Было еще рано, когда он вышел на улицу, ночь была сухая, безветренная, почти теплая. Когда он в последний раз танцевал? С Олив Крэмьер, до того, как понял, что любит ее. Ну что ж, он останется верным воспоминанию танцевать он сегодня не будет. Просто придет, посмотрит, посидит немного с нею - только почувствует ее руку в своей, увидит, как ее глаза ищут его, и уйдет! А потом будущее! Ибо вино уже налито. С платана, трепеща, упал лист и зацепился за его рукав. Осень скоро пройдет, а после осени наступит Зима! Нелл забудет и думать о нем еще задолго до того, как придет его Зима. Природа позаботится, чтобы Юность кликнула ее и увлекла за собой. О неизменные пути Природы! Но обмануть ее хоть ненадолго! Обмануть Природу есть ли счастье больше!
   Вот этот дом с красным полосатым навесом над входом. Отъезжают кареты, толпятся зеваки. С гулко стучащим сердцем он вошел. Здесь ли уже она? Как приедет она на этот свой первый бал? С одним Оливером? Или ей подыскали в спутницы какую-нибудь даму? Если бы его привела сюда необходимость оказать покровительство девочке - такой прелестной и рожденной "вне брака"! Сознание это было бы бальзамом для его раненого самоуважения. Но - увы! - он прекрасно понимал, что находится здесь только потому, что не прийти оказалось ему не под силу!
   В зале наверху уже танцевали; но ее еще не было. И он стал, прислонившись к стене, так, чтобы увидеть, как она войдет. Он остро чувствовал свое одиночество и всю неуместность своего пребывания здесь; ему казалось, что все знают, для чего он приехал. На него озирались, и он слышал, как одна девушка спросила: "Кто это такой, там, у стены, с шевелюрой и темными усами?" Ее кавалер пробормотал что-то в ответ, потом опять послышался ее голос: "Да у него такой вид, будто он наяву грезит пустынями и львами". За кого они его принимают? Обычная для таких мест публика. Здесь он не встретит никого из знакомых; А вдруг Нелл привезет самого Джонни Дромора! Ведь он должен был в субботу вернуться! Что же он тогда скажет Дромору? Как встретит взгляд его недоверчивых, проницательных глаз, которые таращатся твердой верой, что мужчине нужно от женщины только одно? И - ведает бог! это будет правдой. Какое-то мгновение он готов уже был взять пальто и шляпу и незаметно удалиться. Но это означало бы, что он не увидит Нелл до понедельника; и он решил не отступать. Но после сегодняшнего вечера больше так рисковать нельзя - их встречи должны быть тайными, сокрытыми ото всех. И тут внизу лестницы он увидел ее - нежно-розовое платье, одна из его гвоздик приколота к русым волосам, остальные букетиком привязаны к ручке крохотного веера. Как уверенно она держалась, будто всю жизнь провела на балах вот в таком наряде с открытыми руками и шеей! Щеки ее были залиты густым нежным румянцем, быстрые глаза устремлялись то туда, то сюда. Она стала подниматься по лестнице и вдруг заметила его. Было ли на свете зрелище прекраснее, чем она в это мгновение? Позади нее он разглядел Оливера и еще какую-то высокую рыжую девушку с кавалером. Он нарочно вышел на середину площадки, чтобы идущим сзади не видно было ее лица, когда она здоровалась с ним. Она приложила к губам маленький веер с букетиком и, протягивая ему руку, шепнула быстро и еле слышно:
   - Ваш четвертый номер, полька; мы посидим где-нибудь, да?
   И, грациозно качнувшись, так что ее волосы с красной гвоздикой едва не задели его по лицу, отошла, уступив место Оливеру.
   Леннан приготовился встретить его прежний дерзкий взгляд, но увидел перед собой взволнованное, дружелюбное молодое лицо.
   - Мистер Леннан, как замечательно, что вы приехали! А миссис Леннан...
   - Она не смогла; она не вполне... - забормотал Леннан, чувствуя, что готов провалиться сквозь блестящий паркет. Юность с ее подкупающей доверчивостью, с ее трогательными волнениями. Так-то выполняет он свой долг перед Юностью!
   Когда они прошли в зал, он снова занял свое место у стены. Оркестр играл третий танец; и, стало быть, ждать ему недолго. Оттуда, где он стоял, танцующих не было видно: для чего ему смотреть, как она кружится в чьих-то объятиях?
