Но оторвемся от фантазии и вернемся к действительности. Действительность же была самая обыкновенная. Я заболел ангиной и пролежал несколько дней в постели. Меня навестил Староверцев. Боясь заразиться, он сидел в другом углу комнаты, которую мои мать и отец в силу автоматизма по-прежнему называли детской. Сидел и просматривал карточки, а иногда и записывал что-то в них, словно забыв о моем существовании.
   – Ты мог этим заняться дома или в библиотеке, – сказал я.
   – Если бы я был дома или в библиотеке, я не мог бы сидеть здесь, у тебя.
   – Согласен с тобой, – сказал я, – но раз ты сидишь здесь, у меня, то хоть спрячь свои карточки в карман. Можешь ты без них обойтись хоть минутку?
   – Я очень ценю свое время.
   – Ну и цени, – сказал я. – Это твое дело.
   – Не только мое, но и твое. Я ведь ценю время не для себя, а для других.
   – Для других? А не можешь ты немножко конкретнее? Не для Дроводелова же ты ценишь свое время…
   – Для Дроводелова? Нет, – ответил рассеянно Староверцев. – Дроводелов, понимаешь, отрезал и принес в класс…
   – Опять телефонную трубку?
   – Нет, лисий хвост. Говорит, в Зоологическом саду отрезал у живой лисы. Врет. От хвоста пахнет нафталином…
   – И это все новости? – спросил я.
   Староверцев почему-то обиделся, покраснел и даже уронил от волнения несколько карточек на пол.
   – Меня не надо спрашивать о новостях. Я все это презираю. Презираю!
   – Почему же презираешь? За что?
   – Презираю! Новости – это сплетни. Это еще академик Вернадский говорил. В его биографии написано.
   Тут он совсем обиделся и, не подобрав с пола карточек, ушел. Я не чувствовал себя виноватым.
   Я встал и подобрал карточки, которые уронил Староверцев. В одной карточке было написано про Собор Парижской богоматери, в другой про молекулу АТФ и про водородные связи, а в третьей – я не поверил своим глазам – про информационную копию мальчика.
   Первый ученик Дорофеев оказался прав.
   В карточке была ссылка на газетное сообщение о находках археолога Громова и было упомянуто о копии инопланетного мальчика, пролежавшей в земле со времени юрского периода.
   Я читал и перечитывал эту карточку, и рука моя дрожала. Потом я лег в постель, зажег свет и опять читал. И два голоса спорили в моем сознании. Один голос говорил, что все это чепуха и что Староверцев со слов Дорофеева нарочно написал это на карточке и бросил здесь, чтобы посмеяться. Но другой голос утверждал, что для Староверцева карточка слишком священная вещь, чтобы он стал ее портить. Два голоса спорили, а я, как арбитр, слушал их доводы, еще не зная, какому из них отдать предпочтение.
   Голоса спорили, приводя сотни доводов

и

   . Потом один голос стал побеждать, тот голос, который рассуждал здраво и логично, как наш преподаватель математики Марк Семенович. Я сразу же представил себе Марка Семеновича с мелом в одной руке и с мокрой тряпкой в другой, и числа на доске, и его голос всегда с одной и той же сомневающейся интонацией, даже когда не в чем было сомневаться.
   Этот голос, голос Марка Семеновича, сидел во мне и рассуждал.
   Голос с сомневающейся интонацией убеждал меня в том, в чем меня нетрудно было убедить. Староверцев был не из тех, кто стал бы шутить. Значит? Значит, пока я лежал в постели, измеряя температуру и глотая таблетки, в газетах появилось сообщение о копии мальчика.
   Я позвал мать, которая была в столовой, и попросил ее, чтобы она принесла газеты.
   – Сегодня понедельник, – сказала мать, – газеты не принесли. А во вчерашнюю я завернула обувь, когда носила в починку.

7

   Я набрал номер телефона и, услышав густой и низкий мужской голос, сказал:
   – Мне нужно Староверцева.
   – Староверцев слушает вас, – ответил голос.
   От волнения я даже сразу не сообразил, что это отец Староверцева, и удивился, почему у знакомого школьника такой низкий, незнакомый, густой голос.
   – Староверцев слушает вас, – раздраженно повторил голос.
   – Мне не вас. А вашего сына.
   – Его увезли в больницу, – ответил голос. – Приступ аппендицита.
   Он повесил трубку. Я тоже. И наступила тишина.
   Все на свете сговорились, чтобы мешать мне разгадать тайну. Я лежал в постели, глотал таблетки, пил чай с лимоном и ждал врача из районной поликлиники.
   Потом пришла врач – старая обиженная женщина – и стала упрекать нас за то, что плохо работает лифт. В прошлый раз, когда она поднималась к нам на шестой этаж, дверь лифта коварно захлопнулась за ней и ни за что не хотела открыться; пришлось кричать, чтобы вызвали дежурного ремонтника, и она потеряла, стоя в лифте, сорок минут. Сегодня она, боясь потерять время, поостереглась пользоваться лифтом и поднялась к нам пешком, без всякой техники. Она упрекнула мою мать за лифт и попросила ее принести чайную ложечку, а меня открыть рот. Потом она сказала, что нужно еще полежать по крайней мере два дня, и ушла.
   Два дня… Я лежал два дня и думал. Я думал о копии мальчика, которую, если верить карточке Староверцева, нашел отец Громова. Со времен юрского периода, того периода, когда на Земле жили ящеры, прошло много миллионов лет. Значит, копия лежала в земле и терпеливо ждала, когда на Земле появятся разумные существа, способные понять ее язык и войти с ней в общение.
   Мне захотелось узнать побольше о юрском периоде, и я попросил мать, чтобы она принесла мне учебник палеонтологии, по которому учился старший брат, когда был студентом. Мать учебника не нашла и принесла мне
   .
   И тут я узнал о странном факте, который меня прямо потряс. Оказывается, в юрском периоде существовал динозавр, имевший маленькие передние ноги с подчеркнутой хватательной функцией и не имевший зубов. И этот маленький динозавр специализировался на том, что воровал яйца более крупных динозавров.
   И автор книги высказывал предположение, что именно от этого ящера с его необычайно подвижной нервной системой произошли млекопитающие, а значит, и люди.
   И я подумал, что раз существует информационная копия мальчика, то можно проверить, справедлива ли эта гипотеза. Мне самому она показалась не совсем справедливой.
   Через два дня, придя в школу, я решил показать карточку, забытую у меня Староверцевым, самому Громову.
   Я чувствовал себя так, словно потерял под ногами почву и летел в пропасть, но я ничего не мог с собой поделать, желание выяснить тайну было сильнее меня.
   Выбрав минуту, когда в классе не оказалось Дроводелова, я достал из кармана карточку и молча протянул ее Громову.
   Я не сводил глаз с лица Громова, и сердце мое билось, и мне становилось то жарко, то холодно, и я думал, что ко мне вернулась ангина. Такие случаи бывают.
   Эта минута показалась мне длиннее часа. Потом Громов отдал мне карточку и спокойно спросил:
   – Ну и что? Что тебя тут удивило?
   – Как что? – ответил я. – Разве с копией мальчика подтвердилось?
   – Подтвердилось.
   – Он ссылается на газету. Разве в газетах об этом было?
   – Нет. Староверцев узнал от меня. А на газету он сослался для большей убедительности. Ему не хотелось ссылаться на частное лицо. А я – частное лицо.
   Наш разговор был прерван звонком. Вошел Марк Семенович, начертил на доске прямоугольный треугольник и голосом с вечно сомневающейся интонацией стал доказывать нам теорему. Стуча мелом о доску, он доказывал так, словно сам не верил своим доказательствам. Конечно, во всем была виновата интонация, которая не соответствовала логическим выводам, вытекавшим из доказательств.
   Я совсем выключился и не слушал Марка Семеновича и вместо теоремы думал о динозавре, воровавшем яйца более крупных своих современников. Не может быть, думал я, чтобы от этого воришки произошли все млекопитающие, а значит, и люди, меня вовсе не устраивал такой предок. А установить истину можно только с помощью мальчика, информационная копия которого была найдена отцом Громова.
   Только мальчик мог опровергнуть эту сомнительную гипотезу, потому что он побывал на Земле еще в юрский период.
   При одной мысли о том, что копия мальчика существует и что подробности я могу узнать от Громова, как только окончится урок, меня охватывал то сильный озноб, то не менее сильный жар. И я подумал, что врачиха, боясь коварных дверей лифта, выписала меня раньше срока. И за это я мог быть ей только благодарен. Я не имел права терять ни одной минуты. А минуты шли, и Марк Семенович все еще продолжал объяснять, удивленно глядя на свой треугольник на доске и как бы сомневаясь в том, в чем уж никак нельзя было сомневаться.
   Я подумал, что он сомневается в теореме и в ее доказательствах, разработанных еще Пифагором или Эвклидом, а я сижу и не сомневаюсь в существовании копии мальчика только потому, что верю карточке и Громову.
   Потом прозвенел звонок. Марк Семенович стер мокрой тряпкой треугольник и свои доказательства, а затем ушел в учительскую. И я хотел было подойти к Громову, но возле него уже стоял Дроводелов. И стоял он не просто так, как стоят все. В руке у него был листок, весь покрытый мелкими цифрами. Я решил, что это какая-нибудь задача, которую Дроводелов не смог решить, но тут все объяснилось. На листе, который Дроводелов протянул Громову, были произведены расчеты, сколько мальчик съел, выпил и выдышал, находясь так долго в пути. Дроводелов протягивал этот листок Громову с таким же видом, с каким, наверное, протягивает счет в ресторане официант, ожидая оплаты.
   Громов сделал жест рукой, как бы показывая, что он не хочет брать этот счет. Но Дроводелов настаивал, чего-то требовал и не отставал.
   Я догадался, что в этот злополучный день мне не удастся поговорить с Громовым. Дроводелов от него не отступится.
   Возвращаясь домой, я думал о той ниточке, которая соединяла млекопитающих с ящерами через того динозавра, у которого передние ноги обладали хватательной функцией. И если бы этот динозавр от чего-нибудь погиб, то на Земле не появились бы млекопитающие и в том числе даже я сам.
   Я думал об этом. И опять два голоса в моем сознании спорили между собой. Один голос был согласен с гипотезой о происхождении млекопитающих, а другой ему возражал.
   Когда я вошел в парадное и хотел вызвать лифт, оказалось, что лифт испорчен. Сигнальный фонарик не зажегся. Я поднялся на второй этаж и попытался открыть дверцу, но она не открылась. А внутри лифта кто-то сидел и ждал помощи.
   – Кто там? – спросил я.
   – Я, – ответил обиженный женский голос. И по голосу я сразу узнал районного врача.
   – Мы ведь больше не вызывали, – сказал я ей. – Я выздоровел.
   – Я шла не к вам, а на четвертый этаж. По срочному вызову к Новотеловым.
   – Ладно, – сказал я, – немножко потерпите. Я сейчас поднимусь к себе, и мы вызовем ремонтника.
   И я стал быстро-быстро подниматься по лестнице, уже не думая ни о мальчике, ни о динозаврах. Я думал о том, почему лифт действует исправно, когда поднимаюсь я, моя мать и все жильцы и их знакомые, но стоит туда войти врачу, как лифт принимается за свои подлые штучки. Я думал об этом, и о теории вероятности, и о теории игр. И потом снова вспомнил про мальчика.

8

   Дроводелову все-таки удалось всучить свой счет. Войдя в класс, я застал Громова с этой позорной бумажкой в руке. А Дроводелов стоял рядом и ухмылялся. Опять пришлось отложить разговор. Но потом Дроводелов со своей бумажкой ушел, и я приблизился к Громову.
   – А нельзя ли, – спросил я, – повидаться с копией мальчика? Мне нужно выяснить один вопрос.
   Вся эта фраза прозвучала очень глупо и дико. Она была по-дурацки выдернута из контекста моих мыслей.
   – А что это за вопрос? – спросил Громов спокойно и как бы даже безучастно.
   И я рассказал о динозавре, и его передних конечностях с хватательной функцией, и о млекопитающих, которым вряд ли могла понравиться гипотеза, связывающая их происхождение с этим сомнительным животным.
   – И что же, – спросил Громов, – ты хочешь задать этот вопрос копии мальчика?
   – Хочу, – ответил я.
   – Тогда тебе придется немножко обождать.
   – Почему?
   – Потому, что ты не один хочешь задать вопрос. Это во-первых. А во-вторых, мой отец и его сотрудники уже давно бьются над тем, чтобы дешифровать код и понять язык, на котором думал и разговаривал мальчик.
   Но тут наша беседа опять прервалась. Начался урок. Я ждал перемены, а урок тянулся и тянулся… Наконец прозвенел звонок, и я спросил Громова:
   – А нельзя ли все-таки с ним повидаться?
   – С кем?
   – С копией.
   – Это невозможно. Она находится в Институте археологии, и доступ туда запрещен всем, за исключением сотрудников лаборатории.
   – А ты сам ее видел?
   – Разреши оставить твой вопрос без ответа.
   Я обиделся – как в тот раз, когда он намекнул насчет ремонта. В его словах сквозило явное недоверие.
   По выражению моего лица Громов догадался, что я обижен. Ему, по-видимому, стало неловко, и он спросил:
   – Что же ты не заходишь?
   – Но у вас в квартире ремонт…
   – Ремонт давно кончился. Заходи хотя бы завтра вечером. Я буду дома.
   Он что-то еще хотел сказать, но не успел. В класс вошла преподавательница истории. Она стала работать в нашей школе совсем недавно, никого из нас еще не помнила по фамилии и даже не подозревала, что Громов много знает.
   Раскрыв классный журнал, она назвала первую попавшуюся фамилию:
   – Громов!
   Громов встал, и она задала ему вопрос о первобытном обществе и о чем-то еще более древнем.
   Я смотрел на ее лицо, пока Громов отвечал. Выражение ее лица все время менялось, и на лице можно было увидеть целую гамму чувств и переживаний.
   А Громов отвечал, как только он один умел отвечать во всей школе, а может, и на всем Васильевском острове. И казалось нам, отвечает не он, а те люди, которые жили в древнюю эпоху, отвечает сама древняя эпоха, все факты и события, сами, не очень громким размышляющим голосом Громова.
   И я подумал, что, наверное, так же спокойно и задумчиво будет отвечать мальчик через свою копию, когда дешифруют его язык.
   Я не знаю, о чем думала преподавательница, слушая, как отвечает на ее вопросы Громов. Сама она молчала, зато безмолвно, сменой выражений, говорило ее лицо.
   Потом Громов сел, а учительница встала. По-видимому, она так растерялась, что забыла его фамилию.
   – Молниев? – обмолвилась она. Никто из класса не рассмеялся, даже Дроводелов. Такой напряженной была эта минута.
   – Нет, я не Молниев, а Громов, – спокойно сказал Громов.
   – Благодарю, – сказала учительница. Она почему-то сказала это очень тихо, так тихо, что слышали не все.
   А потом она целую минуту молчала, пока на лице ее не появилось то же самое выражение, с которым она вошла в класс. По-видимому, усилием воли она заставила себя успокоиться и снова обрести обычное состояние, с которым учителю легче продолжать урок. Спрашивать она больше никого не стала. А стала рассказывать сама, спокойно, буднично, как и полагалось.
   Рассказывала она о далеком прошлом. Но это было совсем другое прошлое, не то, о котором нам сообщил Громов. В чем тут дело? Я не могу объяснить. Тому прошлому, о котором она рассказывала, не было никакого дела до нас. И я думал, что и нам тоже нет до него никакого дела. Но учительница думала иначе, чем я. Она рассказывала страшно спокойно, как в учебнике, и даже еще спокойнее и очень методично, как, наверное, ее учили вести урок, чтобы мы могли его лучше усвоить.
   Громов же сидел у окна и, казалось, внимательно слушал. А в окно мне были видны небо и облака, а Громов, наверное, видел и прохожих на тротуаре, а также старуху, евшую сливы и выплевывавшую косточки. Я думал, что в прошлом, о котором рассказывала новая учительница, не было ни этого окна, ни тротуара с прохожими, ни этой старухи, евшей то вишни, то яблоки, а то щелкавшей утюгом орехи на подоконнике. И оттого, что всего этого не было в прошлом, прошлое становилось еще более странным, и неуютным, и не совсем убедительным, таким, какое оно было в рассказе учительницы.

9

   Вот она, эта дверь, обитая сукном, с синим ящиком для газет и писем.
   Я звоню. Долго не открывают. Может, никого нет дома?
   Я еще раз звоню. Открывает сам Громов, не отец, конечно, а сын.
   – Проходи, – говорит он и ведет меня в переднюю.
   – Я у вас давно не был, – говорю я. – А родители дома?
   – Мать дома, отец в институте. А почему это тебя так интересует?
   – Да нет, я это так просто. А божок с обсидиановыми глазами все еще висит?
   – Висит. Сейчас ты его увидишь, вот вешай пальто сюда. Староверцева видел?
   – Откуда? У него аппендицит на днях вырезали.
   – Не аппендицит, а аппендикс. Он сейчас уже поправляется и карточки заполняет. Прислал мне вопросник. Ты что остановился? Проходи.
   Мы пошли в бывшую детскую, где жил Громов. Прошли через столовую, и я увидел прозрачные глаза деревянного божка и его узкую фигурку с тоненькими ручками и слегка поджатыми ножками.
   – Ну, а что за вопросник? – спросил я.
   – Чудак он, этот Староверцев. Задает вопросы, на которые мог бы ответить только мальчик или его копия. А главное, требует, чтобы я ответил сейчас же и письменно, пока он еще не ходит в школу.
   – И ты ответишь?
   Громов удивленно посмотрел на меня и ничего не сказал.
   Тогда я спросил:
   – У тебя есть продолжение про мальчика?
   – Есть где-то, если не потерялась тетрадка. У нас ремонт был. А что?
   – Почитай.
   – Нет, – сказал Громов, – не хочется. Извини, настроения нет. И потом я не люблю читать вслух.
   – Да нет, почитай! – стал просить я. – Почитай, пожалуйста…
   Мне стало противно от своих слов и от голоса, которым я просил, словно просил не я, а Дроводелов, но я все-таки продолжал канючить. Очень уж хотелось мне послушать про мальчика еще до того, как дешифруют его код. Ведь это будет не скоро.
   – Почитай, что тебе стоит, ну, почитай…
   – Нет, – сказал решительно Громов. – Читать я не буду. А если хочешь, включу проигрыватель, и мы послушаем мелодию, которую сочинил композитор, который… У отца в кабинете есть запись. Только смотри, об этом никому…
   Он пошел в кабинет и скоро вернулся, бережно держа пластинку, а потом включил проигрыватель, чтобы я мог послушать мелодию, которую сочинил один композитор за много миллионов лет до того, как разум и человеческое ухо появились на Земле.
   Я слушал, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечьи билось нечеловеческое сердце музыканта, который вопреки законам времени и пространства сейчас, казалось, был рядом с нами.
   Звуки лились, объединяя необъединимое, они были тут, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от нас.
   Мальчиком называл в своем рассказе Громов того, кто сумел оказаться рядом с нами. Он и был мальчик, наполненный детством, хотя это детство продолжалось миллионы лет и до сих пор не кончилось.
   Мальчиком называли его на корабле. И он тоже так называл себя.
   И мы с Громовым тоже пока были еще мальчиками, но наше детство должно было скоро кончиться. Его же детство длилось и длилось, сливаясь со звуками мелодии, которую я сейчас слушал.
   Когда мелодия кончилась, я спросил о том, о чем, может быть, не следовало спрашивать:
   – Что же, эту запись отец нашел вместе с информационной копией?
   – Да нет, откуда ты это взял? Один отцовский приятель сочинил. Член Союза композиторов. По моей просьбе.
   Я глядел на Громова, и, должно быть, лицо мое менялось, как у нашей новой преподавательницы истории. И Громову, должно быть, стало жалко меня и досадно за свои слова, и он спросил:
   – А тебе, видно, хотелось, чтобы это тот музыкант написал, который дружил с мальчиком?
   – Хотелось бы, – тихо ответил я.
   – Но музыка же хорошая. Она тебе понравилась?
   – Да. Но она понравилась бы мне больше, если бы ее сочинил тот и тогда…
   – Когда еще не было разума и человеческого уха? – спросил Громов.
   – Да.
   – А ты представляешь себе, какой была тогда Земля?
   – Раньше не представлял. А сейчас представил, когда слушал эту мелодию. А ты представляешь?
   – Зачем мне представлять? – сказал тихо Громов. – Я не только представляю, но и знаю.
   – Откуда?
   – Разреши мне не отвечать на твой вопрос.

10

   И я разрешил. Разрешил ему не отвечать на мой вопрос.
   Я просто ушел. Надел пальто в передней и ушел. Не мог я больше канючить, выпрашивать, подлизываться.
   Но, наверное, не всякий бы ушел на моем месте, так и не узнав истину. Какой-нибудь исследователь и крупный ученый ради науки плюнул бы на свое самолюбие и остался.
   А я ушел. Правда, мне от этого было не легче. Я почти не спал ночь.
   На другой день в классе случилось неприятное дело. Не знаю, почему я назвал это дело неприятным. Впрочем, пускай. Вот что случилось.
   Пришел новый, очень молодой преподаватель биологии вместо старого, который ушел на пенсию. При старом бы все сошло. Того ничем нельзя было удивить.
   Этот новый задал Громову вопрос. И Громов, разумеется, ответил. Дело, конечно, не в том, что Громов ответил не по программе. Дело в том, что Громов знал, чего не знал и не мог знать никто. И новый преподаватель все это понял. Я увидел это по его глазам. Таких глаз я не видел нигде – ни в кино, ни в театре. Казалось, на лице у него ничего не осталось, кроме этих глаз. А в глазах было все: восторг и ужас, недоумение и гнев, отчаяние и радость и еще что-то, чего мне не передать с помощью слов.
   Я подумал, что он заболел или помешался. Он стал ходить по классу из угла в угол, словно забыв о нас.
   Минут пять прошло, а он все ходит и ходит.
   Потом он подошел к Громову.
   Он сказал что-то, но так тихо и невнятно, что я не расслышал. Только по ответу Громова я догадался, о чем идет речь.
   Речь шла о животных, вымерших миллионы лет назад. И дело не в том, что Громов рассказал о них обстоятельно, живо и слишком конкретно. У него вырвалось словечко, которое ему ни в коем случае не следовало произносить, если уж он хотел все сохранить в тайне. Когда учитель ему возразил, он сказал:
   – Вы знаете это из курса палеонтологии, а я помню…
   И он стал выкладывать одну подробность за другой. Он словно решил на все наплевать – на тайну, на учителя, на первых учеников, и он опять употребил это выражение:
   … Учитель прямо остолбенел, не в силах ни слова вымолвить.
   Мне стало жалко учителя, а еще больше самого Громова. И я крикнул:
   – Да он просто оговорился!
   Учитель ухватился за мои слова, как хватаются за соломинку. И ему кое-как удалось завершить урок. Громов тоже успокоился.
   Я был чертовски рад, что своей находчивостью дал им выйти из трудного положения.
   Но тут выскочил Дроводелов. Лицо его ухмылялось.
   – Платон! – крикнул он на весь класс. – Платон, ты мне друг, но истина мне дороже!

11

   Я очень сердился на Дроводелова за его выходку. И ребята сердились. Но истина, конечно, была не виновата.
   А новый преподаватель заболел. Подцепил где-то воспаление легких. И говорят, из куйбышевской больницы писал Громову письмо. Содержание письма никому в классе было не известно, даже Дроводелову. Но конверт видел на столе у Громова Староверцев и по обратному адресу догадался, кто и откуда писал Громову.
   Я почему-то предполагаю, что учитель объяснял Громову свое состояние и почему он так волновался на уроке. А это вовсе не надо было объяснять. Не знаю, было ли в письме что-нибудь об истине.
   А я думал о ней всякий раз, когда видел Громова. Потом Громов вдруг тоже перестал ходить.
   Прошел слух, что он переезжает, и не на Черную Речку, а в Академический городок под Новосибирском. Только что прошли выборы в Академию наук, и его отца выбрали членом-корреспондентом в Сибирский филиал академии. А раз выбрали, то хочешь или не хочешь, ехать надо. Так мне объяснил один ученик, у которого отца тоже выдвигали в члены-корреспонденты, но не выбрали.
   Вот тут я снова вспомнил об истине. Я понял, что Громов скоро уедет, а Новосибирск далеко, и мне так и не удастся ничего узнать о мальчике, пока не появится о нем что-нибудь в газетах. Мне необходимо было повидаться с Громовым еще до его отъезда. Я все ждал, что он появится в классе, но он не появлялся. Может быть, он уже оформил свои документы в школе и ждал, когда отец сдаст дела.
   Новый учитель биологии поправился и выписался из больницы. Держался он в классе как-то нервно, смущенно и время от времени бросал свой взгляд на пустое место возле окна, где раньше сидел Громов. И тогда в его глазах появлялось странное выражение, словно он там видел то, чего не видели другие.
   Я тоже смотрел туда и видел там пустое место и окно. А за окном была улица с пешеходами на тротуарах и окно напротив, возле которого сидела толстая старуха, евшая яблоки или щелкавшая утюгом орехи на подоконнике.
   Но учитель видел там другое – об этом говорили его глаза. Может быть, его глазам представлялась живая и впечатляющая картина древней Земли, Земли еще до человека и до млекопитающих, о которой рассказывал тогда Громов?