Я не зря вспоминаю здесь произведения Диккенса. Придя к Тунявскому, я словно попал в тихий и идиллический XIX век. По странной прихоти или какой другой причине писатель-фантаст (он же астробиолог) поселил себя в старинном доме, похожем на музей быта и нравов. Я поднялся по лестнице в третий этаж и позвонил. Дверь открылась не только в квартиру, но в диккенсовское столетие. Как раз в ту минуту, когда я вошел, начали бить старинные стенные часы. Они били мелодично, медленно, словно не отмечая время, а возвращая его вам.
   — А, Николай, — сказал Тунявский таким тоном, словно знал меня с детства. — Присаживайтесь. Курите? Могу угостить отличной гаваной.
   В его кабинете стояла старинная мебель. Я сел в кресло, смутившее меня своей непривычной располагающей к лени мягкостью. На стене висел пейзаж, тоже старинный и идиллический, как бы заманивающий в прошлое. Я подумал про себя: «Э, да ты совсем не тот, за кого я тебя принимал. Пишешь о будущем, а живешь в прошлом».
   Тунявский угадал мои мысли. Усмехнувшись, он сказал:
   — В такой тихой провинциальной обстановке легче мечтать о будущем, чем в кабине космолета или на подземных трассах, где все несется и спешит. Смелой мечте нужен контраст.
   — Возможно, — ответил я.
   Наступила пауза. Я воспользовался ею и спросил:
   — Что вы знаете о Дильнее?
   Он рассмеялся.
   — И много и мало. А почему вас так интересует вымышленная планета?
   — С таким же правом я мог бы сказать и про Землю, что она вымысел. Но за истину бы это принял только тот, кто никогда ее не видал.
   — Что вы хотите сказать, Николай? Я не совсем понимаю вас. Ведь о Земле мы с вами знаем не из научно-фантастического рассказа, а о Дильнее вы узнали, прочтя мою повесть «Уэра».
   — «Уэра»? У вас есть такая повесть? Я не читал.
   На лице Тунявского появились признаки недовольства:
   — Не читали? Так для чего, черт бы вас побрал, вы спрашиваете меня о вымышленной Дильнее? Все, что я хотел и мог о ней сказать, я сказал в своей повести.
   — Непременно прочту. Но меня удивляет, что вы так настойчиво называете ее вымышленной!
   — Я ее выдумал.
   — Вы слишком много на себя берете. Если вдуматься, это даже обидно. Представьте, что я пришел бы к вам и сказал, что я выдумал Землю, наверно, вы обиделись бы на меня.
   — На Земле я родился. Здесь я живу.
   — А я родился на Дильнее. Устраивает это вас?
   Он рассмеялся, на этот раз искренне, без позы.
   — Меня это устраивает. Да еще как? Это льстит моему авторскому тщеславию. Но кроме меня есть здравый смысл, логика. А логику это едва ли может устроить.
   — Не беспокойтесь. Логика останется не в обиде. Это факт. А как здравый смысл может возражать против очевидного факта?
   — Очевидного? — Он пожал плечами. — Никогда я не слышал столь лестного замечания. Я так убедительно описал Дильнею, что вы сочли ее за такую же реальность, как Земля.
   — Я не читал вашу повесть. К сожалению, не читал. И пока не могу судить о точности ваших описаний. Но я слишком хорошо помню Дильнею. Я родился на ней.
   Он смотрел на меня, не скрывая тех чувств, которые возникли в нем в эту минуту. Недоумение, недоверие, мелькнувшая догадка, что его дурачат. Все это я прочел на его лице.
   — Вот как, — сказал он вставая. — Вы родились на придуманной мною планете? Забавно! Но разрешите притронуться к вам и убедиться, что вы не фантом, а факт.
   Он протянул свои длинные изящные пальцы и ущипнул меня, довольно больно ущипнул.
   — Да, вы реальность. Но что привело вас сюда?
   — Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант. Правда, в более деликатной форме. Но если к Канту я шел обсуждать гносеологические проблемы, то к вам меня привела совсем иная причина. Я пришел спросить у вас, откуда вы получили сведения о Дильнее?
   — Я уже ответил вам. Дильнею я придумал. Она существует лишь в моей голове и в сознании читателей, запомнивших мою повесть «Уэра».
   — Непременно прочту вашу повесть.
   — Прочтите. Она довольно занимательна.
   — Прочту. А в ней есть какие-нибудь факты?
   — Нет, только вымысел.
   — И вы настаиваете на этом? Для чего? Чтобы замести следы? Неужели я поверю вам, что Дильнея вымысел, когда я сам оттуда.
   — Но вы же назвали свое имя. Вы Николай Ларионов.
   — Там меня звали по-другому. Я Ларвеф!
   В насмешливых глазах Тунявского мелькнул страх и исчез. Он сменился сочувствием.
   — Ну хорошо, хорошо! — сказал он. — Я верю! Верю’ Вам нужно отдохнуть, сменить обстановку. Давно вы им больницы? У вас было нервное потрясение?
   — Вы ошибаетесь. Я здоров. Ну что ж. Вы не верите словам, но я надеюсь, что у вас нет основания не верить фактам.
   Я вынул из кармана футляр, достал комочек вещества и положил его на стол.
   — Эроя, — сказал я тихо, — ты слышишь меня?
   — Слышу, — ответила она, — что ты хочешь, милый?
   — Я хочу, чтобы ты поговорила с этим человеком, рассказала ему — кто мы и откуда. Он уверяет меня, что он придумал нас с тобой…