   Играли вальс - не настоящий вальс, а так, какую-то французскую или испанскую песенку в ритме вальса: прихотливую, грустную, кружащуюся в поисках счастья. О, эта погоня за счастьем! Но что в нашей жизни при всех возможностях и завоеваниях дает ощущение счастья, кроме нескольких кратких мгновений страсти! Ничто иное не содержит в себе той остроты чувства, какая достойна именоваться чистой радостью! Так, во всяком случае, казалось ему.
   Вальс кончился. Теперь он видел ее; она сидела на диванчике у стены с тем, другим молодым человеком, то и дело обращая глаза туда, где стоял он, словно боялась, как бы он не ушел. Как разгорался и без того жаркий огонь в его груди от этой тонкой лести - от необъяснимого обожания в ее глазах, глазах, которые и властно влекли и в то же время смиренно за ним следовали! Пять раз он видел, пока она там! сидела, как Оливер или рыженькая девушка подводили к ней знакомиться мужчин; видел восхищенные взоры юношей и внимательные - девушек, рассматривающих ее с холодным интересом или с откровенным, трогательным восхищением. С той минуты, как вошла она, ясно было, что на балу, выражаясь словами ее отца, "она всех оставит за флагом". И она могла пренебречь всем этим и тянуться к нему! Невероятно!
   При первых звуках польки он подошел к ней. Куда им укрыться, нашла она, устроившись с ним в нише позади двух пальм в кадках. Но, сидя там>, он понял, как никогда раньше, что между ним и этой девушкой не было духовной связи. Она могла поведать ему о своих радостях и печалях, он мог посочувствовать ей, утешить ее; но никакими способами нельзя было заполнить пропасти между их разными натурами и разными возрастами. Но и в этом, видит бог, было свое счастье - жадная, горячечная радость, подобная жажде измученного путника, которая только возрастает с каждым глотком. Сидя там, в аромате ее гвоздик и сладких духов от ее волос, чувствуя ее пальцы в своих, ее глаза на своем лице, он честно старался отрешиться от себя, почувствовать то, что испытывает она на этом своем первом балу, помочь ее радости, веселью. Но не мог, парализованный, опьяненный безумным желанием сжать ее в объятиях, второй раз с такой силой охватившим его за эти несколько часов. Она, точно цветок, распускалась в ярком свете, в движении, среди всеобщих восторгов. Какое право имел он вторгаться в ее жизнь со своими темными, тайными желаниями; он, старая, истертая монета, губитель ее свежей, блистательной молодости и красоты!
   Но тут она, подняв к лицу букетик гвоздик, спросила:
   - Вы прислали мне их из-за того цветка, который я вам тогда подарила?
   - Да.
   - А что вы с ним сделали?
   - Сжег.
   - О! Отчего же?
   - Оттого что вы ведьма, а ведьм надо сжигать со всеми их цветами.
   - Вы и меня сожжете?
   Он положил ладонь на ее обнаженную руку.
   - Чувствуете? Огонь уже разведен.
   - Жгите! Я не боюсь.
   Она взяла его руку и прижалась к ней щекой; а между тем носок ее туфельки уже ударял в такт музыки, заигравшей следующий танец.
   - Вам! давно пора идти танцевать, дитя.
   - О, нет! Только вот ужасная жалость, что вы не танцуете.
   - Да. Вы поняли, что все должно оставаться в глубокой тайне, в полном секрете?
   Прикрыв ему губы веером, она отозвалась:
   - Не смейте думать, ни в коем случае не смейте думать! Когда мне прийти?
   - Надо еще многое решить. Не завтра. И никто не должен знать, Нелл, понимаете? Ради вас, ради нее - ни одна живая душа!
   Она кивнула и повторила с таинственно-мудрым, покорным видам: "Ни одна живая душа". Потом сказала громко:
   - А вот и Оливер! Вы страшно добры, что приехали. Доброй ночи!
   И, покидая об руку с Оливером их минутное убежище, она оглянулась на прощанье.
   Он медлил: ему хотелось посмотреть, как она танцует. Какими ничтожными казались рядом с ними все - остальные пары; и дело было не только в красивой внешности: выделяясь, они не были чуждыми этой толпе, но в них обоих через край била жизнь, смелая, непринужденная. Да, они подходили друг к другу, эти двое Дроморов - его темная голова к ее русой головке; его ясные карие, смелые глаза к ее серым, колдовским, томным. Да, юный Оливер сейчас, наверно, счастлив этой близостью! То, что испытывал Леннан, это была не ревность. Не совсем ревность - к молодости нельзя ревновать; что-то глубокое - гордость, чувство пропорции, как знать, что? - не допускало тут ревности. И она тоже казалась счастливой, словно душа ее танцевала, трепеща в такт музыке, среди аромата цветов. Он подождал, пока они, кружась, не пронеслись еще раз мимо него, поймал опять ее брошенный через плечо взгляд; потом нашел свое пальто и шляпу и ушел.
   XIII
   На улице он прошел несколько шагов, потом остановился и стал смотреть на освещенные окна за ветвями деревьев, стволы которых вокруг фонаря отбрасывали на землю веером растопыренные тени. Церковные часы пробили одиннадцать. Еще не один час проведет она там, кружась и кружась в объятиях Юности! Как ни старайся он, ему никогда не вернуть себе того выражения, которое он видел на лице Оливера, - выражения, означавшего гораздо больше, чем мог бы дать ей он. Зачем вторглась она в его жизнь - себе и ему на погибель? Странная мысль пронеслась у него в голове: "Если б ока умерла, горевал ли бы я? Не радовался ли бы вернее? Если б она умерла, с ней умерло бы ее колдовство, и я снова мог бы высоко держать голову и смотреть людям в глаза!" Что за сила играет человеком, пронзает ему грудь, захватывает сердце? Та сила, что поглядела на него ее глазами, когда она приложила к губам веер с букетиком его цветов?
   Музыка смолкла, и он ушел.
   Было, вероятно, около двенадцати, когда он добрался домой. Опять предстоял ему бесконечный, тягостный обман - чем горше мука души, тем невозмутимее лицо. Пусть бы уже свершилось непоправимо это предательское дело и пошло раз навсегда своим тайным путем!
   В гостиной было темно, только в камине горел огонь. Хоть бы Сильвия уже ушла спать! Но тут он увидел ее - она сидела без движения у незавешенного окна.
   Он подошел и начал с ненавистной формулы:
   - Ты тут одна соскучилась, наверно. Мне пришлось задержаться. Совсем неинтересный был вечер.
   Она не пошевелилась, не ответила, а продолжала сидеть все такая же неподвижная и белая, и он заставил себя приблизиться к ней вплотную, наклониться над нею, коснуться ее щеки; он даже встал рядом с ней на колени. И тогда она обернулась и посмотрела на него: лицо ее застыло, но в глазах была мольба.
   - О Марк! - губы ее скривились в жалостной улыбке. - Что случилось? Что с тобой? Все лучше, чем вот так!
   Эта ли ее улыбка его сломила, или голос ее, или глаза - но Леннан не выдержал. Скрытность, осторожность - все было забыто. Склонив голову ей на грудь, он изливал ей душу, и пока он говорил, они сидели, прижавшись друг к другу в полутьме, точно двое испуганных детишек. Только окончив рассказ, понял он, что было бы много лучше, если бы она оттолкнула его, запретила к себе прикасаться, - это было бы гораздо легче снести, чем вот такое ее потерянное лицо и слова: "Я никогда не думала... мы с тобой... О! Марк... мы с тобой..." Вера в их совместную жизнь, в него самого, прозвучавшая в этих словах! Но ведь такая же вера была и у него - и осталась! Она не понимала, он знал, что ей никогда не понять; поэтому-то он и старался с самого началасохранить все в тайне. Ей казалось, что она утратила все, между тем как в его представлении у нее не было отнято ничего. Эта его страсть, эта погоня за Юностью и Жизнью, это безумие - как ни назови - к ней ни в коей мере не относятся, не затрагивают его любви к ней, его потребности в ней. Если б только она могла поверить! Он снова и снова повторял ей это; но снова и снова видел, что она не понимает его. Она понимала только одно: что его любовь от нее перешла к другой, - а ведь это было не так! Неожиданно она вырвалась из его рук, оттолкнула его с криком: "Эта девочка... злобная, отвратительная, лживая!" Никогда в жизни он не видел ее такой: на белых щеках два рдеющих пятна, мягкие линии рта и подбородка искажены, голубые глаза пылают, грудь тяжело вздымается, словно в легкие вовсе не попадает воздух. Потом так же внезапно огонь в ней погас; она опустилась на диван, спрятав лицо в ладони, и сидела, покачиваясь из стороны в сторону. Она не плакала, только время от времени из груди у нее вырывался слабый стон. И каждый ее стон звучал для Леннана как крик убиваемой им жертвы. Наконец он не вынес, подошел, сел рядом с ней на диван, позвал:
   - Сильвия! Сильвия! Не надо! Ну, не надо!
   Она перестала стонать, перестала раскачиваться; позволяла гладить себя по платью, по волосам. Но лица не открывала. И один раз, так тихо, что он едва расслышал, проговорила:
   - Нет, я не могу... и не хочу становиться между тобой и ею.
   И с гнетущим сознанием, что теперь никакими словами не залечить, не унять боль в этом нежном раненом сердце, он продолжал только гладить и целовать ее руки.
   Это жестоко, ужасно - то, что он сделал! Видит бог, он не искал этого оно само на него обрушилось. Это ведь и она, при всем своем горе, не может не признать! Вопреки этой боли и стыду, он понимал то, чего не могли бы понять ни она, ни кто другой: зарождению этой страсти, уходящей корнями в те времена, когда он и незнаком был еще с этой девушкой, воспрепятствовать он не мог, ни один мужчина не может подавить в себе такое чувство. Это томление, это безумство составляет часть его существа, вот как руки или глаза; и оно так же всемогуще и естественно, как его жажда творить или его потребность в душевном покое, который дает ему она, Сильвия, и только она одна. В этом-то и трагедия - все коренится в самой натуре мужчины. И до появления этой девушки он был в помыслах своих столь же грешен перед женой, как и теперь. Если б только она могла заглянуть ему в душу и увидеть его таким, какой он на самом деле, каким создала его природа, не испросив у него ни согласия, ни совета, - тогда бы она поняла и, наверное, перестала бы страдать; но она не может понять, а он не может ее убедить. И отчаянно, упорно, с тягостным сознанием бесполезности всяких слов, он пробовал снова и снова. Неужели она не понимает? Это же вне его власти - его манит, влечет Красота и Жизнь, зовет утраченная молодость!..
   При этих словах она поглядела на него:
   - А ты думаешь, я не хочу вернуть свою молодость?
   Что значит для женщины - чувствовать, как ее красота, блеск ее глаз и волос, изящество и гибкость движений ускользают от нее и от того, кого она любит? Есть ли что-нибудь горше? И есть ли что-нибудь священнее, чем долг не увеличивать эту горечь, не толкать женщину к старости, помогать ей сберечь непомеркшей звезду веры в свою привлекательность!
   Мужчина и женщина - они оба хотели бы вернуть себе молодость, она чтобы отдать ему; он - потому что с молодостью может прийти что-то... новое! Только всего и разницы.
   Он встал.
   - Ну, успокойся, дорогая, попробуй лечь и уснуть.
   Он ни разу не сказал, что отступится. Язык не поворачивался произнести эти слова, хотя он понимал, что Сильвия ждет их от него, жаждет их услышать. Все, что он смог сказать, было: "Пока я тебе нужен, я всегда буду с тобою", и еще: "Больше я не стану от тебя ничего скрывать".
   Наверху, в спальне, она много долгих часов лежала в его объятиях, не отстраняясь, но словно неживая, и веки ее, всякий раз как он касался их губами, были мокры.
   Что за лабиринт - сердце мужчины, в нем так легко заблудиться! Какие сложные, замысловатые повороты на каждом шагу; какие неуловимые подмены чувств!
   Какая борьба между состраданием и страстью; какая жажда душевного покоя...
   И в горячечном оцепенении, которое было почти сном, Леннан уже сам не знал, музыка ли играет на балу или это тихонько стонет Сильвия; и ее ли это или Нелл он обнимает...
   Но надо было жить, и соблюдать приличия, и выполнять намеченные планы. А под спокойной поверхностью обычного воскресного дня продолжался все тот же кошмар. Они были точно путники, идущие по самому краю обрыва, так что каждый шаг грозит падением; или пловцы, напрягающие последние силы, чтобы выбраться из темного омута.
   Днем они пошли вместе на концерт. Это было просто какое-то занятие, которое хоть на час или два спасало их от необходимости разговаривать на единственную оставшуюся им тему. Корабль затонул, и они просто хватались за все, что ни подвернется, чтобы лишнее мгновение продержаться на воде.
   К ужину были приглашены гости - писатель и двое художников, все трое с женами. Мучительный вечер, в особенности, когда разговор коснулся обязательной темы - свободы, духовной, физической, умственной, как непременной потребности художника. Снова высказаны были все избитые мысли и возражения; и приходилось с каменными лицами принимать участие в разговоре. Но, слушая их дифирамбы свободе, Леннан представлял себе, как изменились бы их тон и обращение, узнай они правду о нем. Это "не принято" - совращать молодых девушек; как будто свобода состоит в том, чтобы делать только то, что "принято"! Сейчас они разглагольствуют о праве свободного художника испытать все, но сразу же умолкнут смущенно, если дело коснется канонов "хорошего тона". И выходит, что этот их хваленый "свободный" дух ничуть не свободнее буржуазного со всеми его ограничениями; или же церковного с его окриком "грех!" Нет, нет! В борьбе - если возможно бороться с этой затягивающей силой - догмы "хорошего тона", догмы религии и морали не помогают; и ничего не поможет, разве только другое чувство, еще более сильное, чем эта страсть. Лицо Сильвии, силящееся улыбнуться! Вот за что они должны были бы осудить его.
   И никакие их теории и рассуждения о свободе не спасут от муки, от гибели душу того, кто заставил страдать любящее, верное сердце.
   Но вот наконец, с непременными - "Мы вам так благодарны!", "Так чудесно провели вечер!" - гости ушли.
   И они двое еще на одну ночь остались с глазу на глаз.
   Он знал, что все должно начаться сначала - это было неизбежно, после того, как острие разговора в гостиной, пронзив им обоим сердце, целый вечер поворачивалось в ране.
   - Я не хочу, не должна мешать тебе и губить твое искусство. Не думай обо мне, Марк! Я выдержу.
   А потом рыдания, еще более отчаянные, чем накануне. Каким даром, каким талантом обладает Природа для того, чтобы мучить свои создания! Скажи ему кто-нибудь всего лишь неделю назад, что он может причинить такие страдания Сильвии - Сильвии, которую он голубоглазой девочкой с голубым бантом в льняных волосах защищал на прогулках от несуществующих быков; Сильвии, в чьих волосах запуталась его звезда; Сильвии, которая вот уже пятнадцать лет днем и ночью была ему верной женой, которую он любит и сейчас, - он бы, не задумываясь, ответил, что это ложь. Это прозвучало бы нелепо, чудовищно, глупо. Или каждые муж и жена должны пройти через такое, и это лишь обычный переход через обычнейшую из пустынь? Или это все же крушение? Смерть ужасная, насильственная смерть в песчаном урагане?
   Еще одна ночь страданий, а ответа на вопрос все нет.
   Он обещал, что не увидится с Нелл, не сказав об этом предварительно ей. И потому, когда наступило утро, он просто написал: "Не приходите сегодня!" показал записку Сильвии и отослал со слугой к Дроморам.
   Трудно описать ту горечь, с какой он вошел наутро в мастерскую. Что будет с его работой во всем этом хаосе? Достанет ли у него снова хоть когда-нибудь душевного спокойствия, чтобы вернуться к творчеству? Вчерашние гости рассуждали о "вдохновении, черпаемом в страсти, в переживаниях". Убеждая Сильвию, он и сам прибег к этим словам. И она - бедняжка! - послушно повторила их, пытаясь приучить себя к ним, пытаясь им поверить. Но правда ли это? И снова ответа нет, во всяком случае, он ответа не знает. Испытать такое половодье страсти, когда чувства захлестывают и вместо застоя достигают душераздирающей остроты, - быть может, кто знает?.. когда-нибудь он будет благодарен за это. Когда-нибудь за этой пустыней, быть может, откроется плодородная земля, и он сумеет работать еще лучше, чем прежде. Но сейчас - бесполезно; так не может творить тот, кому завтра идти на казнь. Он видел, что все равно погиб, - откажется ли он от Нелл и от удовлетворения неуемного, бунтующего инстинкта, которому давно пора было бы угомониться, а он все не знает покоя, или же выберет Нелл, зная, что тем самым обрекает на муки женщину, которую любит! Вот все, что он сейчас видел. А что он увидит по прошествии какого-то времени, - это было ведомо одному лишь богу. Но: "Свобода духа!" Вот уж действительно слова, исполненные горькой иронии! И, бессильный в окружении своих незавершенных работ, точно связанный по рукам и ногам, он вдруг почувствовал такое яростное негодование, какого не знал никогда прежде. Эти женщины! Если бы ему только освободиться от них обеих, от страсти и сострадания, которые они возбуждают, тогда его мозг и его руки снова обретут жизнь и будут способны творить! Какое право имеют они подавлять, губить его!
   Но - увы! - и в ярости он понимал, что бегство от них его не спасет. Так ли, иначе ли, но придется что-то побороть. Будь это хоть открытое, честное сражение, простая борьба между страстью и жалостью! Но он любил обеих и обеих жалел. И во всем этом деле не было простоты и ясности слишком глубоко в самой человеческой природе оно коренилось. И от гнетущего ощущения загнанности, когда мечешься без толку от преграды к преграде, его рассудок, казалось, начинал мутиться.
   Временами, правда, наступали минуты просветления, когда вся эта хитроумная путаница собственных мук представлялась ему на редкость забавной и удивительной. Но минуты эти не приносили настоящего облегчения, они только говорили о том, что у него, как это бывает с теми, кто долго страдает от зубной боли, на мгновение притуплялась способность чувствовать. Вот уже воистину: ад внутри нас!
   Весь день его не оставляло предчувствие, почти уверенность, что Нелл, встревоженная его запиской из трех слов, все равно придет. А мог ли он написать ей что-нибудь другое? Нет, любые другие слова встревожили бы ее еще больше, а его еще больше запутали. У него было такое чувство, будто она может угадывать его переживания и будто ее глаза видят его повсюду, как кошачьи глаза в темноте. Это чувство возникло у него еще в тот последний вечер октября, когда она вернулась в Лондон - отныне уже взрослая. Как давно это было? Только шесть дней тому назад - возможно ли? Да-да, она знала точно, когда ее очарование ослабевало, когда надо было как бы подбавить ток. И около шести часов - уже в сумерках - он без малейшего удивления, только с каким-то пустым содроганием в груди услышал ее стук. Под самой дверью, как только можно ближе к ней, он замер, затаив дыхание. Он дал Сильвии слово она не просила, он сам дал ей слово. Сквозь тонкую филенку старой двери он слышал слабое шарканье подошв по панели, когда она переступала с ноги на ногу, словно моля о милости неумолимое молчание. Ему казалось, он даже видит, как она склонила голову, прислушивается. Трижды постучала она в дверь, и трижды мучительно сжалось сердце Леннана. Это было жестоко! Она, обладавшая умением видеть то, что не видно, уж, конечно, знала, что он стоит за дверью; самое его молчание должно было ей все сказать - ибо его молчание имело голос, жалобный, слабый голос. Потом совершенно отчетливо он услышал ее вздох и удаляющиеся шаги; и, закрыв ладонями лицо, он, точно безумный, забегал из угла в угол по мастерской.
   Ни звука больше! Она ушла! Нет, перенести это было невозможно. И, схватив шляпу, он выбежал на улицу. В какую сторону? Наугад он бросился к площади. И увидел ее. Вдоль ограды сквера она задумчиво, рассеянно брела к себе домой.
   XIV
   Однако теперь, когда до нее оставалось лишь несколько шагов, он заколебался: он ведь дал слово - что же, нарушить его? Но тут она обернулась и увидела его, отступать было поздно. На резком восточном ветру ее лицо выглядело маленьким, осунувшимся, озябшим, но глаза только еще шире раскрылись, еще полнее были колдовской силой и словно молили: не сердись, не прогоняй меня!
   - Я не могла не прийти, мне стало страшно. Для чего вы послали мне эту записочку?
   Он постарался придать своему голосу спокойное, обыденное звучание.
   - Вы должны быть храброй, Нелл. Мне пришлось сказать ей.
   Она ухватила его за рукав; потом вскинула голову и отрывисто проговорила своим ясным голосом:
   - Вот как? Значит, она меня ненавидит!
   - Она очень несчастна.
   Минуту, долгую, как час, они молча шли по площади; не вокруг сквера, как тогда с Оливером, а дальше, прочь от дома. Потом она глухо сказала:
   - Мне так немного нужно, только самую чуточку. Он отозвался сокрушенно:
   - В любви не бывает чуточки и остановок на полдороге.
   И вдруг ее рука очутилась в его руке, ее пальцы нервно сплелись, перепутались с его пальцами, и тихий, сдавленный голос произнес:
   - Но ведь вы позволите мне видеть вас, иногда? Вы не можете не позволить!
   Всего труднее было противостоять этому беспомощному, испуганному, цепляющемуся за него ребенку. И сам не представляя себе ясно смысл своих слов, он пробормотал: