Страница:
К вечеру подошли мы к крепости на пушечный выстрел и стали на якорь. Самому мне на берег ехать для переговора было поздно, почему послал я, для доставления к японцам письма с острова Итурупа и за рыбою, мичмана Якушкина на вооруженной шлюпке, приказав ему пристать в том месте, где я приставал, и на берег отнюдь не выходить. Он исполнил мое приказание в точности, возвратился на шлюп по наступлении уже темноты, привез от японцев более ста больших рыб и уведомил меня, что японцы обошлись с ним очень ласково, и когда он им сказал, что сегодня мне быть к ним поздно и что я намерен приехать на другой день поутру, то они просили, чтобы в туман мы не ездили, и притом сказали, что они желали бы видеть со мною на берегу несколько наших офицеров.
Надобно признаться, что это последнее приглашение от такого народа должно бы возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил Якушкину. Он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер; ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому; я думал, что он, заметив, что я ездил на берег один, вымыслил это приглашение от себя, чтоб я его взял на другой день с собой, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения ехать со мной, но я, пригласив еще прежде мичмана Мура, штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.
11 июля поутру, в 9-м часу, поехал я с мичманом Муром и штурманом Хлебниковым на берег, взяв с собою четырех гребцов[31] и курильца Алексея. В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия: у нас троих только были шпаги, да Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все были тут, я опять вспомнил Лаксмана, и этот случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.
Наконец, пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретили оягода и два других чиновника, те же самые, которые встречали меня накануне. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностию своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при ней одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам.
Минут десять или пятнадцать мы дожидали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда на виду у нас мацмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифоном[32] На вопросы мои они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.
Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от трех до четырех сот человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из полосатой бумажной материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных шагов на тридцать. Мне в голову никогда не приходила мысль, чтоб в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в этой гавани, их сбирали из всех ближних мест.
Лишь только мы вступили в крепость, нас тотчас ввели в помянутую палатку, где претив входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли. Через плечо у него висел длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, и на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник с своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника и также на стуле. Только его стул был пониже, а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне; на них были черные латы и по две сабли за поясом.
При входе нашем оба начальника встали. Мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже. Потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас.
После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливал, по своему обычаю, до половины обыкновенной чайной чашки, и подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек; но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения; знаем ли мы Резанова и где он ныне.
На все эти вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, а потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть. Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». Много, сказали мы, в Охотске, Камчатке и в Америке очень много таких судов. Между прочим, предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи с слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами.
Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он.
Но вскоре после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел уйти. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. Ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарачинским пшеном, рыбою в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их, саке.
После этого главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать.
Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления мацмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости, аманатом[33].
Тут уже японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Мацмай донесение и получить ответ, отвечал он: пятнадцать. Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, делу конца не будет; губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу. Почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу.
Засим мы встали, чтобы итти. Тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон: стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееч (Николай Александрович)[34], и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей речи побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут».
Ответ был короток и ясен: мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили с своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтоб мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы Хлебникова. Между тем японцы успели схватить Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке.
Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелы и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки.
Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу; последнего средства избавиться мы лишились; погибель наша неизбежна!», и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость и повлекли туда же и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с суровым видом, и он тотчас перестал.
В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, которого мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками, в палец толщины, самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками, гораздо мучительнее. Японцы в этом деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом поставлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и пр. Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились и кисти рук связаны были вместе; от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если б он дернул веревку, руки в локтях стали бы ломаться с ужасной болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх того, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами; потом продели веревки от шеи через матицы[35] и: вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после того, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали спокойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник, и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.
В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, мы думали, что нас хотят тут же повесить; я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в этом случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее совершили над нами убийство. Иногда приходила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.
Наконец, они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы были связаны таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однакож японцы не так думали: каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии.
Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей поразил мое сердце; но когда Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану»!», яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой, – думал я, – что значат эти слова? Взгляните в последний раз на Россию; взгляните в последний раз на Европу! Так. Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире». Мысли эти терзали дух мой ужасным образом.
Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, каким обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха: Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и через то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России.
Более всего я опасался, чтобы дружба ко мне Рикорда и других оставшихся на шлюпе офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной. У нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами пятьдесят один человек. Мысль эта мучила меня до чрезвычайности, тем более, что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.
Я был так туго связан, а особливо около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил. Мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас итти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду; но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня текла кровь. Несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки, хотя немного, на что они согласились с большим трудом. После этого мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже итти.
Пройдя верст десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Мацмая, к небольшому селению, где ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарачинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так что мы один до другого не могли дотрагиваться. Дали каждому по пустой кадке, чтобы облокотиться; веревки, за которые нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченным, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах, попрежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели в середине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если б львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними спать покойно без всякого опасения. Но японцы не могли быть спокойны: они каждую четверть часа осматривали всех нас – не ослабли ли веревки.
Здесь свели нас с матросом Макаровым; от крепости до того места его вели особо. Он сказал нам, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его саке и кашею, и он довольно исправно поел. Потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки саке, а подойдя уж к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии. Великодушные поступки Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности.
Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия: они были совершенно правы. Притом негодование свое ко мне изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем чувствительнее были для меня их жалобы. Положение наше делало нас равными; мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкой бранью отомстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были очень далеки от этого.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении, даже одной головой, несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у бога смерти как величайшей милости.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали собираться в дорогу. Около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым сквозь них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на эту доску, понесли вон.
Опасаясь, что нас хотят разлучить и что это, может быть, последнее наше в сей жизни свидание, мы простились со слезами и с такой искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали.
Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу; через несколько минут таким же образом принесли Мура и положили со мною в одну лодку. Этим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а, приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, не говоря ни слова и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек, лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы, от боли и от душевного мучения, иногда взывали к богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Мацмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу.
Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения; при каждом обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны; мы часто проезжали тони в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величины, с невероятным количеством рыбы[36]. Лучшая здешняя рыба вся из рода лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.
Японцы предлагали нам кашу из сарачинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что касается меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, а станут держать по смерть нашу в неволе.
Мысль о вечном заключении ужасала меня в тысячу раз более, нежели самая смерть. Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою, не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Не вечно же японцы станут нас держать связанными; теперь они боятся, чтоб мы не ушли, ибо корабль наш недалеко; но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные. Следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкой, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтоб нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет, с позволения китайского правительства, приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве!
Но такие приятные, утешительные мечтания мгновенно исчезали. Так, японцы вас развяжут, говорил нам здравый рассудок, но это будет в четырех стенах, за железными запорами, – вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше.
Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и одной искры надежды не оставалось. Я неоднократно говорил: если б кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня в руки к японцам, то я нимало не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно. Но я сам отдался им добровольно. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость, как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если б был причиной только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить.
13 июля, на рассвете, остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас; из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных попотчевать нас завтраком и саке, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок, и смотрел, чтоб нас хорошо кормили. Выражение его лица показывало, что он жалел о нас непритворно.
После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий; мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседственные горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунасири и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: зрелище это, если только можно, еще увеличило бы нашу грусть.
Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав множество курильцев, потащили их со всем, с нами, с караульными на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору лодки такой огромной величины[37].
Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали спускать их на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно вырытый канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, а особливо около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой. Но когда приметили, что это средство не могло остановить течения крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало.
Надобно признаться, что это последнее приглашение от такого народа должно бы возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил Якушкину. Он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер; ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому; я думал, что он, заметив, что я ездил на берег один, вымыслил это приглашение от себя, чтоб я его взял на другой день с собой, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения ехать со мной, но я, пригласив еще прежде мичмана Мура, штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.
11 июля поутру, в 9-м часу, поехал я с мичманом Муром и штурманом Хлебниковым на берег, взяв с собою четырех гребцов[31] и курильца Алексея. В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия: у нас троих только были шпаги, да Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все были тут, я опять вспомнил Лаксмана, и этот случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.
Наконец, пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретили оягода и два других чиновника, те же самые, которые встречали меня накануне. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностию своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при ней одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам.
Минут десять или пятнадцать мы дожидали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда на виду у нас мацмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифоном[32] На вопросы мои они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.
Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от трех до четырех сот человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из полосатой бумажной материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных шагов на тридцать. Мне в голову никогда не приходила мысль, чтоб в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в этой гавани, их сбирали из всех ближних мест.
Лишь только мы вступили в крепость, нас тотчас ввели в помянутую палатку, где претив входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли. Через плечо у него висел длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, и на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник с своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника и также на стуле. Только его стул был пониже, а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне; на них были черные латы и по две сабли за поясом.
При входе нашем оба начальника встали. Мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже. Потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас.
После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливал, по своему обычаю, до половины обыкновенной чайной чашки, и подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек; но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения; знаем ли мы Резанова и где он ныне.
На все эти вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, а потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть. Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». Много, сказали мы, в Охотске, Камчатке и в Америке очень много таких судов. Между прочим, предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи с слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами.
Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он.
Но вскоре после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел уйти. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. Ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарачинским пшеном, рыбою в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их, саке.
После этого главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать.
Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления мацмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости, аманатом[33].
Тут уже японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Мацмай донесение и получить ответ, отвечал он: пятнадцать. Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, делу конца не будет; губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу. Почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу.
Засим мы встали, чтобы итти. Тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон: стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееч (Николай Александрович)[34], и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей речи побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут».
Ответ был короток и ясен: мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили с своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтоб мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы Хлебникова. Между тем японцы успели схватить Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке.
Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелы и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки.
Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу; последнего средства избавиться мы лишились; погибель наша неизбежна!», и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость и повлекли туда же и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с суровым видом, и он тотчас перестал.
В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, которого мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками, в палец толщины, самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками, гораздо мучительнее. Японцы в этом деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом поставлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и пр. Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились и кисти рук связаны были вместе; от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если б он дернул веревку, руки в локтях стали бы ломаться с ужасной болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх того, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами; потом продели веревки от шеи через матицы[35] и: вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после того, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали спокойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник, и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.
В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, мы думали, что нас хотят тут же повесить; я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в этом случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее совершили над нами убийство. Иногда приходила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.
Наконец, они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы были связаны таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однакож японцы не так думали: каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии.
Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей поразил мое сердце; но когда Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану»!», яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой, – думал я, – что значат эти слова? Взгляните в последний раз на Россию; взгляните в последний раз на Европу! Так. Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире». Мысли эти терзали дух мой ужасным образом.
Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, каким обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха: Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и через то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России.
Более всего я опасался, чтобы дружба ко мне Рикорда и других оставшихся на шлюпе офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной. У нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами пятьдесят один человек. Мысль эта мучила меня до чрезвычайности, тем более, что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.
Я был так туго связан, а особливо около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил. Мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас итти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду; но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня текла кровь. Несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки, хотя немного, на что они согласились с большим трудом. После этого мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже итти.
Пройдя верст десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Мацмая, к небольшому селению, где ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарачинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так что мы один до другого не могли дотрагиваться. Дали каждому по пустой кадке, чтобы облокотиться; веревки, за которые нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченным, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах, попрежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели в середине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если б львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними спать покойно без всякого опасения. Но японцы не могли быть спокойны: они каждую четверть часа осматривали всех нас – не ослабли ли веревки.
Здесь свели нас с матросом Макаровым; от крепости до того места его вели особо. Он сказал нам, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его саке и кашею, и он довольно исправно поел. Потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки саке, а подойдя уж к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии. Великодушные поступки Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности.
Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия: они были совершенно правы. Притом негодование свое ко мне изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем чувствительнее были для меня их жалобы. Положение наше делало нас равными; мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкой бранью отомстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были очень далеки от этого.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении, даже одной головой, несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у бога смерти как величайшей милости.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали собираться в дорогу. Около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым сквозь них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на эту доску, понесли вон.
Опасаясь, что нас хотят разлучить и что это, может быть, последнее наше в сей жизни свидание, мы простились со слезами и с такой искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали.
Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу; через несколько минут таким же образом принесли Мура и положили со мною в одну лодку. Этим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а, приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, не говоря ни слова и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек, лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы, от боли и от душевного мучения, иногда взывали к богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Мацмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу.
Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения; при каждом обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны; мы часто проезжали тони в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величины, с невероятным количеством рыбы[36]. Лучшая здешняя рыба вся из рода лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.
Японцы предлагали нам кашу из сарачинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что касается меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, а станут держать по смерть нашу в неволе.
Мысль о вечном заключении ужасала меня в тысячу раз более, нежели самая смерть. Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою, не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Не вечно же японцы станут нас держать связанными; теперь они боятся, чтоб мы не ушли, ибо корабль наш недалеко; но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные. Следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкой, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтоб нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет, с позволения китайского правительства, приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве!
Но такие приятные, утешительные мечтания мгновенно исчезали. Так, японцы вас развяжут, говорил нам здравый рассудок, но это будет в четырех стенах, за железными запорами, – вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше.
Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и одной искры надежды не оставалось. Я неоднократно говорил: если б кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня в руки к японцам, то я нимало не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно. Но я сам отдался им добровольно. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость, как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если б был причиной только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить.
13 июля, на рассвете, остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас; из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных попотчевать нас завтраком и саке, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок, и смотрел, чтоб нас хорошо кормили. Выражение его лица показывало, что он жалел о нас непритворно.
После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий; мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседственные горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунасири и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: зрелище это, если только можно, еще увеличило бы нашу грусть.
Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав множество курильцев, потащили их со всем, с нами, с караульными на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору лодки такой огромной величины[37].
Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали спускать их на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно вырытый канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, а особливо около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой. Но когда приметили, что это средство не могло остановить течения крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало.