторили нашу просьбу, чиновник сказал в ответ, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.
Октября 6-го и потом почти до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору и по большей части на весь день, так что и обед работники приносили нам туда.
С половины октября[86], когда уже наступили холода, буниос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте, в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодате, и орудия наказания были разложены таким же порядком.
Нельзя дать счета вопросам, которые сделал нам буниос в продолжение этого времени. Спросив о каком-нибудь одном предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после того сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые иногда заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе. При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буниос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил: «Сколько их там?» – «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им отроду лет. Потеряв терпение, я спросил у японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами, к чему им все это знать. Ни вещей моих, ни слуг здесь нет, они увезены в Россию. На это губернатор сказал нам с лаской, чтоб мы не сердились за их любопытство; они не хотят принуждать нас к ответам, но спрашивают, как друзей. Такая вежливость тотчас нас успокаивала, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.
Чтобы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего их числа. При сем надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, бросались от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов:
«Какое платье носит ваш государь?»
«Что он носит на голове?»[87]
«Какие птицы водятся около Петербурга?»
«Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас?»
«Сколько пушек на государевом дворце?»[88].
«Из какой шерсти делают сукно в Европе?»[89].
«Каких животных, птиц и рыб едят русские?»
«Как они пищу приготовляют?»
«Какое платье носят русские женщины?»
«На какой лошади государь ваш ездит верхом?»
«Кто с ним ездит?»
«Любят ли русские голландцев?»
«Много ли иностранцев в России?»
«Чем кто торгует в Петербурге?»
«Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец?»[90]
«Сколько в нем окон?»
«Какое вы получаете жалование?»
«Давно ли в службе?»
«За что получали чины?»
«Сколько раз в день русские ходят в церковь?»
«Сколько у русских в году праздников?»
«Носят ли русские шелковое платье?»
«Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?»
Но ничем столько японцы не причиняли нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде сего я упомянул уже, что в Хакодате они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны, по чинам нашим, начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили, где матросы живут в Петербурге. В казармах, отвечали мы. Тут стали они просить Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей; во сколько они этажей; в которой части их живут матросы и где хранят они свои вещи; чем матросы занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и пр. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским; непременно хотели знать, сколько их всех; в каких частях города находятся и велико ли число войск все они вместить могут.
Мы старались всеми мерами не подать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, чтоб тем не подать японцам повода к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и пр., а на ответ, что он нанимал для него учителя, тотчас спросили имя учителя, где он сам учился и пр. Когда же меня спросили, где я воспитывался, чтоб избежать несносной скуки, я отвечал, что меня учил мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще им сказать, в каком месте это было, давно ли, большое ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и пр.
Между прочим показывали они нам все отобранные у нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где сделаны, чего стоят и пр. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали ярлыки, также с надписями. Однажды в присутствии буниоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу записывали и приклеивали к ней.
Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других и совсем ни к чему не служащих японцы хотели выведать от нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и пр.
Что касается до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буниос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодате; но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день, между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ. При сих вопросах открылось нам весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалина и, продержав зиму в Камчатке, опять возвратил в Японию; но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники эти по очереди ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буниосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у Мура, чему японцы, поглядывая на нас, много смеялись.
Буниос, расспросив нас обо всем, сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело.
Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы оказали нам в течение октября. Я сказал уже выше о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали, а как погода становилась день ото дня холоднее и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однакож, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их по крайней мере иногда могли мы видеть небо и вершины дерев. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо. Потом перед каждой клеткой, шагах в полутора или двух, вырыли они большие ямы и на всех сторонах их положили толстые плиты, а внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для того дровяной уголь. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу, подле решеток.
Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано была в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора.
Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно; да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают. В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр., и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали.
Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однакож мы поставили на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам.
Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.
Условясь таким образом, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[91] чернила и писал соломинкой [92], а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора.
Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например: вместо очень или весьма, ставили шибко; неприятельские действия означали словом драться; вместо приходил с дружескими намерениями, писали: с добрым умом, и пр., так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом. Но со всем тем мы не в силах были, да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным для Алексея образом, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтоб сообщить японскому переводчику.