8

   Потом не раз у себя в номере мы с Эроей вспоминали этот эпизод. Нет, фантаст оказался не на высоте. Он попросту испугался, испугался вульгарно и глупо, как пугались люди XVIII века, верящие в существование злых и потусторонних сил. От испуга он потерял дар красноречия и чувство юмора. Впрочем, можно ли его за это осуждать? А разве не растерялся бы Герберт Уэллс, если бы его навестил Невидимка или Путешественник, вернувшийся из будущего на своей машине времени?
   Тунявский побледнел, упал в кресло. И мне пришлось рыться в его домашней аптечке, искать валерьяновые капли и валидол. К сожалению, я не захватил с собой дильнейских лекарств, с помощью которых он сразу почувствовал бы себя прекрасно.
   Когда Тунявский пришел в себя, он взглянул на тел конец стола, где только что лежал комочек вещества, Но там уже ничего не было. Я поспешил спрятать Эрою в футляр, а футляр поскорее убрать.
   — Кто вы? — спросил меня Тунявский.
   — Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант, — сказал я тихо.
   — Кант не задавал вам этого вопроса.
   — Откуда вы знаете? Вы же при этом не присутствовали.
   — Я сам придумал этот эпизод.
   — Ну вот и отлично. Все стало на свое место.
   — Так, значит, этого не было? Значит, это мне только показалось?
   — Показалось, — ответил я.
   — Так кто же вы?
   — Персонаж вашей повести. Вас это устраивает?
   Он рассмеялся. Рассмеялся на этот раз весело.
   — Пусть будет так. Не хочу ломать голову, распутывая этот узел. Вы что же это встали? Собираетесь уходить?
   — До свидания, — сказал я.
   Он не стал меня задерживать.
   Да, он был человек. И он был искренен. Он действительно удивился и не поверил мне, что я Ларвеф. Значит, и Дильнею, и меня, и Эрою он придумал. Но в такое совпадение выдумки и реальности невозможно поверить. Следовательно, он дурачил нас. С какой целью?
   Как это ни странно, Эроя, искусственная Эроя, сама загадка из загадок, не выносила ничего загадочного.
   — Ты должен выяснить это, Ларвеф, — сказала она мне.
   — Что?
   — Откуда он знает нашу тайну.
   — Он утверждает, что все придумал.
   — Но ты же веришь в это еще меньше меня.
   — Не нужно спешить. Рано или поздно узнаем. А сейчас я прочту тебе вслух его повесть «Уэра», которую сегодня принес из библиотеки.
   Я читал ей весь вечер. Изредка она прерывала меня:
   — Но ведь этого не было. Я что-то не помню. А ты помнишь, Ларвеф?
   — По-видимому, то, о чем ты говоришь, он придумал тля занимательности, но остальное изображено точно. Как ты находишь, Эроя?
   — Мне кажется, что он жил в каждом из нас. Подслушивал наши разговоры, читал мысли. Не находишь ли ты, Ларвеф, что это противоречит логике?
   Я невольно усмехнулся. Уж если Эроя говорит о логике — значит, действительно, тут что-то не так. Я промолчал.
   — Читай дальше, — сказала она, — может, в конце мы найдем объяснение этого странного факта.
   Я прочел повесть до конца. Но конец не избавил на от сомнений, наоборот, только усилил их. Оттого что моя дильнейская жизнь была изображена в земной книге, я испытывал незнакомое мне раньше чувство. Казалось я жил и не жил, был здесь и одновременно был вплетен в ткань чужого и чуждого мне повествования и как бы переключен в другой, более причудливый план бытия.
   Нет, я с этим был не согласен. Я не сомневался в своей реальности, и то обстоятельство, что я стал объектом фантазирования беллетриста Тунявского, не должно было задевать чувство собственного достоинства. В конце концов возможно, что за этим кажущимся иррациональным явлением стояла вполне рациональная сущность. Телепатия — эта старая и в то же время «молодая» наука и на Дильнее и на Земле — была еще в зачаточном состоянии. Совпадение вымысла и действительности, очевидно, объяснялось телепатическими талантами Тунявского, сумевшего преодолеть время и пространство каким-то шестым, еще не раскрытым наукой, чувством. Так я думал, прочтя книгу о себе. Но я не стал говорить об этом Эрое, комочку бесформенного вещества. Да и к тому же она уже лежала в футляре, погруженная в то отсутствующее состояние, которое больше подходило к ее сущности, к сущности скорее вещества, чем существа.

9

   Встретившаяся мне на улице старушка любезно улыбнулась и спросила:
   — Молодой человек, скажите, пожалуйста, который час?
   — Половина шестого, — ответил я.
   Она еще раз взглянула на меня и пошла, медленно переставляя ревматические ноги. Возможно, завидуя моей молодости, она рассеянно и меланхолично вспоминала прошлое и утраченное. Она, наверное, помнила то, что было десять лет назад, и двадцать, и все пятьдесят. И ей, не сомневаюсь, казалось, что это было давным-давно. Она не подозревала, что все это происходило почти вчера и молодой человек, которого она остановила, помнил то, что было двести, и двести пятьдесят, и триста лет назад. И в сущности, это тоже было почти вчера. Что же такое время? Об этом я спросил когда-то Иммануила Канта. И Кант сказал мне — не могу ли я задать ему вопрос полегче?
   Вчера я разговаривал с профессором Тихомировым. Он историк и, по-видимому, очень любит свой предмет.
   — Историк, — сказал он мне задумчиво, — это, в сущности, Мельмот-скиталец, живущий одновременно среди нескольких эпох.
   — А кто этот Мельмот?
   — Герой одноименного романа Мэтюрена, своего рода антифауст, человек продавший душу дьяволу за право вечно узнавать новое и ничего не забывать. «Мельмот-скиталец»… Разве вы не слышали об этом романе? Его высоко ценил Пушкин и очень любил Бальзак, который написал даже продолжение…
   — Я и есть этот ваш Мельмот, — сказал я. Но погруженный в свои мысли профессор не расслышал того, что я ему сказал.
   Тихомиров мне симпатизирует. Он выделяет меня из всего курса. Он хорошо знает XVIII век, но я знаю еще лучше. В моей памяти хранится не только отраженное в книгах, но живое время. Идя по Невскому или по Литейному, я вижу не только современные здания из стекла, но и те дома, которые когда-то стояли на этом же месте. Мне становится не по себе, когда я гляжу на деревья Летнего сада. Они были тогда тоненькими деревцами. Нечаянно я произнес вслух слова, которые мне не следовало произносить.
   — Что такое время? — спросил я.
   Тихомиров усмехнулся и сказал:
   — На этот вопрос с исчерпывающей полнотой мог бы ответить только Мельмот. Он знал загадку времени и тайну власти над ним.
   — Я тоже Мельмот, — сказал я тихо, надеясь, что Тихомиров не слышит. Но он услышал и удивленно посмотрел на меня:
   — Вы? Ну уж этого я бы не сказал. У вас лицо человека, начисто лишенного всякого опыта. Когда я гляжу на вас, мне кажется, что вы только что появились на свет. В ваших глазах отражается великое неведение, полнота абсолютного незнания, свойственного только младенцам. Правда, не всегда. Я помню, когда на экзамене я спросил вас об Екатерине второй, о ее дворе, о том, как выглядел Петербург, вы ответили с такой исчерпывающей осведомленностью, что я был смущен… но возвратимся к Мельмоту. Он буквально сгибался под непосильной ношей своего личного и исторического опыта. Его память была перегружена и сердце истощено от обилия событий. Глядя на вас, никто не подумает, что вас обременяет опыт. Судя по вашим словам, вам хотелось бы быть Мельмотом?
   — Не знаю, — ответил я. — Я не настолько еще надоел сам себе, чтобы жаждать чужих переживаний, завидовать чужому опыту.

