Он положил портсигар во внутренний карман, застегнул сюртук и, тяжело ступая и опираясь рукой на перила, поднялся по высокой лестнице к себе в спальню. Дом слишком велик. Когда Джун выйдет замуж, если только она в конце концов выйдет за этого человека, а этого следует ожидать, он сдаст большой дом в аренду, а сам снимет квартиру. Чего ради держать ораву слуг, которым совершенно нечего делать?
   На его звонок пришёл лакей — высокий бородатый человек с неслышной поступью и совершенно исключительной способностью молчать. Старый Джолион приказал ему приготовить фрак: он поедет обедать в клуб.
   — Когда коляска вернулась с вокзала? В два часа? Тогда велите подать к половине седьмого.
   Клуб, куда старый Джолион вошёл ровно в семь часов, был одним из тех политических учреждений крупной буржуазии, которое знавало лучшие времена. Несмотря на то, что сплетники предсказывали ему близкий конец, а может быть, вследствие этих сплетен, клуб проявлял удручающую живучесть. Всем уже наскучило повторять, что «Разлад» находится при последнем издыхании. Старый Джолион тоже говорил это, но относился к самому факту с равнодушием, раздражавшим заправских клубменов.
   — Почему ты не уйдёшь оттуда? — часто с глубокой досадой спрашивал его Суизин. — Почему бы тебе не перейти в «Полиглот»? Такого вина, как наш Хайдсик[14], во всём Лондоне не достанешь дешевле двадцати шиллингов за бутылку.
   — И, понизив голос, добавлял: — Осталось всего-навсего пять тысяч дюжин. Я пью его изо дня в день.
   — Я подумаю, — отвечал старый Джолион, но всякий раз, когда он задумывался над этим, перед ним вставал вопрос о пятидесяти гинеях вступительного взноса и о четырех-пяти годах, которые понадобились бы, чтобы пройти в члены. И старый Джолион продолжал думать.
   Он был слишком стар, чтобы вдруг стать либералом, давно уже перестал верить в политические доктрины своего клуба, даже называл их, как это было известно, «белибердой», но ему доставляло удовольствие быть членом клуба, принципы которого так расходились с его собственными. Старый Джолион всегда презирал это учреждение и вступил сюда много лет назад, после того как был забаллотирован во «Всякой всячине» под тем предлогом, что он занимался торговлей. Точно он был хуже других! Вполне естественно, что старый Джолион презирал клуб, который принял его. Публика там была средняя, многие из Сити — биржевые маклеры, адвокаты, аукционисты, всякая мелюзга! Как большинство людей сильного характера, но не слишком большой самобытности, старый Джолион был невысокого мнения о классе, к которому принадлежал сам. Он неизменно следовал его законам как общественным, так и всяким другим, а втайне считал людей своего класса сбродом.
   Годы и философические раздумья, которым он отдал дань, стушевали воспоминание о поражении, понесённом во «Всякой всячине», и теперь этот клуб возвышался в его мыслях как лучший из лучших. Он мог бы состоять там членом все эти годы, но его поручитель Джек Хэринг так небрежно повёл все дело, что в клубе просто сами не понимали, какую они совершают ошибку, отводя кандидатуру старого Джолиона. А ведь его сына Джо приняли сразу, и, по всей вероятности, мальчик и до сих пор состоит там членом; он получил от него письмо оттуда восемь лет назад.
   Старый Джолион не показывался в своём клубе уже многие месяцы, и за это время здание его подверглось той пёстрой отделке, какой люди обычно приукрашивают старые дома и старые корабли, желая сбыть их с рук.
   «Курительную комнату покрасили безобразно, — подумал он. — Столовая получилась хорошо».
   Её сумрачный, шоколадный тон, оживлённый светло-зелёным, ему понравился.
   Старый Джолион заказал обед и сел в том же углу, может быть, за тот же самый столик (в «Разладе», где властвовали принципы чуть ли не радикализма, перемен было мало), за который они с молодым Джолионом садились двадцать пять лет назад перед поездкой в «Друри-лейн»[15], куда он часто возил сына во время каникул.
   Мальчик очень любил театр, и старый Джолион вспомнил, как Джо садился напротив, тщетно стараясь скрыть своё волнение под маской безразличия.
   И он заказал себе тот же самый обед, который всегда выбирал мальчик, — суп, жареные уклейки, котлеты и сладкий пирог. Ах, если бы он сидел сейчас напротив!
   Они не встречались четырнадцать лет. И не первый раз за эти четырнадцать лет старый Джолион задумался о том, не сам ли он до некоторой степени виноват в тяжёлой истории с сыном. Неудачный роман с дочерью Антони Торнуорси, этой вертушкой Данаей Торнуорси, теперь Данаей Белью, бросил его в объятия матери Джун. Может быть, следовало помешать этому браку: они были слишком молоды. Но после того, как уязвимое место Джо обнаружилось, он хотел возможно скорее видеть его женатым. А через четыре года разразилась катастрофа. Оправдать поведение сына во время этой катастрофы было, конечно, невозможно; здравый смысл и воспитание — комбинация всемогущих факторов, заменявших старому Джолиону принципы, — твердили об этой невозможности, но сердце его возмущалось. Суровая неумолимость всей этой истории не знала снисхождения к человеческим сердцам. Осталась Джун — песчинка с пламенеющими волосами, которая завладела им, обвилась, сплелась вокруг него — вокруг его сердца, созданного для того, чтобы быть игрушкой и любимым прибежищем крохотных, беспомощных существ. С характерной для него проницательностью он видел, что надо расстаться или с сыном, или с ней — полумеры здесь не могли помочь. В этом и заключалась трагедия. И крохотное беспомощное существо победило. Он не мог служить двум богам и простился со своим сыном.
   Эта разлука длилась до сих пор.
   Он предложил молодому Джолиону денежную помощь, несколько меньшую, чем прежде, но сын отказался принять её, и может быть, этот отказ оскорбил его больше, чем всё остальное, потому что теперь исчезла последняя отдушина для его чувства, не находившего иного выхода, и появилось столь ощутимое, столь реальное доказательство разрыва, какое может дать только контракт на передачу собственности — заключение такого контракта или расторжение его.
   Обед показался ему пресным. Шампанское было, как несладкая, горьковатая водичка, — ничего похожего на «Вдову Клико» прежних лет.
   За чашкой кофе ему пришла мысль съездить в оперу. Он посмотрел в «Таймс» программу на сегодняшний вечер — к другим газетам старый Джолион питал недоверие. Давали «Фиделио».[16]
   Благодарение богу, что не какая-нибудь новомодная немецкая пантомима этого Вагнера.
   Надев старый цилиндр с выпрямившимися от долгой носки полями и объёмистой тульёй, цилиндр, казавшийся эмблемой прежних лучших времён, и вынув старую пару очень тонких светлых перчаток, распространявших сильный запах кожи вследствие постоянного соседства с портсигаром, лежавшем в кармане его пальто, он уселся в кэб.
   Кэб весело загромыхал по улицам, и старый Джолион удивился, заметив на них необычайное оживление.
   «Отели, вероятно, загребают уйму денег», — подумал он. Несколько лет назад этих отелей ив помине не было. Он с удовлетворением подумал о земельных участках, имевшихся у него в этих местах. Вероятно, поднимаются в цене с каждым днём. Какое здесь движение!
   Но вслед за этим он предался странным, отвлечённым размышлениям, совершенно необычным для Форсайтов, в чём отчасти и заключался секрет его превосходства над ними. Какие всё-таки песчинки люди, и сколько их! И что со всеми нами будет?
   Он оступился, выходя из кэба, заплатил кэбмену ровно столько, сколько полагалось, прошёл к кассе за билетом в кресла и остановился, держа кошелёк в руке, — он всегда носил деньги в кошельке, не одобряя привычки рассовывать их прямо по карманам, как теперь делает молодёжь. — Кассир выглянул из окошечка, как старый пёс из конуры.
   — Кого я вижу! — сказал он удивлённым голосом. — Да это мистер Джолион Форсайт! Так и есть! Давненько не видались, сэр. Да! Теперь времена совсем другие! Ведь вы с братом, и мистер Трэкуэр, и мистер Николас Трефри брали у нас шесть или семь кресел на каждый сезон. Как поживаете, сэр? Мы с вами не молодеем!
   У старого Джолиона заблестели глаза; он уплатил гинею. Его ещё не забыли. Под звуки увертюры он проследовал в зал, как старый боевой конь на поле битвы.
   Сложив цилиндр, он опустился в кресло, привычным жестом вынул из кармана перчатки и поднял к глазам бинокль, чтобы как следует осмотреть весь театр. Опустив наконец бинокль на сложенный цилиндр, он обратил свой взор на занавес. Острее, чем когда-либо, старый Джолион почувствовал, что его песенка спета. Куда девались женщины, красивые женщины, бывало наполнявшие театр? Куда девался тот прежний сердечный трепет, с которым он ждал появления знаменитого певца? Где то чувство опьянения жизнью, опьянения своей способностью наслаждаться ей?
   Когда-то он был завзятым театралом! Нет теперь оперы!
   Этот Вагнер погубив все — ни мелодии, ни голосов. А какие замечательные были певцы! Нет их теперь. Он смотрел на актёров, разыгрывающих старые, знакомые сцены, и чувствовал, как цепенеет его сердце.
   Начиная с седого завитка над ухом и кончая лакированными башмаками с резинкой, в старом Джолионе не было и следа старческой неуклюжести и слабости. Такой же прямой — почти такой же, как в те прежние времена, когда он приходил сюда каждый вечер; такое же хорошее зрение — почти такое же хорошее. Но это чувство усталости и разочарования!
   Всю свою жизнь он наслаждался всем, даже несовершенным — а несовершенного было много, — и наслаждался умеренно, чтобы не утратить молодости. Но теперь ему изменила и способность наслаждаться жизнью и умение философски смотреть на неё, осталось только ужасное чувство конца. Ни хор узников, ни даже ария Флорестана не были властны рассеять тоскливость его одиночества.
   Если бы только Джо был с ним! Мальчику, должно быть, уже стукнуло сорок. Он потерял четырнадцать лет жизни своего единственного сына. Джо теперь уже не пария в обществе. Он женился. Старый Джолион не мог удержаться от того, чтобы не отметить своим одобрением этот поступок, и послал сыну чек на пятьсот фунтов. Чек был возвращён в письме, отправленном из «Всякой всячины» и содержавшем следующее:
   «Дорогой отец!
   Мне было приятно получить Ваш щедрый подарок — он служит доказательством того, что Вы не так плохо думаете обо мне. Я возвращаю чек, но если Вы сочтёте возможным передать свой подарок нашему малышу (мы зовём его Джолли), который носит наше имя и фамилию, я буду Вам очень признателен.
   Надеюсь от всего сердца, что Вы чувствуете себя так же хорошо, как и прежде.
Любящий Вас сын Джо».
   Письмо так похоже на мальчика. Он всегда был такой приветливый. Старый Джолион послал следующий ответ:
   «Дорогой Джо!
   Сумма (500 ф. ст.) занесена в мои книги на имя твоего сына, Джолиона Форсайта; соответственным образом на неё будут начисляться 5%. Я надеюсь, что дела твои идут хорошо. Моё здоровье в настоящее время неплохо.
Остаюсь любящий тебя отец Джолион Форсайт».
   И каждый год первого января он прибавлял к этой сумме сто фунтов плюс проценты. Сумма росла; к следующему новому году там будет тысяча пятьсот фунтов стерлингов с небольшим. И трудно выразить то сожаление какое приносила ему эта ежегодная операция. На этом переписка их прекратилась.
   Несмотря на любовь к сыну, несмотря на инстинкт, отчасти врождённый, отчасти появившийся у него, как и у сотен людей одного с ним класса, в результате постоянной близости к деловому миру и заставлявший его оценивать поведение людей не с принципиальных позиций, а на основании вытекавших из этого поведения последствий, старки Джолион чувствовал в глубине сердца какое-то беспокойство. Обстоятельства сложились так, что его сын должен был погибнуть; закон этот провозглашался во всех романах, проповедях и пьесах, которые он когда-либо читал, слышал или смотрел.
   Когда чек пришёл обратно, старому Джолиону показалось, что творится что-то неладное. Почему его сын не погиб? Но кто мог ответить на этот вопрос?
   Он слышал, конечно, — вернее, сам постарался разузнать, — что Джо живёт в Сент-Джонс-Вуд[17], где у сего есть небольшой дом с садом на Вистариа-авеню, что у него с женой свой круг знакомых, по всей вероятности, весьма сомнительных, и что у них двое детей: мальчик Джолли[18] (принимая во внимание все обстоятельства, старый Джолион находил это имя циничным, а он и побаивался и не любил цинизма) и девочка Холли, родившаяся уже после их женитьбы. Кто знает, в каких условиях живёт его сын? Он превратил в наличные деньги наследство, полученное от деда со стороны матери, и поступил к Ллойду страховым агентом; кроме того, занимался живописью — писал акварели. Старому Джолиону было известно это, так как, увидев однажды в витрине подпись своего сына под акварелью, изображавшей Темзу, он стал время от времени тайком покупать их. Он считал акварели плохими и не развешивал их из-за подписи; он держал их в ящике под замком.
   Сидя в громадном зале, старый Джолион почувствовал непреодолимое желание повидать сына. Ему вспомнились те дни, когда он раскачивал на коленях мальчугана в полотняном костюмчике; то время, когда он бегал рядом с пони и учил Джо ездить верхом; тот день, когда он первый раз отвёз его в школу. Джо всегда был славный, приветливый мальчик! В Итоне он, может, чуточку переборщил, набираясь хороших манер, которые, как старому Джолиону было известно, только в таких местах и приобретаются, и за большие деньги; но он всегда оставался хорошим товарищем. Всегда хороший товарищ, даже после Кэмбриджа — быть может, чуточку сдержанный благодаря тем преимуществам, которые ему дало образование! Отношение старого Джолиона к закрытым школам и университетам оставалось неизменным: он трогательно сохранил и уважение и недоверие к воспитательной системе, которая была предназначена для избранных и к которой сам он не удостоился приобщиться… Сейчас, когда Джун уехала и покинула или почти что покинула его, встреча с сыном принесла бы ему утешение. Чувствуя, что он предаёт свою семью, свои принципы, свой класс, старый Джолион перевёл глаза на певицу. Жалкое зрелище! А Флорестан; какое убожество!
   Опера кончилась. Как мало нужно теперь, чтобы доставить людям удовольствие!
   В толпе на улице он завладел кэбом под самым носом у какого-то солидного, много моложе его самого, джентльмена, который уже считал кэб своим. Путь старого Джолиона лежал через Пэл-Мэл, и на углу кэбмен, вместо того, чтобы поехать через Грин-парк, свернул на Сент-Джеймс-стрит[19]. Старый Джолион просунул руку в окошечко (он не выносил, когда кто-нибудь нарушал его привычки); оглянувшись, однако, он увидел, что находится напротив «Всякой всячины», и сокровенное желание, не оставлявшее его весь вечер, взяло верх. Он приказал остановиться. Он зайдёт и спросит, состоит ли ещё Джо членом клуба.
   Он вошёл. В холле всё было по-прежнему, как в те времена, когда он заходил сюда обедать с Джеком Хэрингом, — ведь здесь держали самого лучшего повара в Лондоне. Старый Джолион обвёл стены тем острым прямым взглядом, благодаря которому его всю жизнь обслуживали лучше, чем большинство других людей.
   — Мистер Джолион Форсайт все ещё состоит членом клуба?
   — Да, сэр; он сейчас здесь, сэр. Как прикажете доложить?
   Старый Джолион был застигнут врасплох.
   — Его отец, — ответил он.
   И, сказав это, занял место у камина, повернувшись спиной к огню.
   Собираясь уходить из клуба, молодой Джолион надел шляпу и только что хотел пройти в холл, когда к нему подошёл швейцар, Джо был уже не молод; в его волосах сквозила седина, лицо — копия отцовского, только чуть поуже, с точно такими же густыми обвислыми усами — носило явные следы усталости. Он побледнел. Встретиться после всех этих лет ужасно, потому что в мире нет ничего ужаснее сцен. Они подошли друг к другу и молча обменялись рукопожатием. Потом, с дрожью в голосе, отец сказал:
   — Здравствуй, мой мальчик!
   Сын ответил:
   — Здравствуйте, папа!
   Рука старого Джолиона в светлой тонкой перчатке дрожала.
   — Если нам по дороге, — сказал он, — я тебя подвезу.
   И, как будто подвозить друг друга домой каждый вечер было для них самым привычным делом, они вышли и сели в кэб.
   Старому Джолиону показалось, что сын вырос. «Сильно возмужал», — решил он про себя. Всегда присущую лицу сына приветливость теперь прикрывала ироническая маска, как будто обстоятельства жизни заставили его надеть непроницаемую броню. Черты лица носили явно форсайтский характер, но в выражении его была созерцательность, больше свойственная лицу учёного или философа. Ему, без сомнения, приходилось много задумываться над самим собой в течение этих пятнадцати лет.
   С первого взгляда вид отца поразил молодого Джолиона — так он осунулся и постарел. Но в кэбе ему показалось, что отец почти не изменился тот же спокойный взгляд, который он так хорошо помнил, такой же прямой стан, те же проницательные глаза.
   — Вы хорошо выглядите, папа.
   — Посредственно, — ответил старый Джолион.
   Его мучила тревога, и он считал себя обязанным выразить её словами. Раз уж он выбрал такой путь, чтобы вернуть сына, надо узнать, в каком состоянии находятся его финансовые дела.
   — Джо, — сказал он, — я бы хотел знать, как ты живёшь. У тебя есть долги, должно быть?
   Он повёл разговор так, чтобы сыну было легче признаться.
   Молодой Джолион ответил ироническим тоном:
   — Нет. У меня нет долгов.
   Старый Джолион понял, что сын рассердился, и коснулся его руки. Он пошёл на риск. Но рискнуть стоило; кроме того, Джо никогда на него не сердился раньше. Они доехали до Стэнхоп-Гейт, не говоря ни слова. Старый Джолион пригласил сына зайти, но молодой Джолион покачал головой.
   — Джун нет дома, — поторопился сказать отец, — уехала сегодня в гости. Ты, вероятно, знаешь, что она помолвлена?
   — Уже? — пробормотал молодой Джолион.
   Старый Джолион вышел из кареты и, расплачиваясь с кэбменом, в первый раз в жизни дал по ошибке соверен вместо шиллинга.
   Сунув монету в рот, кэбмен исподтишка стегнул лошадь по брюху и поторопился уехать.
   Старый Джолион тихо повернул ключ в замке, отворил дверь и кивнул сыну. Молодой Джолион смотрел, как отец вешает пальто: степенно и всё же с таким видом, словно он мальчишка, который собирается красть вишни.
   Дверь в столовую была отворена; газ прикручен; на чайном подносе шипела спиртовка, рядом, на столе, с совершенно беззастенчивым видом спала кошка. Старый Джолион сейчас же согнал её оттуда. Этот инцидент принёс ему облегчение; он постучал цилиндром ей вслед.
   — У неё блохи, — сказал он, выпроваживая кошку из комнаты. Остановившись в дверях, которые вели из холла в подвальный этаж, он несколько раз крикнул «брысь», точно подгоняя кошку, и как раз в эту минуту внизу лестницы по странному стечению обстоятельств появился лакей.
   — Можете ложиться спать, Парфит, — сказал старый Джолион. — Я сам запру дверь и потушу свет.
   Когда он снова вошёл в столовую, кошка как на грех выступала впереди него, задрав хвост и показывая всем своим видом, что она с самого начала поняла эту уловку, с помощью которой ему удалось избавиться от лакея.
   Какой-то рок преследовал все домашние хитрости старого Джолиона.
   Молодой Джолион не мог удержаться от улыбки. Он был далеко не чужд иронии, а в этот вечер, как ему казалось, все имело иронический оттенок. Эпизод с кошкой; известие о помолвке его собственной дочери. Значит, старый Джолион так же не властен над ней, как и над кошкой! И поэтическая справедливость всего этого нашла отклик у него в сердце.
   — Расскажите про Джун, какая она теперь стала? — спросил он.
   — Маленького роста, — ответил старый Джолион, — говорят, есть сходство со мной, не это вздор. Она больше похожа на твою мать — те же глаза и волосы.
   — Вот как! Хорошенькая?
   Старый Джолион был слишком Форсайт, чтобы откровенно похвалить что-нибудь; в особенности то, чем он искренно восхищался.
   — Недурненькая, настоящий форсайтский подбородок. Мне будет очень тоскливо, когда она уйдёт, Джо.
   Выражение его лица снова поразило молодого Джолиона, как и в первую минуту встречи.
   — Что же вы теперь будете делать один, отец? Она, наверное, только о нём и думает?
   — Что я буду делать? — повторил старый Джолион, и в голосе его послышались сердитые нотки. — Да, унылое занятие — жить здесь в одиночестве. Я не знаю, чем это кончится. Я бы хотел… — он оборвал себя на полуслове и потом добавил: — Весь вопрос в том, как мне поступить с домом.
   Молодой Джолион оглядел комнату. Она была большая и мрачная, по стенам висели громадные натюрморты, которые он помнил ещё с детства: собаки, спавшие, уткнув носы в пучки моркови, по соседству с лежавшими тут же в кротком изумлении связками лука и винограда. Дом был явной обузой, но он не мог представить себе отца живущим в маленьком доме; и это только подчёркивало иронию, которую он видел сегодня во всём.
   В большом кресле с подставкой для книги сидит старый Джолион — эмблема своей семьи, класса, верований: седая голова и выпуклый лоб — воплощение умеренности, порядка и любви к собственности. Самый одинокий старик во всём Лондоне.
   Так он сидит, окружённый унылым комфортом, марионетка в руках великих сил, которые не знают снисхождения ни к семье, ни к классу, ни к верованиям и, как автоматы, грозно движутся вперёд к таинственной цели. Вот что увидел молодой Джолион, умевший отвлечённо смотреть на жизнь.
   Бедный старик-отец! Вот, значит, ради чего он прожил жизнь с такой поразительной умеренностью! Остаться одиноким и стареть все больше и больше, тоскуя по живому человеческому голосу!
   И старый Джолион в свою очередь тоже смотрел на сына. Ему хотелось поговорить с ним о многом, о чём приходилось молчать псе эти годы. Нельзя же было, в самом деле, посвящать Джун в свои соображения о том, что земельные участки в районе Сохо[20] должны подняться в цене; рассказывать ей о той тревоге, которую ему причиняет зловещее молчание Пиппина, управляющего «Новой угольной компании», где он так давно председателем; о своём неудовольствии по поводу неуклонного падения акций «Американской Голгофы»; нельзя же обсуждать с ней вопрос о том, каким образом лучше всего обойти выплату налога на наследство после его смерти. Однако под влиянием чая, который он рассеянно помешивал ложечкой, старый Джолион, наконец, заговорил. Ему открылись новые жизненные просторы, земля обетованная, где можно говорить, можно укрыться в тихой пристани от бури предчувствий и сожалений; успокоить душу опиумом всяческих уловок, направленных на то, чтобы округлить своё состояние и увековечить единственное, что останется жить после него.
   Молодой Джолион умел слушать: это всегда было его большим достоинством. Он не сводил глаз с отца, время от времени вставляя вопрос.
   Пробило час, а старый Джолион ещё не успел сказать всего, но вместе с боем часов к нему вернулись его принципы. Он с удивлённым видом вынул карманные часы.
   — Мне пора спать, Джо.
   Молодой Джолион поднялся и протянул руку, помогая отцу встать. Это старческое лицо снова показалось ему утомлённым и осунувшимся: глаза отца упорно смотрели в сторону.
   — Прощай, мой мальчик; береги себя.
   Прошла минута, и, повернувшись на каблуках, молодой Джолион зашагал к двери. Он почти ничего не видел перед собой; его улыбающиеся губы дрожали. Ни разу за все пятнадцать лет, пробежавшие с тех пор, как он впервые понял, что жизнь не простая штука, не казалась она ему такой сложной.

III. ОБЕД У СУИЗИНА

   Круглый стол в оранжево-голубой столовой Суизина, выходившей окнами в парк, был накрыт на двенадцать персон.
   Хрустальная люстра с зажжёнными свечами свешивалась над столом, как громадный сталактит, озаряя большие зеркала в золочёных рамах, мраморные доски столиков вдоль стен и громоздкие позолоченные стулья, расшитые шерстью. Каждая вещь говорила о любви к красивому, так глубоко коренящейся во всех семьях, которые пробивают себе дорогу в изысканное общество из самых недр естественного бытия. Суизин не признавал простоты и очень любил позолоченную бронзу, что всегда выделяло его среди остальных членов семьи как человека с большим, хотя и несколько причудливым, вкусом, и сознание того, что всякий входящий в его комнаты сразу же видит в нём человека со средствами, неизменно доставляло ему такую радость, какую он вряд ли мог почерпнуть из других обстоятельств своей жизни.