Зала была огромной величины; стены в ней состояли из ширм; те, которые стояли к наружной галлерее, были бумажные, а другие деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью; на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы; но главное украшение залы заключалось в чрезвычайно красивой резьбе дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и прочее; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами. По обеим сторонам залы, в длину ее, сидели, по японскому обычаю, на коленях чиновники, по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого бока только у троих, которые сидели выше. Одеты же они все были в обыкновенных своих халатах.
Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собой разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали – мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников произнес: «Ши», и в ту же секунду водворилось глубокое молчание. Сначала вошел японец, просто одетый, у самого входа присев на колени, положил руки ладонями на пол и наклонил голову. За ним вошел буниос в простом черном халате, у которого на рукавах, так, как и у всех японцев, вышит его герб. За поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа ее за конец эфесом вверх и в платке, так что голыми руками до нее не касался.
Буниос по входе тотчас сел на пол, так же, как сидели и другие, лицом прямо к нам. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; несший саблю, положил ее подле буниоса на левой стороне.
Лишь только он уселся, все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положив руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колени.
Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошев свое к нам расположение. Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся.
Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодате: спрашивали наши имена, отчества, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и пр. Только здесь расспрашивали нас с большей подробностью и все наши ответы записывали. Вопросы предлагал всегда сам буниос, а чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодате спрашивали.
Наконец, после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы.
«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос, и что губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении».
На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Мацмае, в столичном их городе Эдо[83], или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию.
«У нас два только желания, – отвечали мы: – первое состоит в том, чтоб возвратиться в свое отечество, а если этого невозможно, то желаем умереть; более же мы ни о чем не хотим просить японцев».
Тогда он произнес с великим жаром очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали с знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление. Видно было, что они этой речью сильно тронулись. Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет пересказать в точности.
– Генерал[84] говорит, – сказал Алексей, – что японцы такие же люди, как и другие, и что у них также есть сердце, как и у других, а потому мы не должны их бояться и тужить; они дело наше рассмотрят, и, если увидят, что мы их не обманываем, и о своевольных поступках Хвостова говорим правду, то нас отпустят в Россию, наделят пшеном, саке и другими съестными припасами, а также одарят разными вещами. Но между тем будут они стараться, чтоб мы ни в чем не имели нужды и были здоровы. Почему и просят нас, чтоб мы не печалились много и берегли себя, а если в чем имеем нужду, как то: в платье или в какой особенной пище, чтобы просили не стыдясь.
Мы поблагодарили буниоса за его утешение и обещание оказать нам справедливость. Тогда он ушел, а по выходе его из залы и нам велено было возвратиться в нашу темницу.
Речь губернатора очень много нас успокоила.
На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буниосу. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев.
Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы, по велению губернатора, потчевали нас чаем с сахаром; но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.
Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим, японское или русское. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться.
Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа Хлебникову. Они тотчас повели портного в кладовую, тут же в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас мерку. Они не употребляют мерок, а меряют человека вокруг футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумаге; таким образом портной вымерял и нас всех[85].
После того приводили нас опять в присутствие буниоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество и что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил с тем, чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик, вместе с нами, напишет оное по-японски. Тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтоб оно кончилось в нашу пользу; изложение же нашего дела должны мы представить ему при прошении. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, оставаясь попрежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.
После сего свидания не представляли нас буниосу до 6-го числа; между тем кормили в Мацмае гораздо лучше, нежели в Хакодате. По обыкновению японцев, сарачинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли. Сверх того, давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбою или похлебку из ракушек. Рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей). Самыми же лучшими кушаньями, по мнению японцев, были китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они бывали в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус; почему иногда делали они для нас пирожки из яичной муки с рыбой, довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу – два русских блюда, которые только они и умели стряпать. Кормили нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возвращении давали каждому из нас чашки по две чайных подогретой саке; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.
Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две. Узнав, что русские не любят спать на полу, велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Такое внимание их к нам не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.
Кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Обхождение всех их с нами подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне нашего сарая сделать окно, чтоб мы могли что-нибудь будь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы не видим ничего. Он не отказал нам в сей просьбе; тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о том наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было. Когда же мы через несколько дней повторили нашу просьбу, чиновник сказал в ответ, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.
Октября 6-го и потом почти до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору и по большей части на весь день, так что и обед работники приносили нам туда.
С половины октября[86], когда уже наступили холода, буниос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте, в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодате, и орудия наказания были разложены таким же порядком.
Нельзя дать счета вопросам, которые сделал нам буниос в продолжение этого времени. Спросив о каком-нибудь одном предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после того сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые иногда заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе. При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буниос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил: «Сколько их там?» – «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им отроду лет. Потеряв терпение, я спросил у японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами, к чему им все это знать. Ни вещей моих, ни слуг здесь нет, они увезены в Россию. На это губернатор сказал нам с лаской, чтоб мы не сердились за их любопытство; они не хотят принуждать нас к ответам, но спрашивают, как друзей. Такая вежливость тотчас нас успокаивала, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.
Чтобы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего их числа. При сем надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, бросались от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов:
«Какое платье носит ваш государь?»
«Что он носит на голове?»[87]
«Какие птицы водятся около Петербурга?»
«Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас?»
«Сколько пушек на государевом дворце?»[88].
«Из какой шерсти делают сукно в Европе?»[89].
«Каких животных, птиц и рыб едят русские?»
«Как они пищу приготовляют?»
«Какое платье носят русские женщины?»
«На какой лошади государь ваш ездит верхом?»
«Кто с ним ездит?»
«Любят ли русские голландцев?»
«Много ли иностранцев в России?»
«Чем кто торгует в Петербурге?»
«Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец?»[90]
«Сколько в нем окон?»
«Какое вы получаете жалование?»
«Давно ли в службе?»
«За что получали чины?»
«Сколько раз в день русские ходят в церковь?»
«Сколько у русских в году праздников?»
«Носят ли русские шелковое платье?»
«Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?»
Но ничем столько японцы не причиняли нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде сего я упомянул уже, что в Хакодате они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны, по чинам нашим, начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили, где матросы живут в Петербурге. В казармах, отвечали мы. Тут стали они просить Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей; во сколько они этажей; в которой части их живут матросы и где хранят они свои вещи; чем матросы занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и пр. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским; непременно хотели знать, сколько их всех; в каких частях города находятся и велико ли число войск все они вместить могут.
Мы старались всеми мерами не подать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, чтоб тем не подать японцам повода к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и пр., а на ответ, что он нанимал для него учителя, тотчас спросили имя учителя, где он сам учился и пр. Когда же меня спросили, где я воспитывался, чтоб избежать несносной скуки, я отвечал, что меня учил мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще им сказать, в каком месте это было, давно ли, большое ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и пр.
Между прочим показывали они нам все отобранные у нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где сделаны, чего стоят и пр. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали ярлыки, также с надписями. Однажды в присутствии буниоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу записывали и приклеивали к ней.
Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других и совсем ни к чему не служащих японцы хотели выведать от нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и пр.
Что касается до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буниос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодате; но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день, между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ. При сих вопросах открылось нам весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалина и, продержав зиму в Камчатке, опять возвратил в Японию; но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники эти по очереди ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буниосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у Мура, чему японцы, поглядывая на нас, много смеялись.
Буниос, расспросив нас обо всем, сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело.
Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы оказали нам в течение октября. Я сказал уже выше о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали, а как погода становилась день ото дня холоднее и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однакож, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их по крайней мере иногда могли мы видеть небо и вершины дерев. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо. Потом перед каждой клеткой, шагах в полутора или двух, вырыли они большие ямы и на всех сторонах их положили толстые плиты, а внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для того дровяной уголь. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу, подле решеток.
Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано была в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора.
Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно; да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают. В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр., и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали.
Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однакож мы поставили на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам.
Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.
Условясь таким образом, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[91] чернила и писал соломинкой [92], а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора.
Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например: вместо очень или весьма, ставили шибко; неприятельские действия означали словом драться; вместо приходил с дружескими намерениями, писали: с добрым умом, и пр., так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом. Но со всем тем мы не в силах были, да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным для Алексея образом, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтоб сообщить японскому переводчику.