Он встал, остро чувствуя себя несчастным. Он видел, что она следит за ним взглядом, и знал: она боится, что он уйдет. Женщина сказала заискивающим тоном:
   - Извини, что я так разболталась, хороший мой: мне не с кем поговорить. Если тебе это не нравится, я буду тиха, как мышка.
   Он пробормотал:
   - Нет, почему же... Говори. Я вовсе не обязан соглашаться с тобой, да я и не соглашаюсь.
   Она тоже встала, прислонилась к стене; косой свет луны тронул ее бледное лицо и темное платье; она заговорила снова - медленно, негромко, с горечью:
   - Скажи сам, милый, что это за мир, если в нем мучают миллионы ни в чем не повинных людей? Мир прекрасен, да? Чепуха! Дурацкая чепуха, как вы, молодые ребята, говорите. Ты вот толкуешь о товарищах и о храбрости на фронте, где люди не думают о себе. Что ж, и я не так уж часто думаю о себе. Мне все равно, я пропащий человек... Но я думаю о своих, на родине, о том, как они там страдают и горюют. Я думаю о всех несчастных людях и здесь и там, которые потеряли своих любимых, и о беднягах пленных. Как же не думать о них? Думаю, вот и не верю, что мир хорош.
   Он стоял молча, кусая губы.
   - Послушай, у каждого только одна жизнь, и та скоро проходит. И, по-моему, хорошо, что это так.
   Он возмутился.
   - Нет, нет! В жизни есть нечто большее.
   - Ага, - продолжала она тихо. - Ты думаешь, что люди воюют ради будущего. Вы гибнете за то, чтобы жизнь стала лучше, да?
   - Мы должны драться до победы, - процедил он сквозь зубы.
   - До победы... Немцы тоже так думают. Каждый народ думает, что, если он победит, жизнь станет лучше. Но этого не будет, будет еще гораздо хуже.
   Он отвернулся и взялся за фуражку, но ее голос преследовал его:
   - А мне безразлично, кто победит. Я всех презираю... Звери! Ну, куда же ты, не уходи, мой хороший... Я больше не буду.
   Он вытащил из кармана гимнастерки несколько ассигнаций и, положив их на стол, подошел к ней.
   - Прощай.
   Она жалобно спросила:
   - Ты в самом деле уходишь? Я тебе не нравлюсь?
   - Нет, ты мне нравишься. - Значит, ты уходишь, потому что я немка?
   - Нет.
   - Так почему же не хочешь остаться?
   Он хотел сказать: "Потому что ты меня расстроила", - но только пожал плечами.
   - И ты даже не поцелуешь меня?
   Он наклонился и поцеловал ее в лоб, но она не дала ему выпрямиться, запрокинула голову и, прильнув к нему, прижалась губами к его губам.
   Он вдруг сел и сказал:
   - Не надо! Я не хочу чувствовать себя скотиной. Она рассмеялась.
   - Ты странный мальчишка, но очень хороший. Ну, поговори со мной немножко. Со мной никто не разговаривает, а мне больше всего хочется поговорить. Скажи, ты видел много пленных немцев?
   Он вздохнул, то ли облегченно, то ли с сожалением.
   - Да, порядочно.
   - Среди них были и люди с Рейна?
   - Наверное, были.
   - Они очень горюют?
   - Некоторые горевали, другие были рады, что попали в плен.
   - Ты когда- нибудь видел Рейн? Правда, он красив? Он особенно хорош ночью. Лунный свет там такой же, как здесь, и во Франции, и в России, везде. И деревья везде одинаковы, и люди так же встречаются под ними и любят, как здесь. Ох, как это глупо - воевать!.. Как будто люди не любят жизнь.
   Ему хотелось сказать: "Никогда не узнаешь, как хорошо жить, пока не встретишься со смертью, потому что до тех пор ты не живешь. И когда все так думают, когда каждый готов отдать жизнь за другого, то это дороже всего остального на свете". Но он не мог сказать это женщине, которая ни во что не верила.
   - Как ты был ранен, милый?
   - Мы шли в атаку через открытую местность... Во время перебежки в меня угодили сразу четыре пули.
   - А ты не испугался, когда приказали идти в атаку? Нет, в тот раз он ничего не боялся.
   Он покачал головой и рассмеялся:
   - Это было здорово. Мы много смеялись в то утро. И надо же, чтобы меня так быстро подстрелили! Экое свинство!
   Она испуганно уставилась на него.
   - Вы смеялись?
   - Ну да. И знаешь, кого я первым увидел, когда на следующее утро пришел в себя? Моего старикана - полковника... Он наклонился надо мной и вливал мне в рот лимонный сок. Если б ты знала моего полковника, ты бы тоже верила, что в жизни есть хорошее, хоть и зла много. В конце концов умирают только раз, так уж лучше умереть за родину.
   Лунный свет придавал ее лицу с внимательными, чуть потемневшими глазами какое-то очень странное, неземное выражение. Она прошептала:
   - Нет, я ни во что не верю. Сердце во мне умерло.
   - Тебе это только кажется. Если бы это было так, ты не плакала бы, когда я встретил тебя.
   - Если бы сердце мое не умерло, думаешь, я могла бы жить так, как я живу?.. Каждую ночь бродить по улицам, делать вид, что тебе нравятся незнакомые мужчины... Никогда не слышать доброго слова... Даже не разговаривать, чтобы не узнали, что я немка. Скоро я начну пить, и тогда мне "капут". Видишь, я трезво смотрю на вещи. Сегодня я немного расчувствовалась - это все луна. Но я теперь живу только для себя. Мне на все и на всех наплевать.
   - Как же так? Ты только что жалела свой народ, пленных и вообще...
   - Да, потому что они страдают. Те, что страдают, похожи на меня, значит, выходит, что я жалею себя, вот и все. Я не такая, как ваши английские женщины. Я знаю, что делаю. Пусть я непорядочная, но голова у меня работает, она не отупела.
   - И сердце тоже.
   - Дорогой, ты очень упрям. Но вся эта болтовня о любви - чепуха. Мы любим только себя.
   Угнетенный тем, что снова услышал затаенную горечь в ее тихом голосе, он встал и высунулся из окна. В воздухе уже не чувствовалось ни духоты, ни запаха пыли. Он ощутил пальцы Мэй в своей руке, но не пошевелился. Она такая черствая и циничная - так почему он должен жалеть ее? И все же он жалел ее. Ее прикосновение вызывало у него желание защитить ее, оградить от горя. Ему, совсем незнакомому человеку, она излила свою душу. Он слегка пожал ей руку и почувствовал ответное движение ее пальцев. Бедняжка! Видно, многие годы никто не относился к ней с такой дружеской симпатией. А ведь в конце концов чувство товарищества важнее и сильнее всего. Оно было всюду, как это лунное сияние ("Такое же и в Германии", - сказала она), как этот белый чарующий свет, обволакивающий деревья в пустынном, молчаливом сквере и превращающий оранжевые фонари в причудливые, бесполезные игрушки. Он повернулся к девушке - несмотря на пудру и помаду на губах, лицо ее поразило его своей недоброй, но волнующей красотой. И тут у него появилось очень странное ощущение: вот они стоят тут оба, как доказательство, что доброта и человечность сильнее вожделения и ненависти, сильнее низости и жестокости. Внезапно ворвавшиеся откуда-то с соседних улиц голоса мальчишек-газетчиков заставили его поднять голову; крики усиливались, сталкивались друг с другом, мешая разобрать слова. Что они кричат? Он прислушался, чувствуя, как замерла рука девушки на его плече - Мэй тоже слушала. Крики приближались, становились громче, пронзительней; и лунная ночь внезапно наполнилась фигурами, голосами, топаньем и бурным ликованием. "Победа!.. Блестящая победа! Официальное сообщение!.. Тяжелое поражение гуннов! Тысячи пленных!" Все мешалось, неслось куда-то мимо, опьяняя юношу, наполняя его дикой радостью, и, высунувшись наружу, он размахивал фуражкой и кричал "ура!", как безумный. И все вокруг как будто трепетало и отзывалось на его волнение. Потом он отвернулся от окна, чтобы выбежать на улицу, но, наткнувшись на что-то мягкое, отпрянул. Эта девушка! Она стояла с искаженным лицом, тяжело дыша и сжав руки. И даже сейчас, охваченный этой безумной радостью, он пожалел ее. Каково ей, одной среди врагов, слышать все это! Хотелось что-то сделать для нее. Он наклонился и взял ее за руку - в нос ему ударил запах пыльной скатерти. Девушка отдернула руку, сгребла со стола деньги, которые он положил туда, и протянула ему.