10

   Чувство, что я пришелец, это странное чувство не покидает меня ни наяву, ни во сне. Когда я иду по улицам, я прислушиваюсь к словам прохожих. Мне хочется войти в их жизнь, понять не только смысл их слов, но и уловить тот непонятный и неповторимый ритм сокровенного земного человеческого бытия, который не перестает меня удивлять.
   Куда идут они, эти пешеходы? Домой или из дома? Не все ли тебе равно. Ты тоже пешеход, и ты тоже идешь куда-то. Куда? И откуда? Никто еще не задал мне этот вопрос. Да и смог ли бы я на него ответить’3
   Я иду по улице и прислушиваюсь к голосам прохожих.
   — Лиза, — тихо и настойчиво говорит мужской голос. — Лиза…
   Я не слышу, что отвечает женский.
   — Лиза, — повторяет мужской голос, — Лиза. Лиза, — умоляет он.
   Она молчит.
   Лиза… По одному произнесенному прохожим слову, по интонации, с которой оно произнесено, я хочу войти в смысл чужих отношений. Зачем? Не знаю. Пока что жизнь на Земле напоминает мне обрывок случайно услышанного на улице разговора. Но ведь и Мельмоту тоже представлялось, наверно, все отрывочным, недосказанным, ибо он был гость эпохи и каждое десятилетие было 1ля него промежутком, который надо заполнить.
   Я должен преодолеть эту отрывочность и не чувствовать себя гостем.
   Гость… Я только гость на Земле. Но за короткий срок я так много узнал о ней, о ее людях. Земные события властно вторгаются в мою память, жадно вбирающую каждый факт. Как это ни странно, земное начинает преобладать во мне над дильнейским, вытеснять его. Но еще удивительнее, что иногда мне кажется, что я не дильнеец, а человек. Наверное, это любовь к людям, к земной природе дает знать о себе.
   По ночам я пишу книгу. Она называется так: «Естествознание будущего». Эта книга соединит меня с миром, с каждым человеком на Земле. Небывалая книг а перенесет сознание современного человечества на много десятилетий вперед. У книги будет скромный подзаголовок: «Учебник». Мой учебник будет учить людей искусству быть впереди своего времени, впереди себя… Но, наверное, наступит такое время, когда и мой учебник устареет.
   Я люблю ходить по улицам, именно ходить, а не ездить. Я ищу контакт с тем миром, который меня окружает. Пешеходы не похожи на пассажиров. У них другое видение мира. Пассажиры внутренне устремлены к той точке, которую проецирует их сознание. Они здесь и не здесь… Подхваченные вихрем скорости, они мысленно торопят пространство, время и свое «я». Пешеходы не торопятся. Не тороплюсь и я.
   Вот этого старичка я часто встречаю на набережной. Он тоже меня заметил и улыбается мне.
   — Здравствуйте, — говорю я ему.
   — Добрый вечер.
   Мы идем с ним рядом. Он очень стар. Возможно, он еще помнит семидесятые и даже шестидесятые годы, подвиг Гагарина, первое посещение человеком Луны и Марса, биологические и эстетические дискуссии, волновавшие его бывших современников.
   — В мое время, — рассказывает старик, — пешеходов было куда больше, но не потому, что людям некуда было торопиться. Транспорт был несовершенный. Здесь еще ходили троллейбусы и автобусы А мой отец застал еще конку. Помню, меня ребенком везли из Владивостока по железной дороге. Время текло не спеша. Я стоял у окна и смотрел, как менялась местность. Вам, молодой человек, случалось бывать на Марсе или Луне?
   — Случалось.
   — Мой сын посмеивается над земными расстояния ми. Он недавно вернулся из космоса, работал на Марсе, побывал в окрестностях Венеры. Он говорит, что здесь у нас еще двадцатый век. Он удивляется, как можно терять драгоценное время на хождение. Он влюблен в скорость. И почти в отчаянии от того, что законы природы создали предел для человеческой техники.
   — Что он имеет в виду?
   — Скорость света. Ее человеку не обогнать.
   — Как знать, — сказал я.
   — Я вас не понимаю, молодой человек. Яснее выразите свою мысль.
   — Человечество еще мало знает об истинных свойствах пространства.
   Старик недоверчиво посмотрел на меня:
   — Человечество… А вы что, не представитель человечества, что ли?
   — Не совсем, — сказал я. — А кто же вы?
   — Это другой вопрос, — уклончиво ответил я.
   Старик рассмеялся:
   — Вы оригинал. И лицо у вас не такое, как у всех. Странно, что вы никуда не спешите. Сколько вам, молодой человек, лет? Двадцать пять? Тридцать?
   — Умножьте на десять. И вы не ошибетесь.
   Зачем я это сказал? Для чего? Мне теперь уже было невозможно встречаться с этим стариком и разговаривать. Ничто так не отчуждает, как странность. Старик смотрит на меня испуганно. Мои слова нарушили незыблемую логику земных человеческих отношений.
   — Кто же вы? — спрашивает он. — И откуда?
   Я говорю ему:
   — Кто же возьмет на себя смелость ответить на ваш вопрос? Кто мы? Откуда? Это предмет философии.
   — А, — говорит старик обрадованно, — вы философ? Теперь мне все понятно.
   Он снова обрел меня, а я его. И оба мы стоим обрадованные, счастливые.

11

   На улице меня окликает женский голос:
   — Николай!
   Я оглядываюсь. Возле клена стоит та самая девушка, которая мне звонила. Тогда она назвала свое имя, и я его запомнил.
   — Вера? — говорю я неуверенно и тихо.
   Она радостно улыбается мне:
   — Ну вот ты меня и узнал, узнал, наконец. К тебе вернулось наше прошлое, дорогой. Ты вспомнил меня. Было так странно и ужасно, что ты меня не узнавал. Сначала я думала, что ты шутишь. Но интонации твоею голоса, выражение лица опровергало это. Я была в отчаянии. Я не знала, что подумать. Но сейчас по твоим глазам вижу, что ты меня узнал. Наваждение прошло. Как я рада… Ты не представляешь, как я рада!
   — Я тоже рад, — сказал я тихо.
   Потом я подумал: она продолжает ошибаться и принимать меня за кого-то. Стоит ли ее разубеждать? Пусть она ошибается. Это мне поможет убрать стену и приблизиться к земной жизни.
   — Ты сейчас занят? — спрашивает она. — Мне хотелось поговорить с тобой, провести вместе вечер.
   Я взял девушку под руку, и мы пошли.
   Мне было приятно ощущать тепло ее большой круглой и сильной руки, слушать ее голос… Мы шли по городу. Пешеходов было мало, как всегда. Пешком шли только влюбленные.
   Стал накрапывать дождь.
   — Помнишь, Николай, — сказала девушка, — как мы попали под ливень на Елагином острове. Лило как из ведра Мы стояли под деревом. Помнишь?
   — Помню.
   Разумеется, я не помнил, да и не мог помнить то, что было не со мной, а с кем-то другим.
   — Недавно я вспоминала о дне Черного моря.
   — О дне Черного моря? — удивился я. — Почему?
   — Странно! — сказала Вера с упреком. — Неужели ты и этого не помнишь? Мы же познакомились на дне Черного моря возле Феодосии. Местечко называется Коктебель… Я работала в подводной экспедиции. А ты жил на спортивной базе и заплывал далеко в море в своем акваланге. Не смешно ли, что первое наше свидание произошло на глубине двадцати метров. Над нами были волны. И я на всю жизнь запомнила тишину. Потом мы поднялись на поверхность и ты спросил, как меня зовут. Я назвала себя. И ты себя назвал. А потом мы сидели на берегу у подножья Карадага, помнишь?
   — Помню, — сказал я неуверенно. На какую-то долю секунды мне показалось, что я действительно помню этот эпизод.
   В голосе девушки чувствовалась доброта, необычайная душевная щедрость; казалось, она дарила мне свое и чужое прошлое, прошлое, которое мне не принадлежало и не могло принадлежать, и я не в силах был отказаться от этого необыкновенного подарка.
   — А помнишь, ты читал мне стихи какого-то старинного поэта. Мне запомнились они, и, если ты забыл, я тебе напомню.
   — Прочти, — сказал я.
 
…Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
 
   — Не нужно, — перебил я Веру, — не стоит читать дальше.
   — Почему, дорогой? Тогда ты любил повторять эти строчки.
   — А сейчас не хочу.
   — Почему же? От времени они не стали хуже.
   — Не знаю, — сказал я, — почему они мне разонравились.
   — А я знаю, — сказала она тихо.
   — Почему?
   — Потому что ты хотел измениться и все забыть, но тебе это не удалось. Ты остался прежним. Затмение пришло. И мы опять рядом. Я прочту только заключительные строчки. Можно?
   — Читай.
 
…Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Бой сердца и мой и не мой.
 
   — Не надо дальше читать, — сказал я.
   — Почему?
   — Меня удивляет, что кто-то другой, живший задолго до меня, написал обо мне.
   — Нет, это написано не о тебе. Ты неповторим. И похож только на себя. Я долго искала тебя, но ты ведь исчез. И никто не знал, где ты. Все твои знакомые и друзья потеряли тебя. Я думала, что ты улетел на Марс или на одну из космических станций. Но в Комитете Космоса мне сказали, что тебя нет в их списках. И все-таки я тебя нашла. И позвонила. Не знаю, какая причина заставила тебя настаивать на том, что ты меня не знаешь. Можно было подумать, что ты заболел амнезией, потерял память, но я сразу отвергла эту мысль. Просто у тебя были какие-то причины, важные, разумеется. И я тебя не стану спрашивать о них. Я так* рада, что ты снова со мной.
   Она посмотрела на меня. В больших серых ее глазах я увидел страх. Она, должно быть, боялась, что я снова буду настойчиво повторять, что я не тот, за кого она меня принимает.
   — Нет, ты тот, — сказала она, словно угадав мои мысли, — тот, а не другой.
   Я рассмеялся и повторил запомнившиеся мне первые строчки стихотворения, которые она только что читала:
 
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
 
   — Не читай эти стихи, не надо!
   — Раньше просил я, а теперь ты просишь.
   — Эти строчки меня пугают. Все эти дни, после нашей встречи в вестибюле гостиницы, я жила, как в страшном сне. Раза два или три мне в голову приходила нелепая и ужасная мысль, что от тебя осталась только оболочка, что ты, действительно, не ты, а кто-то другой, что, оставив прежней твою внешность, заменили твой внутренний мир.
   — А что если это правда?
   — Нет, это не правда. Ты прежний. Все прежнее: и голос и улыбка. Только что-то в глазах другое, не пойму что…
   — На днях профессор Тихомиров сказал мне, что у меня лицо человека, начисто лишенного всякого опыта, словно я только что появился на свет.
   Она посмотрела на меня:
   — Ты знаешь, он прав. Я тоже это подумала.
   — А раньше я разве выглядел не так?
   — Нет. У тебя было другое выражение глаз, немножко насмешливое и скептическое. Что-то в тебе сильно изменилось. Ты не согласен?
   — Нет, что ж. Может, это и так.
   Я довел ее до дверей дома, в котором она жила.
   — Спасибо, — сказала она. — Надеюсь, что мы скоро увидимся. До свидания, милый.
   — До свидания, — сказал л и, отойдя, оглянулся и помахал ей рукой,
   Она стояла на том же месте и смотрела на меня.

12

   Иногда, увлеченный какой-нибудь идеей, я возбужденно ходил из угла в угол и напряженно думал. Потом энтузиазм спадал и подкрадывалась холодная и коварная мысль: а что ты скажешь в издательстве, когда принесешь свою странную рукопись? Как и чем объяснишь, что ты обогнал земных ученых на несколько столетий?
   Тебе скажут:
   — Вы Ньютон и Ломоносов, помноженные на Дарвина и Эйнштейна. Но откуда, черт бы вас побрал, вы взялись? Где прятались? Почему скрывали свои идеи?
   Мне не поверят. Добро бы, если я принес научно-фантастический роман и все формулы и концепции произносил бы от имени героев. Но начало моей рукописи больше похоже на учебник, чем на роман. Ведь я только посредник. Моей рукой водит будущее. Я только популяризатор, пытающийся перевести научные идеи отдаленного времени на язык современных жителей Земли.
   Нелегко проложить мост между будущим и прошлым, начав строить из будущего. Как мне объяснить людям Земли теорию дильнейского физика Тинея, с помощью которой нашей науке и технике удалось победить пространство и время? Для того чтобы понять сущность открытых Тинеем закономерностей, нужно вывернуть наизнанку человеческую логику, пересмотреть все традиционные навыки земного математического мышления. Я ломаю голову над этой проблемой. Будет не менее трудно рассказать о том, как дильнейским биофизикам удалось познать все тайны живой клетки и остановить миг, называемый жизнью индивида. Ну и ускорение мысли! Как и почему дильнейцы научились мыслить быстрее, чем их предки? Разве это не сочтут за парадокс, за беспочвенную выдумку?
   Мне не с кем посоветоваться. Впрочем, иногда я раскрываю футляр, вынимаю Эрою* и читаю ей вслух то место рукописи, в котором сомневаюсь.
   Вот и сейчас я спрашиваю ее:
   — Как тебе кажется — достаточно ли ясно я изложил эту мысль?