Сколько времени пробыли они так, ни разу не взглянув друг на друга, не обменявшись ни единым словом и не отнимая рук от мертвой, он не знал. Сколько длилось это в ту летнюю ночь, при трепетном свете луны, отбрасывавшем вокруг дрожащие тени; под шуршание камышей на ночном ветру!..
   Но вот жизнь взяла верх, и чувства вернулись к нему... Никогда больше не видеть этих глаз, что любили его своим сиянием! Никогда больше не целовать ее губ! Холодная, как лунный свет на земле, все с тем же темным цветком на груди. Выброшенная на берег, точно сорванная лилия! Мертва? Нет, нет! Она жива! Жива в ночи - жива для него - где-то! Не здесь, на туманном берегу этой ужасной заводи, рядом с немым темным существом, которое ее убило! Там, на реке, в лесу, где они были счастливы, где-то она жива!.. И, спотыкаясь, он прошел мимо неподвижного Крэмьера, сел в свою лодку и стал грести, точно безумный.
   Но, очутившись на середине реки, он застыл, весь подавшись вперед, сгорбившись над поднятыми веслами.
   Лунный свет заливал его лодку, скользящую вниз по течению. Лунный свет разровнял лоно вод, похитивших ее жизнь. И теперь душа ее смешалась с белой красотой и с тенями, войдя навеки в тишину и страсть летней ночи; здесь она останется, скользя с места на место и прислушиваясь к шороху камышей и к шелесту леса, ибо благословенная вечной мечтой, она встретила смерть так. как хотел бы всякий, - в час счастья.
   * ЧАСТЬ III *
   ОСЕНЬ
   I
   Когда в эту ноябрьскую ночь Леннан бесшумно подошел к открытым дверям спальни и стоял, глядя на спящую жену, Судьба еще ждала ответа.
   В камине горел слабый огонь - такой огонь отбрасывает кругом легкие тени и только по временам, разгораясь на мгновение, освещает один какой-нибудь предмет, вдруг четко выступающий из полумрака. Шторы на окнах были задернуты неплотно, и еще не растерявшая всех листьев ветка платана, их неизменного соседа на протяжении прожитых здесь пятнадцати лет, темно качалась на ветру, легонько постукивая в стекло, словно просила, чтобы он впустил ее в дом, - ведь он и сам столько часов провел на этом ветру. Верные товарищи - лондонские платаны!
   Он и надеяться не смел, что застанет Сильвию спящей. Для нее это благо, какой бы в конце концов ни был сделан выбор - выбор, равно жестокий! Лицо нее было повернуто к огню, щека покоилась на ладони. Она всегда так спала. Даже когда жизнь вдруг превращается в бескрайнюю пустыню, где не видно ни единого путеводного знака, - все равно человек держится за свои привычки. Бедняжка, нежное сердце! Она не сомкнула глаз с тех пор, как он сказал ей все - сорок восемь часов назад, которые кажутся годами! Со своими льняными волосами и трогательным, чистосердечным выражением, не пропадающим даже во сне, она казалась уснувшей девочкой, мало в чем изменившейся с того лета, когда в Хейле праздновали свадьбу Сесили. Лицо ее не постарело за эти двадцать восемь лет. Да и не было до последнего времени причины ему стареть. Заботы, думы, сильные чувства, страдания - вот что изменяет лицо; Сильвия же никогда чересчур глубоко ни о чем не задумывалась и никогда особенно не страдала - до последнего времени. Неужели же теперь ему, который относился к ней так бережно, - очень в общем бережно, несмотря на мужской эгоизм, несмотря на то, что она никогда не понимала глубин его натуры, - неужели же ему, из всех людей, предстояло теперь причинить ей горе, наложить печать страдания на ее лицо, быть может, совсем ее погубить?
