Геннадий Гор
Электронный Мельмот

   Обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояний.
Оноре Бальзак «Прощенный Мельмот»

 

1

   Меня разбудил телефонный звонок.
   — Слушаю! — сердито крикнул я в трубку.
   Ласковый женский голос произнес:
   — Ты узнаешь меня?
   — Нет, не узнаю.
   — А я тебя узнала сразу, хотя не слышала твой голос с позапрошлого года.
   — Вы не могли слышать мой голос в позапрошлом году.
   — Почему, милый?
   Я промолчал.
   — Почему, милый?
   Я промолчал.
   — Почему, милый? — повторила она.
   — Потому что тогда меня не существовало.
   — Ты шутишь? Что же тебе от роду меньше двух лет? Объясни. И объясни заодно, почему ты называешь меня на «вы»?
   — Для объяснений еще не наступило время.
   Слова мои звучали сухо, неубедительно, бессердечно, но что я мог сделать? Самое лучшее повесить трубку, и я повесил.
   Девушка явно принимала меня за кого-то другого. Не могла она слышать мой голос в позапрошлом году. Я появился в этом мире всего восемь месяцев тому назад. Кто я? Никто не знает. Все думают, что я Николаи Ларионов, человек со странным выражением лица. Никому не пришло в голову, что я вовсе не человек и поп, именем Николая Ларионова ходит существо, не имеющее ни одного родственника на Земле ни среди живых, ни среди мертвых.
   Семья! Когда я слышу это слово, меня словно пронизывает электрический ток. У каждого живущего здесь есть либо предки, либо родные среди современников, каждый что-то унаследовал и что-то продолжает. Среди миллиардов людей, населяющих Землю, я один свободен от какой-либо земной традиции.
   Рано утром, просыпаясь в номере гостиницы, я лежу и думаю. О чем? Все о том же. Я вспоминаю. Иногда мне хочется все забыть и проснуться с таким чувством, словно я только что родился. Уж не завидую ли я Фуату-Муату, искусственному существу, произведенному в лаборатории великого физиолога и кибернетика Эрона-младшего?
   Фуату-Муату поселили среди живущих. Он жил, не имея прошлого. Ему не о чем было вспоминать. У него было имя, но не было ни юности, ни детства. Его изучали. Он и создан-то был для разного рода исследований и наблюдений. Жил как под стеклом.
   Нет, я не Фуату-Муату! Мне есть что вспомнить. В моей памяти хранятся факты более чем двухсотлетней давности. Например, встреча с Иммануилом Кантом в Кенигсберге, а также пребывание в Санкт-Петербурге XVIII века. Никто не знает, что я так стар.
   Фуату-Муату был лишен возраста. С ним разговаривали вещи. Дверь говорила ему:
   — Я — дверь. Как ваше самочувствие?
   Стул обращался к нему с просьбой:
   — Закройте, пожалуйста, окно. Дует.
   Окно говорило ему:
   — Взгляни, какая прозрачная синева. И даль. Что может быть заманчивее дали?
   Для Фуату-Муату Эрон-младший создал экспериментальную обстановку сна и сказки. Специально длл этого ему пришлось погрузиться в доисторию, изучать первобытное мышление и фольклор.
   Судьба, выражаясь сумрачным языком древних, тоже поставила меня в особые обстоятельства. Я жил среди людей, не принадлежа к человеческому роду. В XVIII веке это было куда проще, я мог выдать себя за графа Калиостро, мнимого мага и сомнительного волшебника, наконец, за самого дьявола. Сейчас я должен был скрываться и молчать. Я откладывал свое признание, день и час, когда я приду в редакцию одной из самых больших газет или в студию телевидения и скажу:
   — Я не тот… Существу из другого мира вряд ли подходит земное имя Николай… Ларвеф! Так меня звали там, за пределами вашей Солнечной системы.
   Я откладывал этот день, понимая, что последует за моим признанием. Я не люблю сенсаций. Поэтому я живу под именем Николая Ларионова. В XVIII веке, когда я впервые посетил Землю, мне приходилось прятать признак, резко отличавший меня от людей: мой рот. Но удачная пластическая операция изъяла это отличие. Л к странному выражению лица можно привыкнуть.
   Никто из студентов-однокурсников, учившихся вместе со мной в Ленинградском университете, не подозревал, что я ношу в своем сознании столько пространства и времени, сколько не в состоянии вместить внутренний мир человека. Никто не догадывался, что моими глазами смотрит на них другой мир, чужая планета, смотрит и не перестает удивляться.
   Фуату-Муату тоже удивлялся, существо без прошлого и без настоящего, модель ума и чувств, напряженно работавших и все же не способных создать контакт между собой и окружающими.
   — Я не Фуату-Муату! — часто шептал я себе.
   Почему? Потому что чувство ощущения странного, незнакомого, отделяло меня от людей, среди которых я жил.
   — Я не Фуату-Муату! — говорил я себе. Почему? Потому что я вовсе не был в этом уверен. Иногда мне казалось, что я искусственное создание, модель живого существа, в котором исследователи пытались осуществить неосуществимое и при помощи одной личности связать два мира — Землю и Дильнею.
   Скучал ли я по своей планете? Да, не скрываю, скучал. И когда я хотел поговорить на родном языке, я раскрывал футляр и доставал комочек вещества, который вмещал в себе внутренний мир отсутствующей Эрой.
   — Эроя, — спрашивал я, — ты слышишь меня?
   — Слышу, — отвечало вещество, мгновенно превращаясь в существо — в мысль, в звук, в жизнь.
   — Ты спала или бодрствовала?
   — Зачем ты спрашиваешь меня об этом? Ты знаешь, что я жду, все время жду. Жду, когда сплю, и жду, когда бодрствую.
   — Чего же ты ждешь?
   — Я жду, когда ты со мной заговоришь. Но мы с тобой теперь так редко говорим. Расскажи мне об этой планете!
   — Как-нибудь в другой раз.
   — Почему ты откладываешь?
   — Не знаю, дорогая. Я боюсь обмануть и тебя и себя самого. Я еще так мало знаю об этой планете. И кроме того я люблю с тобой говорить не о том, что здесь… Ты помогаешь мне вспоминать.
   — Я это знаю. Но твои слова причиняют мне боль. Разве я — только в прошлом? Разве меня сейчас нет?
   Я промолчал. Что я мог сказать ей? Ведь она была здесь и одновременно отсутствовала. Ее бытие, записанное в кристаллик, не знало, что такое «здесь» и «сейчас». Но не стоило ей об этом напоминать. Для чего? Ведь она такая обидчивая.
   Когда кончался наш разговор, я снова прятал ее в футляр, а футляр убирал подальше, чтобы он не попал на глаза дежурной уборщице, когда она придет прибирать номер.

2

   Фуату-Муату жил среди говорящих вещей. Дверь признавалась ему:
   — Извини. Я была так неосторожна, что чуть не прищемила тебе палец.
   Стол спорил с ним по вечерам:
   — Чепуха! Я-то лучше знаю. Я ближе к природе. Меня создали из досок, распилив живое дерево, а тебя из синтетических веществ.
   Соорудив Фуату-Муату, ученые позаботились и о том, чтобы создать для него подходящую среду. Его действительность уподобили сну, но рано или поздно его должны были разбудить.
   Мне тоже иногда казалось, что я вижу сон. Окно говорило мне:
   — Я — окно! Взгляни, какая прозрачная синева. И даль! А что может быть заманчивее дали.
   Даль! С этим понятием я был знаком как никто. Даль, пространство… На эту тему мы беседовали с Кантом в его кабинете, и секретарь философа господин Яхман ждал, когда кончится наш затянувшийся разговор. Канта больше всего на свете удивляло два явления: звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас. А меня — даль, безграничность пространства. И о пространстве я знал гораздо больше, чем господин Яхман и чем Кант. И о времени тоже. Но о личном знакомстве с Кантом пока следовало молчать.
   Однажды я проговорился. Это было на семинаре по истории философии. Я привел слова Канта, сказанные им тогда, у него в кабинете, и так тихо, чтобы не слышал господин Яхман. Профессор Матвеев, большой знаток немецкой классической философии, перебил меня:
   — Кант не говорил этого!
   — Вы говорите так уверенно, — ответил я, — словно присутствовали при нашем разговоре.
   На лице профессора появилось выражение крайнего недоумения:
   — Позвольте, как он мог с вами говорить? В своем ли вы уме?
   Я замолчал, хотя я мог легко доказать, что я встречался с Кантом. Время еще не пришло. В этом все дело.
   — Извините, — пробормотал я, — я оговорился.
   — Бывает, — снисходительно кивнул профессор.
   Даль и синева! Это только за окном гостиницы даль выглядит такой ручной и мирной. Верхушки деревьев. Облака. Ну, а там, где нет ни деревьев, ни облаков, там, в бесконечных вакуумах вселенной, там — совсем другая даль. И она тоже живет в моем сознании.
   Я сижу за письменным столом и читаю рассказы Чехова. Чехов привлекает меня, привлекает и отталкивает. В изображенных им людях и событиях есть нечто такое, что я не в состоянии понять. Эта жизнь похожа на лабиринт, в котором блуждают люди, ища не выхода, а чего-то еще более запутанного, чем лабиринт. Неужели действительно такой была жизнь в конце XIX столетия?
   Кто-то стучится в дверь.
   — Войдите, — говорю я.
   Входит толпа однокурсников.
   — Колька! — кричат они хором. — Ну, собирайся, пошли!
   — Куда?
   — Забыл? Вот чудак! Сегодня «Спартак» играет с Гвинеей. Ну, побыстрей. Не то опоздаем.

3

   С тех пор как на Земле исчезли границы, исчезли и личные документы, свидетельствующие о времени и месте рождения.
   Все человечество — одна большая семья. И никто не носит с собой бумажек с печатями.
   Я ношу в кармане небольшого размера предмет, который лучше всякого документа мог бы удостоверить, что я родился не на Земле. Это разумная логическая машина, лингвистический аппарат, способный приобщить меня сразу к любому земному наречию, к любому способу мыслить и говорить. Но я никому не показываю этот предмет, хотя меня иногда и подмывает сказать усердной старушке, нашей преподавательнице английского языка:
   — Вот у меня есть словарь, так это словарь! Сам переводит с любого языка.
   Но я молчу, молчу и улыбаюсь. Смешно, особенно когда преподавательница хвалит меня за мои успехи
   — Ларионов, — говорит она, — написал сочинение без единой ошибки.
   Я усмехаюсь. И притрагиваюсь рукой к лингвистическому аппарату, лежащему в боковом кармане моего пиджака. Человеческая техника создаст нечто подобное не раньше чем через пятьсот лет, если я, разумеется, не поделюсь своим секретом. Что скажет наша «англичанка» в тот день, когда ее профессию признают ненужной?
   Я присвоил себе чужое имя, назвав себя Николаем Ларионовым. Но сделал я это не сейчас, а двести с лишним лет тому назад в Кенигсберге, когда явился к Иммануилу Канту. Со мной тогда случился казус, я забыл свое имя, разумеется, не настоящее, а то, которым себя назвал. Но Кант не обратил никакого внимания на мое замешательство. Он был увлечен темой нашей беседы, речь ведь шла о пространстве и времени и о звездном небе над нами, за посланца которого я себя выдал.
   Иногда по ночам мне не спится, я смотрю на звездное небо. Моя родина, милая Дильнея, затерялась где-то среди этих бесчисленных звезд, и я ее ищу, хотя и знаю, что ее не найти. Она далеко, так далеко, что даже трудно себе представить.
   Не удивительно ли, что у Земли есть двойник, планета, очень похожая на нее, словно между двух сестер-близнецов легло холодное отчужденное пространство и разделило их… И когда мне становится грустно, я достаю комочек вещества и он разговаривает со мной. Тогда мне кажется, что в этом комочке чувствительного вещества вместилась вся Дильнея, огромный мир, моя далекая родина.

4

   Телефон звонит.
   — Слушаю.
   Опять ласковый женский голос:
   — Ты узнаешь меня?
   — Нет, не узнаю.
   — Что с тобой, Николай? Почему ты не узнаешь меня? Я — Вера! Вера Васильева!
   Я мучительно напрягаю память, пытаюсь вспомнить всех, с кем я познакомился за восемь месяцев моего пребывания на Земле. Вера Васильева? Нет, не припоминаю.
   — Я — Вера! Вера! — внушает мне ласковый женский голос. — Ты не мог меня забыть, нам нужно повидаться. Что же ты молчишь?
   — Не знаю, — неуверенно отвечаю я. — Я помню всех своих знакомых…
   — Нам надо повидаться, — настаивает женский голос. — Надо! Я тут близко. Спускайся. Я буду ждать тебя в вестибюле возле газетного киоска.
   — Хорошо, я приду.
   Я снимаю пижаму и надеваю костюм. Руки мои спешат. Для чего я дал это обещание? Но надо же когда-нибудь объясниться. Очевидно, у меня есть однофамилец и голос его похож на мой.
   Через три минуты я уже внизу, в вестибюле. Возле газетного киоска стоит девушка. Она смотрит на меня, на лице ее улыбка.
   — Теперь ты меня узнаешь? — спрашивает она.
   — Нет. Не узнаю.
   — Не могла же я за полтора года так измениться. Ты, наверно, шутишь, Николай?
   — Нет, не шучу.
   Теперь начинаю удивляться я.
   — Меня зовут Николай Ларионов.
   — Я знаю. Но если ты Николай Ларионов, ты не мог забыть Веру. Ты здоров, дорогой?
   Глаза незнакомой девушки смотрят на меня озабоченно. В них страх и надежда.
   — Как же это могло случиться? Прошло всего полтора года, как мы виделись с тобой. Я улетала в Антарктику, и ты меня провожал. Всего полтора года, а ты, Коля, смотришь на меня так, словно видишь впервые.
   — Впервые? Это так и есть. Полтора года назад меня не было здесь.
   — А где же ты был?
   Я чувствую, что мне не уйти от ответа, не увильнуть. От этой девушки я не могу скрывать истину,
   — Полтора года назад я был далеко.
   — Где? — тихо спросила девушка.
   — В окрестностях Сатурна, — ответил я так же тихо.
   Девушка побледнела. Не знаю — почему она так побледнела. Вся краска сошла с ее лица. И… она пошла Шла, не оглядываясь и не спеша, словно в темноте Она, наверно, подумала, что я сошел с ума. Я не хотел и не мог вдаваться в подробности. Для этого еще не пришло время. Но как мне хотелось крикнуть ей вслед: «Вернись! Не уходи! Я ведь не сказал самого главного».
   Нет, о самом главном не могло быть и речи.
   Придя к себе в номер, я долго ходил из угла в угол. Значит существует мой двойник? Девушка ведь не сомневалась в том, что она меня знала. Глупое положение. Чертовски глупое, идиотское. И посоветоваться не с кем, кроме Эрой.
   Я вынул из футляра комочек вещества и спросил:
   — Ну как твои дела, Эроя?
   — Твой вопрос, — ответила она, — имеет чисто риторический характер. Я живу не для дела, не для действия.
   — Извини, — сказал я, — мне хочется посоветоваться с тобой.
   — О чем?
   — Нелепая история. Я только что разговаривал с земной девушкой. И она утверждает, что она знала меня.
   — Она шутит?
   — Нет, она говорит всерьез.
   — Приведи ее сюда. И я ей все объясню. Я расскажу ей о Дильнее, где ты родился… Мне, надеюсь, она поверит.
   — Тебе? Да. Тебе она несомненно поверит.

5

   На стене афиша. Она извещает, что сегодня состоится публичная лекция: «Разумное существо других планет».
   Я как раз иду на эту лекцию. Зачем? Уж не для того ли, чтобы уличить лектора в невежестве? Нет. Мне просто хочется сличить фантазию с действительностью, выдумку с фактом. И кроме того еще раз испытать заманчивое и сильное чувство искушения, с которым придется бороться, напрягая всю волю. А вдруг я не выдержу испытания, встану и скажу:
   — Вы ошибаетесь, дорогой профессор. Разумное существо других планет вовсе не обязательно должно выглядеть морфологическим монстром.
   — А какие у вас доказательства, молодой человек? — спросит лектор, насмешливо улыбаясь.
   — Какие доказательства? Ну хотя бы я сам. Надеюсь, вы не откажете мне в разумности? А я родился не на Земле.
   Нет, несмотря на более чем солидный возраст и завидный опыт, во мне много юношеского тщеславия. Не оно ли и ведет меня на эту лекцию?
   Актовый зал набит до отказа. Мне с большим трудом удается найти свободное место. Слева сидит старик лет восьмидесяти, справа — студентка. Старик гладит пушистую белоснежную бороду и снисходительно поглядывает на меня. А я думаю: «Э, дедушка, ты моложе меня на несколько сот лет и не гордись своей патриаршей бородой».
   В глазах студентки нетерпеливое желание проникнуть в неведомое.
   — Вас, видно, очень интересуют далекие миры? — спрашиваю я студентку.
   — А вас?
   — Нет. Меня больше интересует наша интеллигентная старушка Земля.
   — Для чего же вы пришли на эту лекцию?
   — Для того, чтобы еще больше любить нашу обаятельную старушку. А вы?
   — Чтобы узнать что-нибудь о разумных существах других планет.
   — Понятно Сейчас нам о них расскажут. — Мне едва удается спрятать улыбку.
   Лектор уже на трибуне. У него умное, но не доброе лицо, скорей лицо актера, чем ученого. А на лице то особое, свойственное только актерам, выражение значительности и уверенности в себе, которое я не раз наблюдал и на Земле и у себя на Дильнее. Говорил он со щегольством, играя дикцией, свободой и силой в управлении голосом. А в голосе, в том, как он произносил слова, был оттенок лени и скрытой усталости, словно космос и проблема жизни на других планетах (с ней он был давно на «ты») чуточку приелись ему, как приелась актеру чужая жизнь, которую он изображал в сотый или тысячный раз на одной и той же сцене.
   Он говорил о биополимерах и о том, что вселенная любит повторять и повторяться хотя бы потому, что в ее распоряжении так много времени и пространства. Это замечание свидетельствовало о том, что он, лектор, не хотел подогревать себя и своих слушателей наивным энтузиазмом, а хотел дать понять, что, заинтересовавшись сутью проблемы, придется иметь дело с монотонностью бесконечности… Слово «бесконечность» он произнес так изящно и легко, словно модуляциями голоса, самой интонацией хотел изменить, сделать более ручным и приемлемым его несколько страшноватый смысл. Это произвело сильное впечатление не только на восьмидесятилетнего старца и на студентку, но, не скрываю, даже на меня, имевшего о бесконечности куда более конкретное представление, чем сам лектор.
   «Ничего не скажешь — талант, — подумал я. — Но все-таки о разумных существах других планет ты, дорогой, знаешь немногим больше этого доверчивого старца».
   И сразу же был наказан за эту не слишком почтительную мысль, наказан, как мальчишка. Лектор как бы невзначай произнес странное, бесконечно знакомое и невозможное здесь на Земле слово. Он тихо, почти переходя в шепот, обозначил его голосом:
   — Дильнея…
   Мне вдруг стало душно, словно все это произошло не наяву, а во сне. Не мог он произнести это слово. На Земле ни единая душа не знает о существовании Дильнеи, кроме меня и кусочка бесформенного вещества, спрятанного в футляр. Очевидно, мне пригрезилось. Я наклоняюсь к студентке и спрашиваю ее:
   — Он говорил о Дильнее?
   Она морщится:
   — Вы мне мешаете слушать.
   — Извините… Говорил он или не говорил?
   — О чем?
   — О планете Дильнее?
   — Не говорил.
   Тогда я поворачиваюсь к старцу. Он плохо слышит. Я чуть ли не кричу в его заросшее сизым пухом ухо:
   — Говорил ли он о Дильнее?
   — Говорил, — отвечает старец, почему-то усмехаясь.
   «Ну, нет! — подумал я. — Студентка права, он этого не говорил».
   Лектор, играя голосом, снова заводит речь о полимерах, о нуклеиновых кислотах и той химической «памяти», которая лежит в основе организации всех живых существ.
   У него не только голос, но и руки артиста. Держа мел в тонких длинных пальцах, он пишет на доске формулу, чтобы с помощью условных и бесстрастных математических знаков, более точных и независимых от нашего «я», чем слова, приобщить слушателей к вещественной сущности жизни…
   Я думаю, почти шепчу про себя:
   «Э, твои знания о деятельности живой клетки, твои сведения о молекулярной „памяти“ устарели, голубчик почти на пятьсот лет».
   И снова он наказывает меня за мою дерзость. Уж не телепат ли он, умеющий читать мысли на расстоянии? Он снова произносит слово, невозможное в его устах. Он говорит:
   — Дильнея.
   Я снова спрашиваю девушку:
   — Говорил он о Дильнее?
   Она изумленно смотрит на меня. Потом отвечает сердито:
   — Лучше послушаем то, что говорит лектор.
   Послушаем.
   Я слушаю внимательно. Опять зады, столетние зады биофизики и биохимии. Я говорю себе: Ларвеф, какая: муха тебя сегодня укусила? Не виновата же Земля, что жизнь на ней моложе, чем на Дильнее? Сиди, терпи и слушай, коли пришел.
   Я гляжу на трибуну, и мне становится не по себе Лектор, сделав паузу, смотрит на меня. Смотрит и усмехается. В его усмешечке есть нечто загадочное, и слова, которые он затем произносит интимно, негромко, но отчетливо, обращаясь словно не к залу, а только ко мне одному, подтверждают мое подозрение.
   — Согласны ли вы с тем, — спрашивает он вдруг, — что жители Дильнеи мыслят совсем иным способом, чем мы, земные люди?
   Слово «вы» он выделил интонацией, отчего оно приобрело неуловимо странный смысл, как бы утверждая, вопреки фактам, что в зале нас только двое, он и я. Он и я. И он обращается к моему «я», к подлинному «я», а не к тому, что выдает себя за Николая Ларионова.
   Николай Ларионов молчит. Молчит и мое подлинное «я», не выдает себя. Старец изумленно смотрит на меня. Смотрит и студентка, словно догадываясь, что лекция превратилась в диалог между лектором и молодым человеком странного вида, на чьем лице слишком быстро и часто меняется выражение.
   Я молчу, молчу и тревожно думаю — откуда он может знать о Дильнее и обо мне, он всего только лектор, может, он телепат и сейчас читает мои самые сокровенные мысли, как раскрытую книгу?
   Нет, это был просто ораторский прием. Сейчас он уже смотрит не на меня, а на сидящего рядом со мной старца. И говорил ли он о Дильнее? Сомнительно. Всему виной моя болезненная мнительность.
   И все же, когда кончилась лекция, я подошел к окруженному толпой лектору и тихо спросил его:
   — Мне казалось, что вы рассказывали о Дильнее?
   И он ответил, нисколько не удивившись моему вопросу:
   — Вам не показалось, я действительно рассказывал об этой далекой планете.

6

   У лектора, разумеется, было имя и фамилия. Густав Павлович Тунявский, — так звали его.
   Астробиолог и беллетрист. Две специальности, если не считать третьей: пропаганда научных и технических идеи. Краткое изложение его жизни и деятельности я нашел в двух энциклопедиях: космической и литературной. Теперь я знал, когда и где он родился, в каком оду окончил космический факультет Ленинградского университета, когда опубликовал свою первую статью, но я не узнал самого главного — откуда ему было известно о существовании Дильнеи.
   Все эти дни я непрестанно думал о нем, об этом загадочном человеке. Да и человек ли он? Люди не могли знать о том, что превышает их опыт и возможности современной им науки. Но если он не человек, то кто же? Такой же дильнеец, как я? Нет, это исключено Только мне одному удалось преодолеть пространство и время и попасть на Землю. Это во-первых, а во-вторых, у него слишком земная внешность. Чего стоит это его манера играть голосом и щеголять интонацией. Дильнеец никогда бы не стал прибегать к столь дешевым театральным приемам. И рот у него человеческий, земной. Следов пластической операции я не заметил. Но откуда он мог знать то, чего не знали другие?
   Ответ на этот вопрос я должен получить немедленно и от него самого. И все же я откладываю со дня на день свой визит к нему. Прежде чем идти к нему, нужно было познакомиться с его трудами. Кибернетический библиограф в университетской библиотеке дал мне все необходимые справки. Получив заказанные книги, я принялся за чтение. Я буквально заставил себя прочесть его научные работы. Кроме немногих фактических сведений о Марсе и его биосфере он угощал читателя сомнительными гипотезами и наивными домыслами о разумных существах вселенной. Его научно-фантастические рассказы были куда занимательнее. Но, к сожалению, он слишком много написал, чтобы я мог все им написанное прочесть. А узнать сюжеты, реферированные фабульным автоматом Публичной библиотеки, я не догадался, о чем потом пожалел.
   Откладывать встречу не хотелось. Я позвонил ему, назвав, разумеется, не свое подлинное дильнейское имя, а земное, заимствованное у людей.
   — Ларионов? — переспросил он. — Николай? Ну что ж, Николай, по-видимому, придется отложить все дела, если вы уж так настаиваете. По правде говоря, я очень занят.
   — Иммануил Кант тоже был очень занятый человек, но однако… — я спохватился и не закончил фразу вырвавшуюся у меня.
   — Кант? — переспросил он. — Иммануил? Меня № очень интересуют кантианские идеи. Да я и не философ Надеюсь, не из-за Канта вы так настаиваете на встрече?
   — Нет, Иммануила…
   Я нарочно повторил:
   — Иммануила…
   Я подражал фамильярной манере того, с кем сейчас говорил.
   — Иммануила я вспомнил совсем по другому поводу. Он тоже был занят, но отложил все дела, чтобы принять меня.
   Я услышал смех.
   — Вы остроумный человек.
   — Остроумный? Не мне судить. Но я не человек.
   — А кто же вы?
   — Ответ отложим до встречи.
   — А кто же вы?
   Я промолчал.
   — Ну, хорошо, — сказал он. — Я жду вас завтра в четыре часа дня.

7

   Я до сих пор не могу себе простить, что попал к Тунявскому, предварительно не прочитав все его научно-фантастические рассказы. Тогда бы я не попал в глупое положение. Но он слишком много написал, я же спешил встретиться с ним, спешил выяснить то, что не давало мне покоя. Мне было не до книг. Правда, я мог воспользоваться услугами автомата, реферировавшего сюжеты. Но я перестал ему доверять после того как прочитал «Давида Копперфильда» и «Записки Пиквикского клуба», сличив их с этой краткой и лишенной юмора фабулой, с которой меня предварительно познакомил автомат.