   - Возьми... Мне не нужно твоих английских денег... Возьми их! - И вдруг она разорвала бумажки на двое, потом еще раз, еще, бросила клочки на пол и, повернувшись к нему спиной, оперлась на стол, покрытый пыльным плюшем, опустила голову. А он стоял и смотрел на эту темную фигуру в темной комнате, четко очерченную лунным светом. Стоял только одно мгновение, затем бросился к двери...
   Он ушел, а она не шевельнулась, не подняла головы - она, которая ни во что не верила, которой все было безразлично. В ушах у нее звенели ликующие крики, торопливые шаги, разговоры; стоя посреди обрывков денег, она всматривалась в лунный свет и видела не эту ненавистную комнату и сквер напротив, а немецкий сад и себя маленькой девочкой, собирающей яблоки, и большую собаку рядом, и сотни других картин, таких, которые проносятся в воображении человека, когда он тонет. Сердце ее переполнилось, она упала на пол и приникла лицом, а потом и всем телом к пыльному Ковру.
   Она, которой все было безразлично, которая презирала все народы, даже свой собственный, начала машинально собирать клочки ассигнаций, сгребая их вместе с пылью в одну кучку, похожую на кучку опавших листьев; она ворошила ее пальцами, и слезы бежали у нее по щекам. Ради своей родины порвала она деньги, ради побежденной родины. И это сделала она, одинокая в большом неприятельском городе, с единственным шиллингом в кармане, она, добывающая средства к жизни в объятиях своих врагов! И, внезапно сев на ковре, освещенная луной, она громко, во весь голос запела: "Die Wacht am Rhein" {"Стража на Рейне" (нем.).}.
   ВО ВСЕМ НУЖНО ВИДЕТЬ ХОРОШУЮ СТОРОНУ
   Перевод Б. Носика
   Эта маленькая англичанка когда-то, восемнадцать лет тому назад, вышла замуж за немца и прожила с ним все эти годы скромного счастья в Путни, на окраине Лондона, где он занимался выделкой тонких сортов кожи. Он был безобидный деловитый человек и умел делать все, чем искони занимаются крестьяне Шварцвальда, которые сами делают там у себя в горах все необходимоеи грубые холсты из собственного льна, и упряжь из кожи домашнего скота, и одежду из его шерсти, и сосновую мебель, и хлеб в простых печах из собственной муки, смолотой самым примитивным способом, и сыр из молока своих коз. Почему он приехал в Англию, он, вероятно, и сам уже не помнил - так давно это было; но он, вероятно, еще помнил, почему он женился на своей Доре, дочери плотника из Путни, так как она до сих пор казалась ему верхом совершенства: это была одна из тех простых лондонских женщин, в которых под почти непроницаемой маской насмешливости и философского спокойствия скрывается натура глубоко чувствительная и которые постоянно, с удивительной простотой, словно не замечая этого, делают добро людям. Супруги прожили в своем маленьком домике в Путни все эти восемнадцать лет, так и не собравшись переехать в другой, хотя неоднократно намеревались сделать это ради детей, которых у них было трое - мальчик и две Девочки. Миссис Гергарт - я буду называть ее так, потому что муж ее носил весьма типичную немецкую фамилию, а имена и фамилии имеют куда большее значение, чем мог предполагать даже Шекспир, - так вот, миссис Гергарт была маленькая женщина с огромными карими глазами и темными вьющимися волосами, в которых к тому времени, как разразилась война, уже проглядывали седые нити. Ее сыну Дэвиду, старшему из детей, было в то время четырнадцать, а девочкам Минни и Виолетте - восемь и пять, и обе они были премиленькие, особенно меньшая. Гергарт, возможно, потому, что он был хороший мастер, так и не пошел в гору. Фирма считала его человеком незаменимым и платила ему довольно неплохо, но он не обладал "пробивной силой", потому что по характеру своему был работягой-ремесленником и в свободное время обычно выполнял всякие мелкие работы у себя дома или у соседей, за что, разумеется, не получал никакого вознаграждения. И потому они жили скромно, ничего не откладывая на будущее, ибо для этого нужно думать только о своем кошельке. Но зато они жили счастливо и не имели врагов; и каждый год в их тщательно прибранном домике и крошечном садике за домом можно было заметить что-нибудь новое, какое-нибудь маленькое усовершенствование. Миссис Гергарт, которая была не только женой и матерью, но и кухаркой, и швеей, и прачкой у себя дома, пользовалась на их улице, где домики стояли почти обособленно, славой человека, всегда готового прийти на помощь всякому, на кого обрушилось несчастье или болезнь. Здоровья она была не особенно крепкого, с тех пор как первые роды прошли у нее не совсем хорошо, но она обладала той особой силой духа, которая позволяет видеть вещи такими, каковы они есть, и все же не отчаиваться, что немало обескураживает Судьбу. Она хорошо сознавала недостатки своего мужа и не менее ясно видела его достоинства - и супруги никогда не ссорились. С изумительной объективностью судила она и о характерах своих детей; одного только она не могла знать наверняка: какими они станут, когда вырастут.
   Перед началом войны они как раз собрались отправиться всей семьей в Маргейт на праздники, и так как это стало бы в их жизни событием почти небывалым, то, когда поездку пришлось отменить, они представили себе катастрофу, постигшую мир, с такой ясностью, с какой иначе никогда не могли бы осознать ее эти домоседы, столь далекие от всей обстановки, в которой созрели зерна мировой войны. Если не считать случайных замечаний о том, что война эта ужасна, они только однажды, и притом очень недолго, беседовали о ее возникновении, лежа на своей железной кровати под неизменным коричневым с красными полосами стеганым одеялом. Они согласились, что жестоко и несправедливо было вторгаться в "эту маленькую Бельгию", и на этом прекратили обсуждать событие, которое казалось им нелепым и безумным преступлением против всего, что они привыкли считать нормальной жизнью. Они получали газеты - одну ежедневную и одну еженедельную, - которым верили так же слепо, как и миллион других читателей, и пришли в ужас, прочитав в свое время про злодеяния "гуннов", после чего не замедлили осудить кайзера и его милитаризм с такой решительностью, словно были английскими подданными. Именно потому их неприятно удивило, когда в тех же самых газетах стали попадаться упоминания о "гуннах, которых немало еще живет среди нас", а также о "шпионах" и о том, какую опасность представляют для нации эти "змеи, вскормленные у нее на груди". Оба они были глубоко убеждены, что ни в коей степени не являются такими "змеями", и мало-помалу стали понимать, как это несправедливо. И, конечно, особенно остро ощущала это маленькая миссис Гергарт, потому что удары были направлены не против нее, а против ее мужа. Она очень хорошо знала своего мужа, знала, что он способен только тихо работать, никому не причиняя вреда, и то, что теперь его хотят записать в "гунны" и в "шпионы" и заклеймить всеобщей ненавистью, изумляло и возмущало ее или, во всяком случае, должно было бы возмутить, но ее спокойный и здравый характер не позволил ей принять все это всерьез. Что касается Гергарта, то он стал таким молчаливым, что с каждым днем все труднее и труднее было судить о его чувствах. Потребовалось немало времени, прежде чем газетный патриотизм начал оказывать свое воздействие на доброжелательных жителей Путни. Пока никто из соседей не показывал, что он считает маленького Гергарта чудовищем и шпионом, миссис Гергарт могла спать спокойно, в полной уверенности, что нападки газет не касаются ни Гергарта, ни ее самой. Однако она заметила, что муж ее перестал читать газеты и отодвигал их подальше от себя, если они попадались ему под руку в их малюсенькой гостиной с разрисованными цветами стенами. Вероятно, он более чутко, чем она, слышал угрожающую поступь Судьбы. Их сын Дэвид в тот год поступил на работу, девочки учились в школе, и все шло, как обычно, в эту первую, такую длинную военную зиму и весну. Миссис Гергарт, покончив с дневными хлопотами, вязала носки для "наших бедных ребят, которые мерзнут в окопах", но Гергарт больше не искал, чем бы ему помочь соседям. Миссис Гергарт решила, что он "вбил себе в голову", будто им это неприятно.
   И в самом начале весны она взяла к себе в дом глухую тетушку, жену своего дяди с материнской стороны; тетушка эта не состояла с ней в кровном родстве, но бедной женщине некуда было деваться; Дэвида теперь клали спать в гостиной на жесткой кушетке, набитой конским волосом, потому что "не могла ж она отказать бедняжке". И вот как-то в апреле под вечер, когда миссис Гергарт была занята стиркой, к ней, запыхавшись, прибежала ее соседка миссис Клайрхью, маленькая сухощавая женщина, на лице у которой, казалось, не было ничего, кроме глаз, скул, волос и неукротимой решимости, и, едва войдя в дом, выпалила:
   - Ах, миссис Гергарт, вы слышали? Они потопили эту, как ее, "Лузютанию"! А я Уилу свому говорю: "Ну что за ужас!"
   И миссис Гергарт, с чьих округлых рук стекала мыльная пена, ответила:
   - Конечно, ужас! Сколько их, бедных, там потонуло! Боже мой! Боже мой!
   - Ах, эти гунны! Так бы и перестреляла их всех, право, перестреляла!
   - Они действительно страшные люди, - подхватила миссис Гергарт. - Как ужасно они поступили!
   И только в пять часов, когда Гергарт вернулся с работы, бледный, как полотно, она поняла, что эта катастрофа коснулась и их тоже.
   - Они говорят, что я немец. - Это было первое, что он сказал, войдя в дом. - Долли, они говорят, что я немец.
   - Ну и что же, так оно и есть, милый, - сказала миссис Гергарт.
   - Ты не понимаешь, - проговорил он так горячо и взволнованно, что она удивилась. - Я тебе говорю, что теперь все пропало из-за этой "Лузитании". Они арестуют меня. Заберут от всех вас. Смотри, уже сегодня в газетах напечатано: "Интернировать всех гуннов".
   Он сел за стол здесь же в кухне и закрыл лицо руками, еще грязными после работы. Миссис Гергарт стояла рядом, широко раскрыв глаза.
   - Но скажи, Макс, - спросила она, - какое это все имеет отношение к тебе? Ты ведь тут ни при чем, правда, Макс?
   Гергарт поднял голову; на бледном лице его с широким лбом и тонким подбородком было написано полное отчаяние.
   - А им-то какое дело? Меня ведь зовут Макс Гергарт, правильно? И какое им дело до того, что я ненавижу войну? Я немец. Этого достаточно. Вот увидишь.
   - О нет, они не допустят такой несправедливости! - прошептала миссис Гергарт.
   Гергарт взял ее за подбородок, и мгновение они напряженно глядели друг другу в глаза. Потом он сказал:
   - Я не хочу, чтоб меня забрали, Долли. Что я буду делать без вас, без тебя и детей? Я не хочу, чтоб меня забрали, Долли.
