Ум перестает, однако ж, быть умом, когда впадает в педантство, то есть переходит границу свою: это называется умничанье, так точно как и чувство не чувство, когда выскакивает из своей колеи или теряется в мелочах, переходит свою естественную черту, тогда оно делается нежничаньем, сентиментальностью, теряя натуральную прелесть, уклоняясь от истины. У Вас этого ничего нет и быть не может. Вы инстинктивно, а может быть, и сознательно, обходите границу, Вы скорее склонны впасть в противоположность, в сухость - из боязни впасть в нежничанье, и оттого не бываете даже нежны: стыдитесь слез, "comme une faiblesse", indigne de vous.31 - Впрочем, что ж я говорю? Может быть, и бываете нежны когда-нибудь и с кем-нибудь. Со мной Вам нет повода быть нежной, а я могу только судить по письмам. Вы сознались, что у Вас "раза два выступали слезы", - и то слава Богу, и то - огромный успех в деле дружбы. Может быть, дождусь, что и польются когда-нибудь! О дружба, о святая просвира, благословляю тебя!
Евг<ения> П<етровна> согласилась в суб<боту> с m-me Яз<ыковой> женить меня. Когда я был в воскресенье у Владимира, Евг<ения> П<етровна> подсела ко мне и очень серьезно и тихо начала говорить, что зачем-де я таскаюсь по белу свету как отчужденный от людей, будто Каин какой, что я ни Богу свеча, ни черту кочерга, что наступают лета покоя, когда человеку так нужна дружба и т. п., что вот приехала какая-то милая, добрая девушка 19-ти лет, с 300 душ и хорошеньким носом, что им хочется, чтоб я женился... "Зачем это Вы мне говорите?" - спросил я. "Для Вашего счастья: мы видим, как Вам скучно на свете, - а это племянница Яз<ыковой>... женитесь, пожалуйста...", упрашивала она тоненьким, нежным голоском. "Я бы с большим удовольствием сделал это для Вас, - сказал я ей, - но Вы знаете, что я никогда не думал о женитьбе, а теперь... когда передо мной недавно был идеал женщины, когда этот идол владеет мной так сильно, я в слепоте... и никогда не женюсь..." "Ну, так женитесь на идоле, - живо перебила она, - сделайте такую милость, - еще нежнее и тоньше голоском прибавила она, - постарайтесь как-нибудь..." - "Очень хорошо, я постараюсь... да нет, никак нельзя..." - сказал я. "Э! с досадой сделала она, отходя, - и впрямь ни Богу свеча, ни черту кочерга!.. Каин!"
Я хотел было в Ваше воспоминание взять ложу и ехать в "Пуритан", да случился обед, от которого нельзя было отказаться, да день рождения Тург<енева>, и Майковы ездили одни. Сегодня они у Теплякова: я не поехал, а за мной прислала m-me Ростовская, старая знакомая, тоже племянница Яз<ыковой>. Мы играли в карты. Она живет летом в Царском, и, так как о Вас Евгения П<етровна> говорила Языковым (оттого и Турге<нев> спрашивал о Вас), то m-me Ростов<ская> сказала мне, что видела Вас с Олсуф<ьевыми> и что при Вас безотлучно был какой-то "брат, должно быть", офицер, что Вы очень хороши собой и проч.
Портрет Ваш наконец снят, вместо утраченного, вновь, и Ник<олай> Ап<оллонович>, одержимый желанием писать Ваш портрет, возьмет другой экземпляр себе, а первый поступит в бюро моего "лучшего друга". На днях побываю у другого, а не у Лев<ицкого> и постараюсь прислать обещанное: то-то будете смеяться "с кузиной в мужеском роде". Ю<ния> Д<митриевна> просила оттиск с моего портрета себе: я обещал. Я так сказал про Поля Феваля, не то чтобы думал, что Вы его любите. Впрочем, у Вас есть эта слабость: какая-то универсальная "дружба" ко всем: мой лучший друг - против этого сильно, особенно против раздачи "даров фортуны". Он опять просит меня написать Вам маленький отрывок из романа. Если успею, пришлю. Сегодня второй день, как получил Ваше письмо, и если буду слушать и записывать его бред, то пройдет дня два еще, прежде нежели пошлю письмо. Утро у меня несвободно, а то Вы получали бы письма гораздо скорее.
Вчера от редактора "Морского сборника" я получил известие, что книжка моя уже отпечатана: значит, во второй половине этого месяца я могу прислать ее к Вам в двух экземплярах: один Вам, другой на имя милой Вашей кузины, в память мимолетного знакомства. Послал бы на имя Вашей тетушки, да не смею: le mauvais hazard32 лишил меня удовольствия быть ей представленным, по этой причине не считаю себя вправе выразить ей через Вас почтение. Кузине смело передайте поклон. Да: что они скажут? по какому поводу пишу к Вам? Скажите, что я старик. Вы пишете в письме к Майковым поклон мне, значит не надо, чтоб они знали о Вашем письме ко мне: между тем в этом же письме поручаете сказать Ю<нии> Д<митриевне> то и то. Я не скажу ничего и объявлю, что получил от Вас первое известие, когда придет ответ Ваш на мое третье письмо, но все-таки писем показывать не буду. Лучше в свободную минуту сами пошлите к ней маленькую записочку через Майковых или прямо в Гончарную улицу, в дом Шрейбера и поблагодарите за содействие к пересылке салопа.
Как лучший мой друг страдает сомнениями, так и я страдаю одною убийственною уверенностью - больше не увидеться с Вами в жизни никогда. Вы подтвердили это в Вашем письме, дав мне "последний поцелуй"! Я и сам уверен в этом, а между тем эта фраза почему-то уязвила меня. Прощайте же, "и если навсегда, то прощайте навсегда", говоря словами Байрона (and if for ever,
Опять нельзя сказать, что глупо письмо? А глупо. Я начал за здравие, а свел за упокой - Вы же виноваты. - Вы думаете, что я шучу, так оттого и весел: да я шутил подчас, когда в сердце были ужас и смятение: на морях, в ураган, перед ожидаемой смертью, бледнел и шутил: шутка - моя стихия. A propos о морях: сегодня я узнал, что адмирал и остальные мои спутники вокруг света - уже в Москве. - Сегодня меня терзали требованиями статей обещанных - до них ли мне? Завтра обед с литераторами, послезавтра в другом месте - до них ли мне? Е. В. ТОЛСТОЙ 14 ноября 1855. Петербург 14 ноября <18>55. Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы - притворщица, Вы - только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, то есть теплого и сердечного, Вы... Вы... Вы... Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу - достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться. Мы, напротив, мы, то есть Ваши друзья, - не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтоб высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание и надежду видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, каким бы - так называемым счастьем - ни сопровождались они, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не - Вы! Вот мы - какие! Мы... мы... и т. д. Всё это решусь высказать только тогда, когда получу Ваши новые строки и увижу из них, что другие друзья, другое веселье, другие впечатления, чувства, всё другое (что теперь у Вас на глазах) не лишили Вас памяти о прежнем и вместе с этим желания - знать и слышать о них. Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз que la plus sыre des choses - est le doute?33 Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваше второе, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы "Pour и contre"), - и вот с тех пор прошли тысячи столетий, нет, меньше, 15 дней. Но 15 дней! разве это не тысяча лет, разве это не всё равно? И Вам не пришло на ум - я уж не говорю - на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать: я жива, здорова, помню Вас... Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: "Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнее и живее - и притом они налицо". А это для Вас главное. Если всё не то, скажите: "Я нездорова (храни Вас Бог!), влюблена... (гм! гм!)... выхожу замуж (о ужас!), и потому мне не до друзей..." Почему же ужас? Потому что тогда Вас отнимут у нас навсегда, потому что всякая дружба, самая святая, самая вынутая просвира, - всё это утонет в всепоглощающих правах мужа, потому что... потому что - ах, мало ли почему! Но Вы молчите упорно, убийственно, а здесь суматоха, друзья в тревоге: Евгения П<етровна> всякий день, приходя на службу, спрашивает с тревогой: "нет ли письма?". Екатерина Павл<овна> куда ни пойдет в гости обедать, вечером, в театре - всё думает: "будет ли завтра от нее весть?" Юния Дм<итриевна>, та с ума сходит, везде мрачна, неразговорчива - и говорит тихонько, "что ее жизнь решена отныне, что ей не будет счастья больше никогда, что она нашла его только в том, чтоб видеть, слышать, знать и любить Вас"... И все-все, только я один покойнее всех, я утешаю их, говорю, что, верно, не один, а два, три, может быть, и больше синих листочков разбросано по Вашему столику, что Вы каждый день прибавляете по страничке и потом вдруг и пошлете. "А это ничего, что день за днем уходит, а мы ждем напрасно? это ничего, что если она останется месяца два в деревне, ей придется написать одно, много два письма! Дни наши проходят вяло и бесцветно, это ничего, что мы вяло занимаемся своим делом? Она знает, что каждая ее строка дает нам жизнь и охоту - и работать, и веселиться" и проч. и проч. И мало ли что они говорят? "Должно быть, она писем не получает от Вас, - говорю я им в утешение, - или люди ленятся возить ее письма на почту и бросают, или, наконец, не всегда бывает оказия послать их на почту и т. д." Ничто не помогает. Они все задумчивы и мрачны. Нет, она - то, она - другое, твердят они и находят в Вас множество недостатков, о которых сообщу Вам как аккуратный Ваш корреспондент тотчас, лишь только получу от Вас ответ на прежние мои письма и отрывки. В самом деле, я пел всё Вам хвалу, теперь вооружаюсь твердостью и, если только пожелаете, гряну песнь строгую, серьезную, исполненную правды, не заглушаемую никаким чувством, не обсахаренную и не рассиропленную энтузиазмом, но твердую, сознательную и неопровержимую, как тверда, сознательна и неопровержима моя дружба к Вам. И что это за потребность говорить с Вами, которою я одержим? Как ее обуздать? Вы принимаете деятельные меры к тому, то есть упорно молчите, и всё не помогает: вот я говорю, и говорю с такой охотой, которая похожа на страсть. Я нигде и никогда так не говорил и не говорю. Иногда болтаю, даже спорю, ум ратоборствует, но только ум. Сердце не вовлекает меня в эти разговоры, спорю холодно, отстаю охотно. Отними у меня это право говорить с Вами - и мне многого будет недоставать; пропадет самая живая нить, парализируется самый живой нерв, который так связывает меня с людьми, с обществом. Мудрено ли, что при предположении о Вашем замужестве я не могу защититься от ужаса, что вижу врага в будущем Вашем муже? ведь он ни Вам, ни мне писать не позволит, этот изверг! Я вчера видел Вас во сне: я будто ждал Вас у Майков<ых>. Вы не являлись долго (почти так же долго, как однажды к обеду к ним: где Вы тогда были?.. не знаю, но угадываю), нетерпение мое возросло до болезни, наконец Вы явились, но где была Ваша красота? Вы были обезображены - и я все-таки был неимоверно счастлив, увидя Вас, как случилось бы и не во сне. Но сам я был - представьте - без... всякого костюма, прикрывался какой-то простыней... Говорят - это значит несчастье: пусть, лишь бы не для Вас. Сегодня воскресенье: пользуюсь свободным утром, чтоб эгоистически, может быть, malgrй vous,34 перенести Вас в Петерб<ург> и напомнить о некоторых знакомых Вам лицах. Начну с Никол<ая> Аполл<оновича>. Он собрался было послать к Вам Ваш портрет, но я остановил его, сказав, что надо подождать от Вас еще известия, что я не получал от Вас ни строки (к удивлению Евг<ении> П<етровны>), но что жду ответа на то письмо будто бы первое, которое писал с ее ведома и отчасти поручения (не заставшее Вас в Москве), и что тогда и следует Вам послать Ваш портрет, "и мой тоже, прибавил я, - если она выразит и мне желание иметь его". Вы так долго молчите, что заставляете предполагать в Вас всякую перемену мыслей и желаний, оттого я и не заказывал своего портрета: может быть, Вы давно уж раздумали иметь его, а я вдруг пришлю. Как-то неловко, некстати выходит. Мы наконец были у архитектора Штакеншнейдера со всеми Майковыми. Было человек 60 художников всякого рода и литераторов, много женщин некрасивых. С Евгенией Петр<овной>, по близорукости ее, случилось важное событие. При разъезде, в передней, человек стал надевать ей теплые сапоги, а рядом с ней швейцар, отставной солдат, надевал сапоги какой-то другой барыне и нагнулся. Евгения Петровна приняла спину его за крытую серым сукном скамью и села на нее. Солдат, полагая, конечно, что это так и следует, что к числу его обязанностей относится между прочим и это, не пошевелился. Бог знает, сколько бы еще просидела она, если б Ник<олай> Ап<оллонович> не вывел ее из заблуждения. В прошлое воскр<есенье> было у них не живо, а было довольно, Тепляковы, Бороздны. Пришел Тург<енев>, и мы - то есть Апол<лон>, Дудыш<кин>, я, Писемский, Потехин и Тург<енев>, составили особый угол. Льхов<ский> был при дамах, роль, которая принадлежит ему на вечерах у Евг<ении> П<етровны>, то есть jeune premier.35 Евгения П<етровна> нас два раза разгоняла в этот вечер, когда мы усаживались с ним в угол. Сегодня они все, кажется, у президента Академии гр. Толстого. Я эту неделю ни разу не обедал дома и ни одного вечера не провел у себя: но хожу всюду, как автомат (краду сравнение из прошлого Вашего письма). Мне что-то скучно, вяло, хотя нет особенных причин скучать, кроме одной. Напротив, случилось несколько благоприятных событий. - Устроил я Аполлону чтение нового его стихотворения у князя Обол<енского> и графа Толстого (не президента): всем очень понравилось, особенно молодым княгине и графине. Графиня за обедом сказала, что жила в деревне. "Где?" - спросил я. "В Звенигороде", - говорит. Она (урожд. Бибикова) знает Вашу тетушку. Я не мог не прибавить, что те места оживлены теперь Вашим присутствием. - На днях один возвратившийся из отпуска мой сослуживец вдруг сказал мне в департ<аменте>, что мне кланяется "m-lle Толстая". Можно себе представить эффект этих слов на меня. Оказалось, что этот поклон прислала (если он не лжет) Ваша миленькая кузина, с которой он ехал по железной дороге. Он, впрочем, знает и Вас, видал в Москве. Фамилия его - Левченко. Ведь он мог бы заехать в деревню, кажется, он знаком с тетушкой. "Счастливец! - думал я, - зачем не я на его месте? Как бы это возможно взять отпуск на неделю, съездить и воротиться... А зачем? - вдруг является вопрос, - кому тебя нужно?" и т. д. Такие вопросы значительно охлаждают всякие порывы. - Я, верный своим обещаниям, просил у Аполлона списка его стихов для Вас, но он просит подождать, всё обработывает, убавляет, прибавляет и долго не обещает дать. Позволено ли сказать два слова о себе? Вы требовали, по Вашей любезности, и этого. Извольте. Впрочем, мне весело сообщить это Вам. Это происшествие радует здесь многих. Я имел счастие получить из Николаева записку от великого князя Константина Ник<олаевича>, в которой Его Высочество, в приятных выражениях, благодарит меня за "прекрасные статьи о Японии. Он читал их с большим удовольствием и просит украшать "Морск<ой> сборник" новыми трудами" etc. Подписано: Константин. Это произвело благоприятное впечатление не только на меня, но и на весь круг литераторов, да и на всех, кто только ни узнает. Это дороже всяких перстней, потому что небывалая и не совсем обыкновенная награда, тонкая и деликатная. Эту записку я берегу вместе с Вашими письмами: доказательство, как она мне дорога. - Адмирал Путятин (я в прошлом письме писал Вам о его приезде) просит меня у моего начальства на два месяца - писать, для Государя, отчет за всю экспедицию. Много работы, надо написать целую книгу, но всё лучше сидеть дома, нежели таскаться каждый день на службу. Если это состоится, то я буду заходить в должность узнавать только, нет ли писем от Вас, да и то накажу там курьерам приносить их к себе домой. Есть маленькая надежда, что я буду иметь более свободного времени для литерат<урных> занятий: может быть, мне дадут прежнее мое место. Между тем со всех сторон просят статей: я всем обещал: это лучшее средство успокоить, а потом сделать, сколько силы и время позволят. - Влад<имир>, Старушка, Ю<ния> Д<митриевна> - все вспоминают о Вас. Да, скажите, Вы не сердитесь ли на меня, что много пустяков пишу? или не сердятся ли на Вас за то, что Вы пишете? Скажите откровенно - я не буду, пожалуй, хотя... совсем не - хотя, а нехотя. Наконец - ответите ли хоть на это письмо? Скажете ли о причине молчания? Заняты ли кем-нибудь так, что недосуг, или нет ли речи о замужестве? Надеюсь, что Вы первому мне сообщите эту новость? Да что это я пристаю к Вам: велите мне замолчать. Да, я приказываю, - говорите Вы: слушаю и молчу. Еще одно: если в письмах моих повеет хандрой, если говорится о намерении забыть Вас и Вашу дружбу, - не верьте, а верьте, что альфа и омега моей хандры - и радости тоже - не скажу, кто и что. Прощайте. Желание Евгении П<етровны> и m-me Яз<ыковой> женить меня на тульской барышне не увенчалось никаким успехом, и обе отступили от меня, видя que je ne suis pas mariable.36 На упрек Ваш, выраженный в прошлом письме, зачем "не прямо пишу", а с примесью он да они, отвечу еще, что Вы и здесь запретили мне о многом говорить. "Cela m'embarasse",37 - твердили Вы. Стало быть, остается немногое, а об этом не разговоришься. Вы не разрешили, так и уехали, писать о том, ce qui fait votre embarras,38 - следоват<ельно>, сами меня связали. Потом в письмах этих, что ни говорите, много глупостей. Одно особенно, третье, не заставшее Вас в Москве, так глупо: что если б Вы его разорвали да прислали мне несколько клочков в доказательство, что исполнили мое желание (le doute partout39), Вы бы премного меня утешили! Прощайте. Ах, увижу ли Вас когда-нибудь, где-нибудь! Прощайте или до свидания. Если с Вами никаких перемен нет и Вы не пишете только по гнусной лености и убийственному равнодушию к старым друзьям, - то да простит Бог: если б у Вас был уже заготовлен ответ на первую часть моей главы романа, а когда пришла вторая, Вы, может быть, бросили ответ на первую, - не делайте этого, en grвce,40 а пришлите всё, если это справедливо. А если просто нельзя писать, не велят или не тянет к этому - и не пишите. Да будет Вам стыдно - отрекаюсь от дружбы к Вам навсегда, если эти письма будет читать когда-нибудь и где-нибудь другой или другая, кроме Вас. Н. А. НЕКРАСОВУ Ноябрь 1855. Петербург Заглавия статье я еще никакого не придумал, любезнейший Николай Алексеевич: если дело идет об объявлении в газетах, то нельзя ли сказать глухо, а я пока выдумаю. Всё дело заключается в урагане на Китайском море, потом в приезде на о<стро>ва Бонин-Сима, но назвать в заглавии - "Ураган" не хочется, много претензии. За статью я еще не принимался, всё отвлекает служба и другие дела, так что спина трещит. Обедать завтра - приду и благодарю за приглашение. Вот бы завтра вместе выдумали заглавие. Пожалуй, напишите ("Ураган на Китайском море и острова Бонин-Сима"(41 или нет, лучше просто "Острова Бонин-Сима": это скромнее, а ураган уж пусть будет сюрприз для читателей. Именно так, пожалуйста. До завтра, до 4 1/2 часов. Среда. Ваш Гончаров. Спешу ужасно. Н. А. ГОНЧАРОВУ 1 декабря 1855. Петербург 1 декабря, 1855 г. Вчера только, любезнейший брат Николай Александрович, узнал я о случившемся с Елиз<аветой> Карловной несчастии и душевно опечален этим. Поклонись ей и изъяви глубокое мое сожаление, да сделай дружбу, уведомь поскорее, лучше ли ей и кончится ли повреждение ноги благополучно, без последствий. Вчера мне сказал об этом Петр Карлович, и он узнал от кого-то от посторонних. Я получил давно твое письмо, где ты пишешь о редакторской своей должности. И очень хорошо делаешь, что не перепечатываешь моих статей: ведь журналы в Симбирске получаются, зачем же одно и то же повторять дважды? Мне очень недосуг, оттого и пишу такое микроскопическое письмо. Приехал адмирал Путятин, с которым я плавал, и выпросил у министра откомандировать меня м<еся>ца на два писать отчет Государю об экспедиции. Сестра Анна Алекс<андровна> вручит тебе экземпляр отдельно вышедшей моей книжки о Японии, составленной из статей, помещенных в "Морском сборнике". Уведомь, здоровы ли твои дети, и кланяйся семейству Рудольфов. Поздравляю тебя с наступающим днем твоих именин. Будь здоров и не забывай преданного тебе брата. И. Гончаров. Е. В. ТОЛСТОЙ 1 декабря 1855. Петербург 1 декабря 1855 Милостивая государыня Елизавета Васильевна. Упорное молчание, конечно, есть верное средство к прекращению бесполезной переписки с бесполезными друзьями, но Вы, вероятно, предполагали, что, после Вашего дружеского расположения и двух-трех ласковых писем к Вашим старым знакомым, молчание это породит тьму вопросов, внушаемых участием: здорова ли она? не уехала ли оттуда? ленится? рассердилась? и т. п. Майковы спрашивают у меня, я у них, у Ю<нии> Д<митриевны>. В доказательство прилагаю при этом записку Евг<ении> П<етровны> ко мне, при которой она прислала мне мои заграничные письма (для извлечения кое-чего в путевые впечатления), и спрашивает о Вас. Что я мог сказать ей? Я всё говорю, "что не получил от Вас ни одного письма, что жду ответа на посланное в Москву и, вероятно, не дошедшее до Вас письмо". Я в самом деле ждал, что Вы напишете мне и приложите строки три к ним или поклон. Всё бы это ничего: поговорили, поговорили да и заплатили бы Вам тем же, то есть молчанием (но отнюдь не забвением): если маменька, по словам Вашим, сердится на Вас за молчание и если полученное здесь, через карантин, письмо упрекает в том же, то нам, простым смертным и знакомым, и подавно сердиться нельзя, а можно только жалеть, что мы и исполняем до степени огорчения, ей-богу! Но у Майковых остались Ваши вещи, браслет, портреты, еще что-то: они не знают, отправлять или ждать известий от Вас, а чего ждать? Писать Вы, по-видимому, не расположены, даже в ответ на письмо Е<вгении> П<етровны>, посланное к Вам недели три назад. Я, однако ж, советовал подождать, полагая, что молчание Ваше происходит от какой-нибудь важной причины и что как скоро эта причина минует, нездоровье, например, то Вы и напишете. Неважные я все перебрал и не знаю, на какой остановиться: если б Вы уехали, то, конечно, дали бы знать, чтоб Вам не писали туда: этого требует самый обыкновенный и принятый порядок. Забыли, то есть охладели к приятелям: это не помешало бы написать холодную страничку, для приличия, хоть затем, чтоб прикрыть забвение. Самая болезнь позволила бы написать два слова, чтоб не оставлять в друзьях сомнений и беспокойств насчет молчания. Лень: не верю: можно лениться день, два, десять, но лениться пять недель, не отвечать на все теплые дружеские призывы - это лень, простирающаяся до степени варварства, преступления. Вы, верно, не захотели бы возбудить в приятелях весьма основательных и серьезных беспокойств насчет аккуратного получения их писем. Рассердились или оскорбились: да и тогда лучше же - отвечать с достоинством, чем с достоинством молчать, что показывает не совсем доброе сердце. Но кем и чем? Не больным ли моим приятелем, который доверчиво и болтливо поверял свою душу, все свои сомнения и противоречия, в которые беспрестанно впадал (признак страстей: немало я издевался над ним!)? Или, может быть, за друга детства? Е<вгения> П<етровна> сказала просто: "напишите ей, как он нашумел и чего наговорил у Лев<ицкого>". - "Зачем?" - спросил он. "Затем, чтоб она знала, какой он". И только, а мой приятель развел это собственными рассуждениями, которых никому и в голову не приходило. Наконец, если б Вы нашли почему-нибудь неудобным для Вас переписываться, то и об этом бы дали, конечно, знать, чтоб не писали больше к Вам. Мне кажется, что приятель мой чуть ли не напугал Вас созданным его беспорядочным воображением фантомом, которого испугался и сам. А Вы так и приняли это за чистую монету и лишили его большого наслаждения. Да притом, он только полагался на Ваше мнение, а Вы и замолчали. Не снимете ли этот обет молчания: Вам больше gr(ce, то есть грация, к лицу, нежели гордость, гнусный порок. Но что бы ни было, это не изменяет дела, факт остается тот же: Вы молчите. Письмо Ваше к Майк<овым> сделало на всех их преприятное впечатление: ожидают еще вести. Не затрудняет ли Вас мысль, что если напишете к ним, то надо уж написать и к нему, а к нему, то есть к моему приятелю, писать же не хочется? Не затрудняйтесь, напишите к ним: он похандрит, похандрит да и впадет в свою обычную апатию. Или напишите ко мне, как к давнишнему приятелю, тем более что я сегодня послал на Ваше имя, по деревенскому адресу, обещанные две книги - Вам и кузине (тетушке не смел, потому что не был ей представлен). Я надеюсь, что Вы из свойственного Вам чувства приличия удостоите уведомить как о получении книг, так и писем от 4-го (кажется) и 14-го ноября. Если Вам тяжело, лень писать много или рассердились и т. п., то дайте знать коротко и сухо о получении - и Бог с Вами. Но это необходимо. Я посылаю книги по обещанию, а обещания я привык исполнять. Других не исполняю, потому что Вы молчанием даете понять, что не желаете этого. И мне не всегда нужно mettre les points sur les ii.42