   Он на цыпочках прошел в спальню и опустился в кресло у камина. Сколько воспоминаний вобрал в себя огонь - и эти серые хлопья пепла, и маленькие листки пламени, и ровный жар, и перебегающие вспышки! Целая повесть о страстях. Как похож огонь на человеческое сердце! Первые взлетающие огненные языки юности; внезапное яростное, всевластное, гудящее пламя; долгое, ровное, трезвое горение; и под конец - новая вспышка, отчаянный рывок за собственной уходящей молодостью, последний, жадный всплеск пламени, прежде чем пепел погребет его в небытии! В огне представали ему образы и картины прошлого, какие видятся человеку, лишь когда сердце его, истерзанное долгой борьбой, содрогается от малейшего прикосновения, словно с него содрана оболочка. Любовь! Странная, непонятная сила, что вечно колеблется между блаженством и мукой! Коварная, неразумная, безоглядная. Летучая радость, сладчайшая на земле, но с темными корнями и темной судьбой. Безрассудная, непоследовательная. Любовь, которую пришлось пережить, - ты ли повелевал каждый раз ее приливом и отливом? Не больше, чем осенним перелетом птиц, вдруг спускающихся из поднебесья отдохнуть часок и снова сняться в путь. Любовь и нежность, оставшиеся позади, - даже если жизнь твоя, на мужской счет, отнюдь не изобиловала любовными историями. Одна любовь, которая считала, что тирольские небеса упадут на землю, если ему не будет принадлежать первое место в сердце некоей дамы. Другая любовь, чья звезда запуталась в волосах Сильвии, спящей сейчас перед ним. Потом так называемая любовь - та заманчивая, но не слишком чистоплотная трапеза удовольствия, от которой юности, даже самой чувствительной, кажется, положено вкусить рано или поздно при неясном свете молодой страсти; взгляд в глубины жизни, который представлялся таким важным, а оказался совсем незначительным, принеся лишь разочарование в себе и жалость к подруге. А потом любовь, о которой он даже теперь, через двадцать лет, не мог вспоминать без муки; та всепоглощающая страсть лета, в один вечер достигшая всего и все жестоко утратившая, оставив на сердце у него рану, так и не зажившую, и в душе его посеяв семена одиночества, - неизбывное сожаление о том, что так и не сбылось. О его участии в трагедии той ночи, в "несчастном случае на реке", никто даже не подозревал. Потом долгое отчаяние, казавшееся концом всякой любви, медленно прошло, и родилась еще одна любовь - вернее, возродилась, бледная, трезвая, но вполне настоящая; вспыхнуло снова старое, забытое со времен юности чувство преданности и покровительства. Он и сейчас помнил лицо Сильвии, когда они встретились случайно на Оксфорд-стрит, - он тогда только что вернулся после четырех лет изгнания, проведенных на Востоке и в Риме, то взволнованное, укоряющее выражение, которое тут же сменилось изверившимся, ироническим, словно бы говорящим: "Нет, нет, после стольких лет забвения - где уж вам теперь вспомнить меня!" И еще более трогательное выражение радости, когда он с ней заговорил. Потом несколько месяцев неопределенности, но с заранее известным исходом; и свадьба. Брак вполне счастливый - нежный, не слишком пылкий, особенной духовной близостью не отмеченный, - его работа, по правде сказать, оставалась от нее так же далека, как и в тот день, когда она украсила жасминовыми звездочками его зверюшек. Спокойный, удачный союз, не бог весть как много значивший, думал он, ни для него, ни для нее, - до тех пор, пока сорок восемь часов назад он не сказал ей; и тут она вся сжалась, поникла, не выдержала. А что же он сказал ей?
   О, это длинная история.
   Сидя сейчас у огня, пока ничего еще не было решено, он словно бы обозревал ее с самого начала, со всеми ее дьявольскими тонкими хитросплетениями, медленными, подспудными чарами, источаемыми скорее из него самого, из тела его и духа, нежели из внешнего очарования, - будто какая-то роковая сила, долго дремавшая в нем, пробуждалась опять, чтобы опять расцвесть темным цветком...
   II
   Да, это началось больше года назад, началось со странного, горького беспокойства, с сознания, что жизнь проходит, течет у него между пальцев, а он даже не пытается ее схватить, удержать. Пришло какое-то неотвязное томление, утихавшее лишь на время напряженной работы, - томление бог весть по чему, боль, особенно непереносимая, когда теплел ветер.
   Говорят, сорок пять лет - опасный возраст для мужчины, тем более для художника. Всю прошлую осень он тяжело переживал эту свою смутную муку. Она оставила его в конце декабря и на весь январь, пока он бился над группой львов, но как только работа была закончена, все возобновилось с новой силой. Он хорошо помнил, как в конце января день за днем бродил по скверам и паркам, ища спасения. Стояла оттепель, ветер приносил какие-то запахи! С завистью смотрел он на детей, резвившихся в парке, на преждевременно набухшие почки, на все, что ни было молодого вокруг, - и с болью видел он, что повсюду кипит жизнь и любовь, а он остается в стороне, не в силах их познать, схватить, взять себе, между тем как песок в его часах высыпается тонкой, непрерывной струйкой! Нелепое, бессмысленное ощущение для человека, имеющего все, что ему нужно, имеющего любимую работу, довольно денег и такую хорошую жену, как Сильвия, - ощущение, которое просто не вправе ни на миг докучать ни одному англичанину в возрасте сорока шести лет и в полном здравии. Ощущение, в каком ни один англичанин, собственно, и не признавался никогда, так что не создано еще и Общество по борьбе с ним. Ибо что же иное представляет собой это неспокойное чувство, если не сознание, что твое время уже прошло, что никогда больше не знать тебе трепета и блаженства влюбленности, что удел твой теперь - лишь тоска о том, что прошло и чего не вернуть! Что может быть предосудительнее для женатого человека?
   Это было... ну да, был последний день января, когда, возвращаясь после очередного своего кружения по Хайд-парку, он встретил Дромора. Странно вдруг узнать человека, с которым не виделся со школьных времен. Но ошибиться было нельзя: это Джонни Дромор, собственной персоной, шел по Пикадилли вдоль ограды Грин-парка, шел своей всегдашней походочкой, чуть вразвалку, как полагается завсегдатаю клубов и наезднику; щегольская шляпа слегка набекрень, и насмешливые глаза таращатся в азарте, будто жизнь для него вечное пари. Да, все тот же подтрунивающий Джонни Дромор, то угрюмый, то беззаботный, но всегда себе на уме, Джонни, у которого добрая душа таилась под наружностью, словно бы стыдящейся этого. Право же, комната, в которой школьниками вместе жили, один колледж в Оксфорде, где оба учились, - это соединяет людей таинственными, нерушимыми узами.
   - Марк Леннан! Вот тебе и на! Не видел тебя тысячу лет! С того времени, как ты расцвел на ниве... этого самого... как вы говорите? Искусства. Ужасно рад тебя встретить, старик!
   Вот она, встреча с прошлым, давно исчезнувшим из жизни, из чувств и мыслей. Голова Леннана гудела от лихорадочных поисков общей темы для разговора с этим светским любителем охоты и скачек.
   Джонни Дромор снова возник из небытия - тот самый Джонни, на кого Общественная Машина к двадцати двум годам наложила штамп добродушной проницательности и с тех пор не затрагивала ни мыслей его, ни чувств; Джонни Дромор, так ни не пошедший дальше той философии, согласно которой все, что не имеет отношения к лошадям, женщинам, вину, сигарам, шуткам, веселому нраву и этому вечному пари, - глупость и чудачество; Джонни Дромор, у которого была где-то своя тайная глубина, свой голод душевный, совсем ему, Джонни Дромору, казалось бы, несвойственный.
   Как странно звучала его отрывистая речь!
   - Встречаешься со стариком Фуксом? На скачках играешь? Живешь-то ты в Лондоне? Помнишь доброго старого Бленкера? - потом пауза и новый фонтан: Когда-нибудь заглядывал в "Бэмбери"? А на скачки?.. Пошли зайдем ко мне в берлогу. У тебя ведь никаких дел-то нету. - Джонни Дромора не убедишь, что это самое... как вы говорите?.. искусство - настоящее дело. - Пошли, старина. На меня, брат, что-то меланхолия напала. Все проклятый восточный ветер.
   Он отлично помнил со времен, когда они делили комнату в "Бэмбери", эти приступы меланхолии, которые бывали у Джонни Дромора после какой-нибудь развеселой попойки или озорной проделки.
   Свернув с Пикадилли, они пошли по узкому переулку и поднялись в "берлогу" на втором этаже с маленькой темной прихожей, где висели гравюры Ван-Беерса, карикатуры из "Ярмарки Тщеславия" {Английский юмористический журнал.} и фотографии скаковых лошадей; в гостиной наставлены были большие кресла и повсюду бросались в глаза неизменные атрибуты лондонского бездельника: "Справочники коннозаводчика", бинокли, оленьи рога, охотничьи хлысты. Но сверх того сразу обратило на себя внимание и нечто иное, чуждое этой картине, - книги, ваза с цветами, серый котенок.
   - Присаживайся, старина. Что будешь пить?
   Погруженный в глубины изумительного кресла с тяжелыми подлокотниками, обтянутыми коричневой кожей, он говорил и слушал как бы в полусне. "Бэмбери", Оксфорд, клубы, в которых состоял Горди, - милый старый Горди, его уже нет в живых! - дела давно минувшие, забытые, они, казалось, снова обступили его со всех сторон. Но постоянно вплетаясь в их несвязный разговор, в это воскрешение из мертвых, в дымки их сигар, примешивалось ощущение чего-то несообразного, постороннего. Быть может, оно исходило от написанного сепией женского портрета, глядевшего на них с дальней стены, где стоял дубовый буфет с графинами под стеклом? Портрет до удивления ни с чем в комнате не вязался, кроме разве цветов в вазе или этого мохнатого котенка, тыкающегося мордочкой ему в ладонь. Как иногда один предмет приобретает власть над целым помещением, как бы чужд ни был он по духу всему остальному, что там находится! Казалось, от портрета словно тень ложилась на раскинувшуюся в кресле фигуру Дромора, на его обветренную носатую физиономию за гигантской сигарой; на его странные, грустные, насмешливые глаза, в глубине которых затаилось раздумье.
   - У тебя бывают такие приступы меланхолии? Свински паршивое чувство. Это все старость. Мы с тобой свински стары, Ленни!
   Вот уже двадцать лет никто не зовет его Ленни. И это правда: они невыразимо стары.
   - Знаешь, когда человек начинает чувствовать, что старится, ему самое время закутить или еще что-нибудь эдакое выкинуть. А сидеть сложа руки и поглядывать - сил нет! Поехали со мной в "Монте"!
   "Монте"! Старая, никогда не заживающая рана засаднила при звуке этого слова, и он с трудом произнес:
   - Да нет, я не люблю "Монте".
   И тут же увидел, что Дромюр устремил на него внимательный, вопрошающий взгляд.
   - Ты женат? - Да.
   - Вот не думал, что ты женишься!
   Значит, Дромор о нем думал! Странно. Он-то никогда не вспоминал о Джонии Дроморе.
   - Зима - свински неприятная штука, если не охотишься. А ты сильно изменился; я тебя едва узнал. В прошлый раз видел тебя, когда ты как раз возвратился откуда-то, из Рима, что ли. Ну, а каково быть... этим... скульптором? Видел я кое-что твое. А лошадей тебе лепить случалось?
   Да, он как раз в прошлом году делал барельеф с лошадьми.
   - И женщин тоже лепишь, а?
   - Редко.
   Глаза Джонни слегка выпучились. Странная вещь, этот пошленький интерес. Мальчишки они, такие Джонни Дроморы, и все тут; никогда не взрослеют, как бы ни обошлась с ними жизнь. Заговори Дромор совершенно чистосердечно, как некогда в "Бэмбери", он бы сказал: "Везет же тебе! Развлекаешься в свое удовольствие!" Вот так они и воспринимают искусство - негодование благочестивых филистеров, святош, сокрушенно вздергивающих брови и вздыхающих о "погибели души", но только навыворот. Малые дети! Им не доступен подлинный смысл Искусства - неведомо, какой это труд и томление!
   - Ну, и это дает тебе деньги? - Да.
   Снова с уважением таращатся глаза Джонни, словно он хочет сказать: "Эге! Это интереснее, чем я думал..."
   Последовало долгое молчание - лиловые сумерки лились в окна, в камине потрескивал огонь, серый котенок терся с мурлыканьем об его шею, дым от сигар подымался к потолку; и такое странное, дремотное чувство покоя охватило его, какого давно уже не ведала его душа. И вдруг - что-то... кто-то... там в дверях, у буфета! И голос Дромора, как-то странно произнесший:
   - Входи, Нелл! Познакомься с моей дочерью...
   В руку Леннана легла рука, в ней чувствовалась и как бы непринужденность светской дамы и порывистая теплота ребенка. И голос, юный, быстрый, ясный, проговорил:
   - Здравствуйте. Он хорошенький, мой котенок, да?
   Дромюр зажег свет. Серая амазонка, высокая фигура поразительно правильных пропорций; лицо не то чтобы по-детски округлое, но и не оформленное еще по-женски, чуть зарумянившееся, спокойное; вьющиеся русые волосы, стянутые сзади черной лентой под маленькой шляпкой, и глаза - точно глаза Гейнсборовской "Пердиты", медлительные, серые, колдовские, с длинными загнутыми ресницами, глаза, которые могут притягивать к себе вещи, - еще невинные глаза.
   Уже открыв рот, чтобы сказать: "Я думал, что вы сошли с этой картины", - он увидел лицо Дромора и бестолково переспросил:
   - Так это ваш котенок?
   - Мой; но он но всем ластится. Вам нравятся ангорские кошки? Вот потрогайте: один мех!
   Углубив пальцы в изгибы кошачьего тельца, он заметил:
   - Без шкурки кошки выглядят странно.
   - А вы видели кошек без шкурки?
   - О, да! В моей профессии приходится проникать вглубь, под кожу, - я скульптор.
   - Это, должно быть, ужасно интересно!
   Что за светская женщина! И что за ребенок в то же время! Теперь он разглядел, что лицо на портрете выглядит старше: губы не такие полные, взгляд не так невинен, не так округлы щеки, и что-то печальное, горькое в выражении, - лицо, отмеченное безжалостной печатью жизни. Но глаза такие же, и сколько в них очарования, несмотря на горечь, на печать прожитого! Он заметил, что к раме приделан металлический прут, а на нем - серая занавеска, сейчас отдернутая. Юный самоуверенный голос говорил:
   - Может быть, вы согласились бы посмотреть мои рисунки? Это было бы ужасно мило с вашей стороны. Вы могли бы мне посоветовать...
   И он с унынием увидел, как она открывает альбом. Разглядывая школьнические рисунки, он чувствовал, что она смотрит на него, как зверюшки, когда они присматриваются, решая, друг вы или нет. Потом она подошла и стала совсем рядом, касаясь его плечом. Он удвоил усилия в поисках хоть чего-нибудь отрадного в ее рисунках. Но ничего не нашел. И если в других вопросах он мог покривить душой, чтобы не огорчить человека, то там, где дело касалось искусства, он был на это неспособен; поэтому он просто сказал:
   - Видите ли, вас ведь не учили.
   - А вы не могли бы научить меня?
   Но прежде чем он мог ответить, она уже спешила исправить по-взрослому свою детскую бестактность:
   - Разумеется, мне не следовало так говорить. Вам было бы ужасно скучно.
   Он смутно помнил, как после этого Дромор опрашивал его, катается ли он верхом в Хайд-парке; как ее удивительные глаза, не отрываясь, следили за ним; помнил прощальное детское пожатие ее руки. И вот, минуя бесконечный ряд карикатур из "Ярмарки Тщеславия", он уже спускался по полутемной лестнице навстречу восточному ветру.
   III
   Шагая по Грин-парку домой, испытывал ли он волнение? Трудно оказать. Он чувствовал себя слегка польщенным, и на сердце у него немного потеплело; но было и раздражение, которое всегда вызывали у него люди, воспринимавшие мир Искусства так несерьезно, будто это забава. Учить этого ребенка рисовать эту пустышку с ее котенком и с прогулками верхом; и с ее глазами "Пердиты"! Забавно, как она сразу прониклась к нему дружелюбием! Наверно, он отличается от тех людей, с какими ей обычно приходится иметь дело. И как мило вела она беседу! Странное, привлекательное, даже, пожалуй, красивое дитя! Лет семнадцати, никак не старше... и... дочь Джонни Дромора!
   Ветер был пронзителен, в голых ветвях деревьев желтели пятна фонарей. Он всегда красив, вечерний Лондон, даже в январе, даже при резком восточном ветре, красив никогда не приедающейся красотой. Высятся чеканные громады его темных зданий, мерцают огни, точно рои летучих звезд, спустившихся на землю; и все согрето биением и трепетом бесчисленных жизней, всех тех жизней, в суть и сутолоку которых он так стремился проникнуть.
   Он рассказал Сильвии о своей встрече с Дромором. Это имя ее поразило. У нее была старая ирландская баллада под названием "Замок Дроморов" с причудливым, неотвязным припевом.
   Всю следующую неделю стояли морозы, и он начал новую скульптурную группу - две их овчарки в натуральную величину. Потом наступила оттепель - с первым юго-западным ветром, каждый февраль приносящим неповторимое ощущение Весны, от которого наши чувства, подобно сонным пчелам, оживают под лучами солнца и уносятся вдаль. И с еще большей силой пробудилась в нем жажда жить, познавать, любить, тоска по чему-то новому. Конечно, к Дромору его привело не это; нет, разумеется, простое дружелюбие, ведь он даже не назвал старому однокашнику своего адреса и не сказал, что жена будет рада с ним познакомиться, если он соберется к ним заглянуть, ибо Джонни Дромор производил впечатление не слишком-то счастливого человека, какой бы закаленный и равнодушный вид он на себя ни напускал. Да, да! Надо было к нему зайти, этого требовала старая дружба.
   Дромор сидел в низком кресле с сигарой в углу рта, с карандашом в руках и "Руководством" Раффа на колене; рядом лежала толстая книга в зеленом переплете. Вид у него был довольный, не осталось и следа от прежних приступов уныния. Он проговорил, не вставая:
   - А, старик! Рад тебя видеть. Присаживайся! Вот гляди-ка: с кем бы мне случить Агапемону - с Сан-Дьяволо или с Понте-Канетом? - прямая линия от Сент-Поля, не дальше четвертого колена. На этот раз я намерен получить от нее действительно первоклассного жеребенка.
   И тот, кто в жизни своей не слыхивал этих священных имен, ответил:
   - Ну, разумеется, с Понте-Канетом. Но если ты занят, я зайду в другой раз.
   - Что ты! Ни в коем случае! Закури-ка. Я вот только прогляжу их родословные, и мы с тобой пропустим по стаканчику.
   И Леннан уселся в кресло наблюдать эти изыскания, окутанные табачным дымом и перемежаемые невнятными возгласами. Они были столь же важны и увлекательны, как и труды его самого, творящего из глины, ибо перед внутренним взором Дромора вставал образ идеальной скаковой лошади; он тоже творил. Здесь не составлялся ловкий план наживы - здесь совершался некий сложный процесс, облагороженный тем особым чувством, с каким человек потирает руки по окончании акта творчества. Только однажды Дромор бросил ему через плечо:
   - Зверски трудное дело - правильно выбрать главную линию!
   Да, истинное Искусство! Как хорошо знакомы художнику эти поиски точки равновесия, центральной оси, без которой останется мертвым любой замысел!.. Он заметил, что сегодня в комнате нет ни цветов, ни котенка - и не чувствуется присутствие постороннего начала; даже портрет задернут. Уж не примерещилась ли ему эта девушка, не пригрезилась ли его воображению, охваченному тоской по юности?
   Но вот Дромор захлопнул зеленую книгу, встал и подошел к огню.
   - Ты тогда очень понравился Нелл. Да ты всегда имел успех у женщин. Помнишь девушку у Коустера?
   У Коустера была кондитерская, и Леннан ходил туда всякий раз, как бывали деньги, просто чтобы смиренно полюбоваться красивым лицом. Просто любоваться чем-то красивым, не более того! Джонни Дромору и сейчас этого не понять, как и тогда, когда они делили комнату в "Бэмбери". Совершенно бесполезно пытаться ему объяснять! Он поглядел в его вытаращенные глаза и услышал добродушно-насмешливый голос:
   - Эге, да ты, я вижу, седеешь. Да, Ленни, мы с тобой свински постарели! Все стареют, когда женятся.
   - Кстати, я не знал, что и ты был женат.
   Насмешка погасла в лице Дромора, точно задутое пламя свечи; вместо нее разлился медный румянец. Несколько секунд он молчал, потом кивнул в сторону портрета и буркнул:
   - Мне жениться не пришлось. Нелл - внебрачная. В душе Леннана взметнулось негодование: Дромор так говорит о своей дочери, словно стыдится ее! Как раз в его духе; самые узколобые существа - это лондонские прожигатели жизни! Их носит, как скорлупки, по волнам чужого мнения, ибо у них нет якоря собственных глубоких чувств! И не зная, приятно это будет Дромору или же он сочтет его сентиментальным болтуном, а то и вовсе человеком безнравственным, он все-таки сказал:
   - Ну, из-за этого всякий порядочный человек будет только бережнее к ней относиться. Когда мы с ней начнем заниматься рисованием?
   Дромор подошел к портрету, отдернул занавеску и сдавленным голосом проговорил:
   - Бог мой, Ленни! Как несправедлива жизнь! Рождение Нелл убило ее мать. Уж лучше бы это был я, право, я не шучу. Всегда расплачиваются женщины.
   Леннан встал, ибо вызванная из прошлого память о той летней ночи, когда и другой женщине тоже пришлось расплатиться за все, заливала ему сердце черным потоком неизбывного горя. Он тихо сказал:
   - Прошлое есть прошлое, старина.
   Дромор снова задернул занавеску и вернулся к камину. Целую минуту он молча глядел в огонь.
   - Что мне делать с Нелл? Она становится взрослой.
   - А что ты с ней делал до сих пор?
   - Она была в школе. А на лето я посылаю ее в Ирландию - там у меня есть что-то вроде поместья. В июле ей будет восемнадцать. Надо представить ее дамам, и все такое. В том-то и загвоздка. Как? Кому?
   Леннан мог только пробормотать:
   - Моей жене, например.
   Он вскоре ушел. Джонни Дромор? Своеобразный наставник для молодой девушки! Странная у нее, должно быть, жизнь в этой холостяцкой "берлоге" в окружении раффовских "Руководств". Что ее ждет? Роман с каким-нибудь юным хлыщом; законный брак с ним - уж об этом ее отец позаботится, он, как видно, дорожит респектабельностью! А потом, быть может, судьба ее матери, злосчастной женщины, изображенной на портрете, с этим чарующим, горьким лицом. А впрочем, не его это дело!
   IV
   Не его дело! Значит, лишь простое чувство товарищества снова привело его к Дромору после этого признания - надо было показать, что слово "внебрачная" имеет силу лишь в воображении его друга, и еще раз заверить его, что Сильвия рада будет принять девушку, если ей захочется побывать у них.