   И миссис Гергарт, жизнерадостно улыбаясь, а в душе холодея от ужаса, стала его успокаивать:
   - Не нужно думать о таких глупостях, Макс. Вот я тебе сейчас приготовлю чашечку хорошего чаю. Не унывай, милый! Будем надеяться на лучшее, ведь все имеет свою хорошую сторону!
   Но Гергарт снова погрузился в молчание, которого она в последнее время стала побаиваться.
   В эту ночь в нескольких магазинах были разбиты витрины, а немецкие имена соскоблены с вывесок. У Гергартов не было своего магазина, имя их не значилось нигде на вывеске, и потому их не тронули. Яростные нападки на "гуннов, которые живут среди нас", возобновились в печати и парламенте с новой силой; но Судьба еще не открыла Гергартам свой зловещий лик. Он по-прежнему ходил на работу, и пока их тихую, трудную жизнь не нарушало ничто; и миссис Гергарт не могла понять, чем объясняется упорное молчание ее мужа: тем, что он "вбил себе в голову" что-то, или поведением соседей и знакомых. Можно было подумать, что он, подобно их одинокой тетушке, был глухим, так трудно с ним стало теперь разговаривать. Его выручало пока то, что он долгие годы прожил в Англии, и то, что он был ценным работником, потому что в своем деле он был настоящим мастером; но где-то там, за занавесом, Судьба уже скалилась в зловещей усмешке.
   И только после воздушных налетов в 1916 году, когда поднялся всеобщий вой, Гергарта забрали вместе с множеством других уже немолодых людей, все преступление которых заключалось в том, что они родились в Германии. Это произошло неожиданно, но, вероятно, им теперь было почти все равно, потому что, видя, столько времени его молчаливое горе, вся семья был|1 так удручена, что уже перестала видеть хорошую сторону, о которой так часто говорила миссис Гергарт. Когда он ушел в сопровождении толстого, добродушного констебля, захватив с собой все, что они успели наспех для него собрать, она бросилась в полицию. Там к ней отнеслись вполне дружелюбно - не нужно унывать, все будет в порядке, пусть она не беспокоится. О, конечно, пускай попробует сходить в министерство внутренних дел, ежели хочет, может, там чего и выйдет. А только они так думают, что ничего из этого не выйдет! Миссис Гергарт еле дождалась утра, лежа в своей постели с маленькой Виолеттой и тихо всхлипывая в подушку; потом, надев свое лучшее воскресное платье, она отправилась в Уайтхолл, в самый большой дом, порог которого ей доводилось когда-нибудь переступать. Она прождала там два часа, скромно сидя в уголке и испуганно глядя прямо перед собой широко раскрытыми глазами и нахмурив брови. Каждые полчаса она вставала и непринужденно спрашивала курьера: "Небось, там про меня и забыли, сэр? Может, вы справитесь?" И так как она спрашивала об этом весело и беззлобно, курьер относился к ней покровительственно и говорил: "Все в порядке, мамаша. Они там сейчас очень заняты, но уж я для вас как-нибудь повлияю".
   Когда наконец он действительно "повлиял" и она очутилась в присутствии сурового джентльмена в очках, она так остро почувствовала всю необычайную важность этого момента, что лишилась дара речи. "О, боже, - думала она, и сердце ее трепыхалось при этом, словно у пойманной птицы, - нет, он ни за что не поймет этого: и я ни за что не смогу убедить его!" И ей ясно представилось, как мертвое отчаяние, словно ворох мертвых, опавших листьев, засыпает ее мужа, как недоедают ее дети, как глухая тетушка, которая теперь совсем прикована к постели, лежит брошенная на произвол судьбы, потому что сама она, единственная кормилица семьи, теперь завалена работой. И, с трудом переводя дух, она сказала:
   - Право же, мне очень жаль отнимать у вас время, сэр, но мужа моего забрали и отвезли во "Дворец"; мы уже двадцать лет с ним женаты, а в Англии он прожил двадцать пять лет; и он очень хороший человек и работник хороший; я так думаю, они просто не знали этого; а у нас трое детей, да еще родственница, которая не может встать с постели. Конечно же, мы понимаем, что немцы поступают очень дурно; Гергарт и сам это всегда говорит. И он совсем не какой-нибудь шпион; так что я думала, может, вы нам поможете, сэр, ведь я-то сама англичанка.
   Глядя куда-то поверх нее, он ответил устало:
   - Гергарт... Ну ладно, я посмотрю. Нам приходится сейчас делать очень неприятные вещи, миссис Гергарт.
   И тут маленькая миссис Гергарт, у которой глаза были раскрыты теперь так широко, что, казалось, вот-вот выскочат из орбит, потому что она ведь была неглупа и понимала, что это конец, поспешно заговорила:
   - Ну, конечно же, я понимаю, что страшный шум поднялся и газеты требуют этого; а только у нас вот на улице против него никто ничего не скажет, сэр. И он всегда всем помогал по хозяйству; так что я думала, для него можно бы исключение сделать.
   Она заметила, что при слове "шум" губы у джентльмена сжались плотнее и что теперь он смотрел на нее в упор.
   - Его дело, без сомнения, рассматривала комиссия; но я еще раз наведу справки. До свидания.
   Миссис Гергарт, которая не привыкла быть навязчивой, сразу встала; слеза покатилась по ее щеке, но на смену ей тут же пришла улыбка.
   - Спасибо вам, сэр; вот уж спасибо. До свидания, сэр.
   И она вышла. В коридоре ей встретился курьер, и на его вопрос: "Ну как, мамаша?" - она ответила:
   - Не знаю. Осталось надеяться на лучшее, во всем нужно видеть хорошую сторону. До свидания и простите за беспокойство. - И она пошла прочь с таким чувством, будто ее избили.
   И "хорошая сторона", которую нужно было сейчас видеть, как оказалось, вовсе не означала возвращение домой бедного Гергарта, арестованного вовсе не случайно, а во имя безопасности страны. Из соображений экономии, а также смутно чувствуя, что ее любимые газеты каким-то образом повинны в том, что произошло, она перестала их выписывать, и вместо чтения занялась шитьем. Это было необходимо еще и потому, что пособие, которое она получала от правительства, составляло лишь около четверти жалованья Гергарта. Конечно, несмотря на такую разницу, это было лучше, чем ничего, и она понимала, что должна быть благодарна. Но как ни удивительно, она не могла при этом забыть, что сама-то она англичанка, и ей казалось странным, что вдобавок к тому горю, что ей пришлось пережить, расставшись с мужем, с которым она никогда не разлучалась даже на одну ночь, ей еще приходилось теперь работать вдвое больше, а есть вдвое меньше только из-за того, что муж оказал честь ее стране, предпочтя ее своей собственной. Но в конце концов у многих сейчас было еще больше всяких несчастий, так что она старалась видеть во всем хорошую сторону и надеяться на лучшее, особенно в те дни, когда она одна или вместе с маленькой Виолеттой раз в неделю отправлялась в тот "Дворец", где, как она, к великому своему утешению, прочла в своих любимых газетах, мужа ее содержали, как принца. Поскольку денег у него не было, его включили в так называемую "команду", и встречи их происходили на рынке, где были выставлены на продажу всякие вещи, изготовленные "принцами". Здесь мистер и миссис Гергарт могли постоять перед какой-нибудь куклой, бюваром, календарем или тросточкой, сделанной одним из "принцев". Так они и стояли, взявшись за руки и стараясь забыть, что их окружают другие мужья и жены, а маленькая Виолетта то отходила, то вдруг возвращалась и судорожно обхватывала отцовскую ногу. И, стоя тут, миссис Гергарт старалась видеть хорошую сторону жизни и говорила мужу, что все очень хорошо и он не должен ни о чем беспокоиться, а в полиции к ней очень добры и тетушка спрашивает о нем, а Минни получит награду в школе; так что пускай он не унывает и ест как следует и надеется на лучшее. А Гергарт улыбался так, что эта улыбка была ей словно ножом по сердцу, и говорил: