Вернувшись к себе, тётя Джули остановилась у окна и сквозь щёлку между кисейными занавесками, плотно задёрнутыми, чтобы с улицы ничего не было видно, стала смотреть на луну, показавшуюся над деревьями парка. И, стоя там в розовом чепчике, обрамлявшем её круглое, печально сморщившееся лицо, она проливала слезы и думала о «бедном Джолионе» — старом, одиноком, и о том, что она могла бы помочь ему и он привязался бы к ней и любил бы её так, как её никто не любил после… после смерти бедного Септимуса.

VIII. БАЛ У РОДЖЕРА

   Дом Роджера на Принсез-Гарденс был ярко освещён. Множество восковых свечей горело в хрустальных канделябрах, и паркет длинного зала отражал эти созвездия. Впечатление простора достигалось тем, что вся мебель была вынесена наверх и в комнате остались только причудливые продукты цивилизации, известные под названием «мебели для раутов».
   В самом дальнем углу, осенённое пальмами, стояло пианино с раскрытым на пюпитре вальсом «Кенсингтонское гулянье».
   Роджер не захотел пригласить оркестр. Он не мог понять, зачем нужен оркестр; он не согласен на такой расход — и кончено. Фрэнси (её мать, давно уже доведённая Роджером до хронической ипохондрии, в таких случаях ложилась в постель) пришлось удовольствоваться одним пианино, присовокупив к нему некоего молодого человека, игравшего на корнет-а-пистоне: но она постаралась расставить пальмы с таким расчётом, чтобы люди не очень прозорливые могли заподозрить за ними присутствие нескольких музыкантов. Фрэнси решила сказать, чтобы играли погромче, — из одного только корнета можно извлечь массу звуков, если играть с душой.
   Наконец всё было закончено. Фрэнси выбралась из мучительного лабиринта всяческих ухищрений, которого не минуешь, затеяв сочетать фешенебельный приём с разумной экономностью Форсайтов. Худенькая, но элегантная, она расхаживала с места на место в светло-жёлтом платье, отделанном на плечах пышными воланами из тюля, и натягивала перчатки, в последний раз оглядывая зал.
   С нанятым на сегодняшний вечер лакеем (Роджер держал только женскую прислугу) она обсудила вопрос о вине. Понятно ли ему, что мистер Форсайт приказал подать дюжину бутылок шампанского от Уитли? Но если дюжины не хватит (вряд ли, конечно, — большинство дам будет пить воду), но если не хватит, есть ещё крюшон — пусть обходится как умеет.
   Неприятно говорить лакею такие вещи — ужасно унизительно, но что поделаешь с отцом? И правда, Роджер всегда ворчал из-за этих балов, а потом появлялся в гостиной — румяный, крутолобый — с таким видом, словно всё это была его собственная затея: он улыбался и даже приглашал к ужину самую хорошенькую женщину, а в два часа, когда начиналось настоящее веселье, незаметно подходил к музыкантам, приказывал сыграть «Боже, храни королеву»[47] и удалялся к себе.
   Фрэнси только на то и надеялась, что он быстро устанет и отправится спать.
   В обществе двух-трех преданных подруг, которые явились в дом с утра, Фрэнси поела холодной курятины и выпила чаю, наспех сервированного в пустой маленькой комнатке наверху; мужчин послали обедать в клуб Юстаса — им надо поесть как следует.
   Ровно в девять часов приехала миссис Смолл. В очень сложных выражениях она извинилась за Тимоти и обошла молчанием отсутствие тёти Эстер, которая в последнюю минуту попросила оставить её в покое. Фрэнси приняла тётку очень радушно, усадила на маленький стульчик и ушла; тётя Джули, впервые после смерти тёти Энн надевшая светло-лиловое шёлковое платье, надула губы и осталась сидеть в полном одиночестве.
   Вскоре из верхних комнат спустились преданные подруги, словно по волшебству оказавшиеся в платьях разных цветов, но с одинаковыми пышными воланами из тюля на плечах и на груди, так как все они по странному совпадению были как на подбор очень худощавы. Подруг подвели к миссис Смолл. Каждая поговорила с ней несколько секунд, потом они все сбились в кучку, болтали, теребили в руках программы и украдкой поглядывали на дверь в ожидании прихода кого-нибудь из приглашённых мужчин.
   Вошли группой сыновья Николаса, всегда пунктуальные — на Лэдброк-Гров пунктуальность была в моде, — следом за ними Юстас с братьями — мрачные, пропахшие табачным дымом.
   Один за другим появились два-три поклонника Фрэнси; с них она заранее взяла слово приехать вовремя. Все они были чисто выбриты и оживлены той оживлённостью, которая с некоторых пор была в таком ходу среди кенсингтонской молодёжи; друг к другу эти юноши относились весьма благодушно; у них были пышные галстуки, белые жилеты и носки со стрелками. Носовой платок каждый прятал под обшлаг. Они двигались с непринуждённой весёлостью, вооружившись привычным оживлением, словно знали, что от них ждут здесь великих деяний. Отказавшись от традиционной торжественной маски танцующего англичанина, они танцевали с безмятежным, очаровательным, учтивым выражением на лице; подпрыгивали и кружили вихрем своих дам, считая излишним педантически следовать ритму.
   На остальных танцоров поклонники Фрэнси поглядывали с лёгким презрением: только у этой весёлой команды, у них, героев кенсингтонских танцулек, можно научиться умению держать себя, улыбаться и танцевать.
   Поток гостей увеличивался; мамаши расселись вдоль стены напротив дверей, более подвижная публика влилась в толпу танцующих.
   Мужчин не хватало, и дамы, оставшиеся без кавалеров, смотрели на танцы с тем патетическим выражением, с той терпеливой, кислой улыбкой, которая, казалось, говорила: «О нет! Не обманете! Я знаю, что вы не ко мне. Я на это и не надеюсь!» И Фрэнси то и дело упрашивала своих поклонников или кого-нибудь из неискушённых:
   — Ну, сделайте мне удовольствие, пойдёмте, я вас познакомлю с мисс Пинк; она очаровательная девушка! — и подводила их к ней.
   — Мисс Пинк — мистер Гэтеркоул. У вас, может быть, остались свободные танцы?
   Улыбаясь деланной улыбкой и слегка краснея, мисс Пинк отвечала:
   — Да, кажется, остались! — и, заслонив рукой чистое карнэ, лихорадочно записывала Гэтеркоула где-то в самом конце под тем танцем, который он предлагал.
   Но стоило только молодому человеку отойти, пробормотав что-то насчёт духоты, она снова застывала в позе безнадёжного ожидания, снова улыбалась терпеливой, кислой улыбкой.
   Мамаши наблюдали за дочерьми, медленно обмахиваясь веерами, и в глазах их можно было прочесть всю повесть об успехах дочерей. Что же касается бесконечного сидения здесь, усталости, молчания, изредка прерываемого коротким разговором, то чего только не вытерпишь, лишь бы девочки веселились! Но видеть, что их не замечают, проходят мимо! Ах! Они улыбались, но глаза их метали молнии, как глаза потревоженного лебедя; им хотелось вцепиться в модные брюки молодого Гэтеркоула и подтащить его к дочери — нахала!
   И вся жестокость, вся суровость жизни — её пафос, её переменчивое счастье, тщеславие, самопожертвование, покорность — всё было здесь на поле брани кенсингтонской гостиной.
   То тут, то там влюблённые, не похожие на поклонников Фрэнси — эти были совсем особой породы, — нет, просто влюблённые, дрожащие, краснеющие, молчаливые, искали друг друга мимолётными взглядами, искали встреч и прикосновений в сумятице бала и время от времени танцевали вместе, сиянием глаз привлекая к себе внимание случайного наблюдателя.
   В десять часов — минута в минуту — появились Эмили, Рэчел, Уинифрид (Дарти оставили дома, потому что в прошлый раз он выпил у Роджера слишком много шампанского) и Сисили, самая младшая, — это был её первый выезд; следом за ними прямо с обеда в отчем доме приехали Ирэн и Сомс.
   Платья у этих дам были очень открытые и без всякого тюля — более откровенные туалеты сразу же показывали, что обладательницы их приехали из более фешенебельных кварталов по ту сторону парка.
   Отступив перед танцующими парами, Сомс занял место у стены. Он вооружился бледной улыбкой и стал смотреть на танцы. Вальс следовал за вальсом, пара за парой проносилась мимо — с улыбками, смехом, обрывками разговоров; или же с твёрдо сжатыми губами и с взглядом, ищущим кого-то в толпе; или тоже молча, с еле заметной улыбкой, с глазами, устремлёнными друг на друга. И аромат бала, запах цветов, волос и духов, которые так любят женщины, подымался душной волной в теплом воздухе летнего вечера.
   Молчаливый, насмешливо улыбающийся Сомс, казалось, ничего не видел вокруг себя; но время от времени глаза его находили в толпе то, что он искала устремлялись туда, и улыбка исчезала с его губ.
   Он ни с кем не танцевал. Некоторые мужья танцуют с жёнами, но чувство «приличия» не позволяло Сомсу танцевать с Ирэн со времени их свадьбы, и только одному богу Форсайтов известно, приносило ли это ему облегчение или нет.
   Она проносилась мимо, танцуя с другими мужчинами, платье цвета ирисов развевалось вокруг её ног. Она танцевала хорошо; ему уже надоело выслушивать комплименты дам, говоривших с кислой улыбкой: «Как прекрасно танцует ваша жена, мистер Форсайт, просто наслаждение смотреть!» Надоело отвечать, искоса поглядывая на них: «Вы находите?»
   Одна пара неподалёку от него кокетливо обмахивалась по очереди веером, и Сомсу был неприятен ветер, который они подняли. Тут же рядом остановилась Фрэнси с кем-то из своих поклонников. Они говорили о любви.
   Позади себя Сомс услышал голос Роджера, отдававшего горничной распоряжения относительно ужина. Все здесь далеко не первого сорта! Не надо было приезжать. Перед тем как собираться, он спросил Ирэн, нужно ли ему ехать; она ответила со своей обычной улыбкой, сводившей его с ума: «О нет!»
   Зачем же он поехал? Последние четверть часа он даже не видел её. А вот Джордж направляется к нему с сардоническим видом; теперь от него уже не скроешься.
   — Видал «пирата»? — спросил этот присяжный остряк. — Он в боевой готовности — подстригся и все такое прочее!
   Сомс сказал, что не видел, пересёк залу, опустевшую на время перерыва между танцами, вышел на балкон и взглянул на улицу.
   Подъехала карета с запоздавшими гостями; около дверей стояла кучка тех терпеливых зевак — завсегдатаев лондонской улицы, — которых так притягивают освещённые окна и музыка; их запрокинутые лица, выделявшиеся бледным пятном над тёмными фигурами, смотрели вверх с тупым упорством, раздражавшим Сомса: зачем им позволяют слоняться по улицам, почему полисмен не прогонит их отсюда?
   Но полисмен не обращал на зевак никакого внимания; широко расставив ноги, он стоял на красной дорожке, постеленной через тротуар; его лицо, видневшееся из-под каски, смотрело вверх с тем же тупым упорством.
   Напротив, за решёткой, при свете фонарей виднелись ветки деревьев, блестящие, чуть трепещущие на лёгком ветерке; дальше — освещённые окна домов на другой стороне улицы, словно глаза, смотрящие вниз, в безмятежную темноту сада; а надо всем этим — небо, поразительное лондонское небо, подсвеченное заревом бесчисленных огней; звёздный покров, вытканный из людских нужд, людских мечтаний, — необъятное зеркало, отражающее пышность и убожество, ночь за ночью дарящее свою мягкую усмешку множеству домов, парков, дворцов, лачуг, Форсайтам, полисменам и терпеливой кучке уличных зевак.
   Сомс повернулся и из-за своего прикрытия снова посмотрел в освещённый зал. На балконе прохладнее. Он видел, как вошли запоздалые гости — Джун с дедом. Что их так задержало? Они остановились в дверях. Вид у обоих был измученный. Подумать только! Дядя Джолион выбрался из дому в такой поздний час! Почему Джун не заехала, как всегда, за Ирэн? И Сомс вдруг вспомнил, что Джун давно уже не показывалась у них в доме.
   Глядя на неё с беспричинным злорадством. Сомс заметил, как Джун вдруг изменилась в лице, побледнела так, что, казалось, вот-вот упадёт без чувств, потом залилась румянцем. Повернувшись в направлении её взгляда, Сомс увидел жену, выходившую под руку с Босини из зимнего сада в противоположном конце гостиной. Она подняла на Босини глаза, вероятно, отвечая на какой-то его вопрос, и он тоже пристально смотрел на неё.
   Сомс опять взглянул на Джун. Она держала старого Джолиона под руку и как будто просила его о чём-то. Сомс уловил удивлённый взгляд дяди; они повернулись и исчезли за дверью.
   Снова заиграла музыка — начали вальс; неподвижный, точно статуя в нише окна, не дрогнув ни одним мускулом, но уже без улыбки, Сомс ждал, что будет дальше. Вскоре в нескольких шагах от балкона мимо него промелькнули Ирэн и Босини. Сомс уловил запах её гардений, увидел, как волнуется её грудь, увидел её томный взгляд, полуоткрытые губы, поймал незнакомое до сих пор выражение её лица. Под медленный ритмичный вальс они проплыли мимо, и Сомсу казалось, что тела их прильнули друг к другу; он видел, как Ирэн подняла на Босини глаза — мягкие, тёмные — и снова опустила их.
   Бледный как полотно. Сомс повернулся спиной к залу и, облокотившись на перила, стал смотреть вниз на сквер; зеваки все ещё торчали около дома, с тупым упорством глядя на освещённые окна, полисмен по-прежнему стоял, запрокинув голову, но Сомс не замечал всего этого. К подъезду подали карету, в неё сели двое, и карета отъехала…
   В тот вечер Джун и старый Джолион спустились к обеду в обычный час. Девушка пришла в будничном закрытом платье, старый Джолион тоже был одет по-домашнему.
   Ещё за завтраком Джун сказала, что собирается на бал к дяде Роджеру. Так глупо, она ни с кем не сговорилась. А теперь уже поздно.
   Старый Джолион поднял на неё свои проницательные глаза. Раньше Джун ездила с Ирэн, так уж издавна повелось. И, нарочно не спуская с внучки взгляда, он спросил:
   — Почему бы тебе не поехать с Ирэн? Нет! Джун не хочет просить Ирэн; она поедет только в том случае, если… если дедушка согласится поехать, ну один-единственный раз — хоть не надолго!
   У неё был такой взволнованный, такой измученный вид, что старый Джолион, ворча, согласился. Что ей за охота ехать на этот бал, говорил он, наверно, жалкое зрелище, можно пари держать; да вообще нечего носиться по балам! Морской воздух — вот что ей нужно; дайте ему только провести общее собрание пайщиков «Золотопромышленной концессии» — и он увезёт её на море. Она не хочет уезжать? Хочет себя вконец измучить! И, с грустью посмотрев на Джун, он снова занялся едой.
   Джун рано вышла из дому и долго бродила по жаре. Маленькая, лёгкая, такая неторопливая и вялая последнее время, сейчас она горела точно в огне. Она купила цветов. Ей хотелось — во что бы то ни стало хотелось выглядеть сегодня как можно привлекательнее. Он будет там! Она отлично знала, что ему послали приглашение. Она докажет ему, что ей решительно всё равно. Но в глубине души Джун решила отвоевать его сегодня вечером. Она вернулась возбуждённая, много говорила за столом; старый Джолион тоже был дома, и ей удалось провести его.
   Позже, среди дня, вдруг пришли безудержные слезы Джун зарылась лицом в подушку, чтобы заглушить рыдания, а когда приступ кончился, она увидела в зеркале вспухшее лицо с тёмными кругами у покрасневших глаз. До самого обеда она просидела у себя, спустив в комнате шторы.
   За обедом, который прошёл в полном молчании, Джун боролась с собой. Она была так бледна, так измучена, что старый Джолион приказал отложить карету: он не позволит Джун ехать. Пусть ложится в постель! Джун не стала прекословить. Она поднялась к себе в комнату и сидела там в темноте. К десять часов она позвонила горничной.
   — Дайте горячей воды и скажите мистеру Форсайту, что я отдохнула. Если он устал, я поеду одна.
   Горничная недоверчиво посмотрела на неё, и Джун повторила повелительным тоном:
   — Идите и сейчас же подайте мне горячей воды!
   Бальное платье все ещё лежало на диване, она оделась с какой-то яростной тщательностью, взяла цветы и сошла вниз, высоко неся голову с тяжёлой копной волос. Проходя мимо комнаты старого Джолиона, Джун слышала, как он шагает там, за дверью.
   Он одевался сбитый с толку, рассерженный. Сейчас уже одиннадцатый час, раньше одиннадцати они не попадут туда; Джун сошла с ума. Но он не решался спорить — выражение её лица за обедом не выходило у него из головы.
   Большими щётками чёрного дерева он пригладил волосы до серебряного блеска; затем вышел на тёмную лестницу.
   Джун встретила его внизу, и, не обменявшись ни словом, они сели в карету.
   Когда эта поездка, тянувшаяся вечность, кончилась, Джун вошла в зал Роджера, пряча под маской решительности волнение и мучительную тревогу. Чувство стыда при мысли, что кто-нибудь может подумать, будто она «бегает за ним», было подавлено страхом: а вдруг его нет здесь, вдруг она так и не увидит его, подавлено решимостью как-нибудь — она сама ещё не знала как — отвоевать Босини.
   При виде бального зала, сверкающего паркетом, Джун почувствовала радость и торжество: она любила танцевать и, танцуя, порхала — лёгкая, как весёлый, полный жизни эльф. Он, конечно, пригласит её, а если они будут танцевать, все станет, как раньше. Джун нетерпеливо оглядывалась по сторонам.
   Появление Босини и Ирэн в дверях зимнего сада и полная отрешённость от всего на свете, которую она уловила на его лице, были слишком большой неожиданностью для Джун. Они ничего не видели — никто не должен видеть её отчаяния, даже дедушка.
   Джун дотронулась до руки старого Джолиона и сказала чуть слышно:
   — Поедем домой, дедушка, мне нехорошо.
   Старый Джолион поторопился увести её, ворча про себя: «Я знал, чем все это кончится». Но Джун он ничего не сказал и только, уже сидя в карете, которая, к счастью, задержалась у подъезда, спросил:
   — Что с тобой, родная?
   Чувствуя, как её худенькое тело содрогается от рыданий, старый Джолион перепугался. Завтра же позвать Бланка. Он настоит на этом. Так дальше не может продолжаться.
   — Ну, перестань, перестань!
   Она подавила рыдания, судорожно сжала его руку и забилась в угол кареты, прикрыв лицо шалью.
   Старый Джолион видел только глаза Джун, неподвижно устремлённые в темноту, и его худые пальцы не переставая гладили её руку.

IX. ВЕЧЕР В РИЧМОНДЕ

   Не только глаза Джун и Сомса видели, как «эти двое» (так уже называла их Юфимия) вышли из зимнего сада; не только их глаза уловили выражение лица Босини.
   Бывают мгновения, когда Природа обнажает страсть, затаённую под беззаботным спокойствием повседневности: сквозь багряные облака буйная весна вдруг метнёт белое пламя на цветущий миндаль; залитая лунным светом снежная вершина с одинокой звездой над ней взмоет к страстной синеве; или старый тис на фоне заката вдруг выступит, словно страж, охраняющий какую-то пламенеющую тайну неба.
   И бывают такие мгновения, когда картина в музее, отмеченная случайным посетителем, как «*** Тициана — превосходная вещь», пробивает броню кого-нибудь из Форсайтов, может быть, позавтракавшего в этот день плотнее своих собратьев, и повергает его в состояние, близкое к экстазу. Есть что-то — чувствует он — есть что-то такое, что… словом, что-то такое есть. Непонятное, неосознанное овладевает им; как только он со свойственной практичному человеку дотошностью, начинает подыскивать непонятному точное определение, оно ускользает, улетучивается, как улетучиваются винные пары, заставляя его хмуриться и то и дело вспоминать о своей печени. Он чувствует, что допустил какую-то экстравагантность, какое-то излишество, потерял свою добродетель. Ему вовсе не хотелось проникать взором за эти три звёздочки, поставленные в каталоге. Боже упаси! Он не желает иметь дело с тайными силами Природы! Боже упаси! Неужели он способен допустить хоть на минуту существование «чего-то такого»? Стоит только задуматься над этим — и кончено дело! Заплатил шиллинг за билет, второй — за каталог, и все.
   Взгляд, который поймала Джун, который поймали Другие Форсайты, был, как пламя свечи, внезапно мелькнувшее сквозь неплотно сдвинутый занавес, позади которого кто-то шёл с этой свечой, как внезапная вспышка смутного блуждающего огонька, призрачного, манящего. Зрителям стало ясно, что грозные силы начали свою работу. В первую минуту все отметили это с удовольствием, с интересом, а затем почувствовали, что лучше бы не замечать этого совсем.
   Однако теперь было понятно, почему Джун так запоздала, почему она исчезла, не протанцевав ни одного танца, даже не поздоровавшись с женихом. Говорят, она больна, — что ж, ничего удивительного.
   Но тут они поглядывали друг на друга с виноватым видом. Никому не хотелось распускать сплетни, не хотелось причинять зло. Да и кому захочется? И посторонним не было сказано ни слова: неписаный закон заставил их промолчать.
   А затем пришло известие, что Джун и старый Джолион уехали на море.
   Он повёз её в Бродстэрз, начинавший тогда входить в моду, звезда Ярмута уже закатилась, несмотря на аттестацию Николаса, а если Форсайт едет на море, он намеревается дышать за свои деньги таким воздухом, от которого в первую же неделю глаза на лоб полезут. Фатальная привязанность первого Форсайта к мадере перешла к его потомству в виде ярко выраженной склонности к аристократическим замашкам.
   Итак, Джун уехала на море. Семья ждала дальнейших событий; ничего другого не оставалось делать.
   Но как далеко, как далеко зашли «те двое»? Как далеко собираются они зайти? И собираются ли вообще? Вряд ли это кончится чем-нибудь серьёзным, ведь они оба без всяких средств. Самое большее — флирт, который прекратится вовремя, как и подобает таким историям.
   Сестра Сомса, Уинифрид Дарти, впитавшая вместе с воздухом Мейфера она жила на Грин-стрит — более модные взгляды на супружеские отношения, чем, например, те, которых придерживались на Лэдброк-Гров, смеялась над такими домыслами. «Крошка» — Ирэн была выше её ростом, и тот факт, что она вечно сходила за «крошку», служил лишним доказательством солидности Форсайтов — «крошка» просто скучает. Почему не поразвлечься? Сомс человек довольно нудный; а что касается мистера Босини, то только этот клоун Джордж мог прозвать его «пиратом» — Уинифрид считала, что в нём есть шик.
   Это изречение насчёт шика Босини произвело сенсацию, но мало кого убедило. Он «недурён собой», с этим ещё можно согласиться, но утверждать, что в человеке с выдающимися скулами и странными глазами — в человеке, который носит фетровую шляпу, есть шик, могла только Уинифрид с её экстравагантностью и вечной погоней за новизной.
   Стояло то незабываемое лето, когда экстравагантность была в моде, когда сама земля была экстравагантна: буйно цвели каштаны, и клумбы благоухали как никогда; розы распускались в каждом саду; и ночи не могли вместить всех звёзд, высыпавших на небе, а солнце целые дни напролёт вращало свой медный щит над парком, и люди совершали странные поступки, завтракали и обедали на воздухе. Никто не запомнит такого количества кэбов и карет, которые вереницей тянулись по мостам через сверкающую реку, увозя богачей под зелёную сень Буши, Ричмонда, Кью и Хэмптон-корта. Почти каждая семья, претендующая на принадлежность к классу крупной буржуазии, который держит собственные выезды, посетила хотя бы по одному разу каштановую аллею в Буши или прокатилась мимо испанских каштанов в Ричмонд-парке. Они проезжали не спеша в облаке пыли, поднятой ими же самими, и, чувствуя себя вполне светскими людьми, поглядывали на больших медлительных оленей, поднимающих ветвистые рога из зарослей папоротника, который к осени обещал влюблённым такие укромные уголки, каких ещё никто никогда не видел. И время от времени, когда дурманящее благоухание цветущих каштанов и папоротника доносилось слишком явственно, они говорили друг другу: «Ах, милая! Какой странный запах!»
   И липы в этом году были необыкновенные, золотые, как мёд. Когда солнце садилось, на углах лондонских площадей стоял запах слаще того мёда, что уносили пчелы, запах, наполнявший странным томлением сердца Форсайтов и им подобных — всех, кто выходил после обеда подышать прохладой в уединении садов, ключи от которых хранились только у них одних.
   И это томление заставляло Форсайтов в сумерках замедлять шаги возле неясных очертаний цветочных клумб, оглядываться по сторонам не раз и не два, словно возлюбленные поджидали их, поджидали той минуты, когда последний свет угаснет под тенью веток.
   Может быть, какое-то неясное сочувствие, пробуждённое запахом цветущих лип, может быть, намерение по-сестрински убедиться во всём собственными глазами и доказать правильность своих слов — «ничего серьёзного в этом нет» — или просто желание проехаться в Ричмонд, влекущий к себе в то лето решительно всех, побудило мать маленьких Дарти (Публиуса. Имоджин, Мод и Бенедикта) написать невестке следующее письмо:
   «30 июня.
   Дорогая Ирэн!
   Я слышала, что Сомс уезжает завтра с ночёвкой в Хэнли[48]. Было бы очень недурно съездить в Ричмонд небольшой компанией. Пригласите мистера Босини, а я раздобуду молодого Флиппарда.
   Эмили (они звали мать Эмили — это считалось очень шикарным) даст нам коляску. Я заеду за Вами и за Вашим спутником в семь часов.
   Любящая Вас сестра Уинифрид Дарти.
 
   Монтегью уверяет, что в «Короне и скипетре» кормят вполне прилично».