Линор Горалик
Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими
От составителя
Читателю никогда не приходится рассчитывать на то, что поэт напишет собственную автобиографию; в большинстве случаев поэты никогда этого и не делают. Поэту же, по большому счету, никогда не приходится рассчитывать на то, что ему будет предоставлено право представить читателю собственную жизнь так, как сам поэт пожелал бы; рассказать именно то, что хочется, так, как хочется, в той форме, в которой хочется.
Из-за этих двух причин (из-за этой одной причины, конечно) я затеяла в 2006 году проект «Биографии поэтов, рассказанные ими самими». «Новое издательство» во главе с Андреем Курилкиным немедленно согласилось участвовать в проекте. Я изложила Андрею идею этого проекта примерно в мае 2006 года и пообещала подготовить первый том проекта (с автобиографиями двенадцати-пятнадцати поэтов) к декабрю того же года. К моменту, когда первый том все-таки будет завершен и собран (в этом декабре), с того самого декабря пройдет шесть лет: я изначально переоценила свои силы и свою способность слушать людей залпом. Когда человек (любой, наверное, но особенно – такой человек) рассказывает тебе свою жизнь, это нельзя проглотить – и перейти к следующему собеседнику. Это проживаешь, хотел ты этого изначально или нет.
Я сразу говорила участникам проекта, что результат будет целиком и полностью таким, каким они захотят его видеть. Можно выкидывать куски, можно дописывать куски; можно передумать и отказаться от публикации вообще; можно сказать: «Мне не нравится то, что получилось; давайте выкинем этот вариант, и мы начнем все сначала» (тогда мы выкидывали этот вариант и начинали все сначала).
Я садилась перед поэтом с диктофоном и говорила: «Расскажите, пожалуйста для начала, какой была ваша семья до вас». Дальше разговор мог длиться два часа – легко, как по бумаге. Мог – в несколько приемов по несколько часов. Иногда (в одном случае) – с перерывом в несколько лет. Потом я присылала расшифровку текста. Первое время я проделывала над этой расшифровкой некоторую, как мне казалось, чисто техническую редактуру – со всей бережностью, на какую была способна, и постоянно спрашивая собеседника о неясных местах. Теперь я жалею об этих случаях: следовало (и так я поступала дальше) присылать поэту совершенный «сырец», не поддаваясь даже соблазну исправления ослышек и описок расшифровщика (тоже, кстати, очень внимательного и бережного), – просто для того, чтобы не вмешаться случайно даже в структуру конечного текста, даже в интонацию. Потом я выбрасывала свои реплики, кроме тех, которые служат опорными для рассказа, который ведет поэт (с таким собеседником невозможно постоянно молчать и спрашивать; с ним хочется говорить; это тоже соблазн, с которым я пыталась справляться, но получалось далеко не всегда).
Об отборе имен: никакого отбора, формального просева этот проект не подразумевает. Я просила участвовать (в этом томе и в следующих томах, над которыми уже идет работа) тех, чьи тексты люблю; кроме того, я пыталась хоть сколько-то коснуться разных поколений и разных школ, но и здесь не руководствовалась никаким жестким принципом. Даже решение о том, кто войдет в первый том, а кто – не в первый, было подчинено исключительно географическим и хронологическим случайностям, а не какой бы то ни было тайной стратегии. Конечно, я не могу себе простить того, что в результате моей лени и медлительности я упустила возможность поговорить с несколькими выдающимися людьми, ушедшими от нас за эти годы. Я буду пытаться работать больше и быстрее.
Это не журналистский проект. Мне не хотелось «получить информацию», или «пролить свет», или «уточнить подробности». Мне хотелось, если угодно, прямо обратного: настолько, насколько это возможно (а наличие спрашивающего, наличие собеседника все-таки, увы, задает определенную рамку, как этот собеседник ни пытается самоустраниться), дать поэту свободу говорить о себе на своих условиях. То, что именно поэт выбирает рассказывать, как, когда, в каком порядке, каким языком, мне виделось гораздо более важным, чем любые конкретные подробности, состыковки и факты. Конечно, моя собственная личная близость (разной степени) к говорящим, мое ощущение легкости или, напротив, робости в разговоре неизбежно влияли на результат. Я жалею об этом, но не представляю себе, как избежать этого, не прибегая к малоинтересным (и, боюсь, малорезультативным) формальным играм.
Еще мне кажется, что, не будь нужды написать данное предисловие, я бы сумела выпустить этот том раньше. Но необходимость написать это предисловие пугала меня. Я сомневалась, что сумею удержаться от нескольких очевидных соблазнов: от соблазна анализировать параллели, излагать концептуальные и философские соображения, предлагать интерпретации – и таким образом все-таки упеленывать эти автобиографии в ту опосредованную толщу чужого текста, от которой мне как раз хотелось избавить моих собеседников. После многократных переписываний и переделываний мне, кажется, удалось удержаться – и предоставить читателю эти биографии вне какого бы то ни было контекста, кроме того, которым располагает сам читатель.
Я хочу поблагодарить не только всех участников проекта (чье доверие и уделенное мне время значили для меня больше, чем я могу описать), но и «Новое издательство», сразу заинтересовавшееся идеей и терпеливо ожидавшее результата. Отдельно спасибо – расшифровщикам интервью, проделавшим очень непростую и очень кропотливую работу.
И, наконец, порталу OpenSpace, редакция которого предложила предпубликацию вошедших в книгу автобиографий и тем самым подтолкнула меня к переводу проекта в решающую фазу.
Из-за этих двух причин (из-за этой одной причины, конечно) я затеяла в 2006 году проект «Биографии поэтов, рассказанные ими самими». «Новое издательство» во главе с Андреем Курилкиным немедленно согласилось участвовать в проекте. Я изложила Андрею идею этого проекта примерно в мае 2006 года и пообещала подготовить первый том проекта (с автобиографиями двенадцати-пятнадцати поэтов) к декабрю того же года. К моменту, когда первый том все-таки будет завершен и собран (в этом декабре), с того самого декабря пройдет шесть лет: я изначально переоценила свои силы и свою способность слушать людей залпом. Когда человек (любой, наверное, но особенно – такой человек) рассказывает тебе свою жизнь, это нельзя проглотить – и перейти к следующему собеседнику. Это проживаешь, хотел ты этого изначально или нет.
Я сразу говорила участникам проекта, что результат будет целиком и полностью таким, каким они захотят его видеть. Можно выкидывать куски, можно дописывать куски; можно передумать и отказаться от публикации вообще; можно сказать: «Мне не нравится то, что получилось; давайте выкинем этот вариант, и мы начнем все сначала» (тогда мы выкидывали этот вариант и начинали все сначала).
Я садилась перед поэтом с диктофоном и говорила: «Расскажите, пожалуйста для начала, какой была ваша семья до вас». Дальше разговор мог длиться два часа – легко, как по бумаге. Мог – в несколько приемов по несколько часов. Иногда (в одном случае) – с перерывом в несколько лет. Потом я присылала расшифровку текста. Первое время я проделывала над этой расшифровкой некоторую, как мне казалось, чисто техническую редактуру – со всей бережностью, на какую была способна, и постоянно спрашивая собеседника о неясных местах. Теперь я жалею об этих случаях: следовало (и так я поступала дальше) присылать поэту совершенный «сырец», не поддаваясь даже соблазну исправления ослышек и описок расшифровщика (тоже, кстати, очень внимательного и бережного), – просто для того, чтобы не вмешаться случайно даже в структуру конечного текста, даже в интонацию. Потом я выбрасывала свои реплики, кроме тех, которые служат опорными для рассказа, который ведет поэт (с таким собеседником невозможно постоянно молчать и спрашивать; с ним хочется говорить; это тоже соблазн, с которым я пыталась справляться, но получалось далеко не всегда).
Об отборе имен: никакого отбора, формального просева этот проект не подразумевает. Я просила участвовать (в этом томе и в следующих томах, над которыми уже идет работа) тех, чьи тексты люблю; кроме того, я пыталась хоть сколько-то коснуться разных поколений и разных школ, но и здесь не руководствовалась никаким жестким принципом. Даже решение о том, кто войдет в первый том, а кто – не в первый, было подчинено исключительно географическим и хронологическим случайностям, а не какой бы то ни было тайной стратегии. Конечно, я не могу себе простить того, что в результате моей лени и медлительности я упустила возможность поговорить с несколькими выдающимися людьми, ушедшими от нас за эти годы. Я буду пытаться работать больше и быстрее.
Это не журналистский проект. Мне не хотелось «получить информацию», или «пролить свет», или «уточнить подробности». Мне хотелось, если угодно, прямо обратного: настолько, насколько это возможно (а наличие спрашивающего, наличие собеседника все-таки, увы, задает определенную рамку, как этот собеседник ни пытается самоустраниться), дать поэту свободу говорить о себе на своих условиях. То, что именно поэт выбирает рассказывать, как, когда, в каком порядке, каким языком, мне виделось гораздо более важным, чем любые конкретные подробности, состыковки и факты. Конечно, моя собственная личная близость (разной степени) к говорящим, мое ощущение легкости или, напротив, робости в разговоре неизбежно влияли на результат. Я жалею об этом, но не представляю себе, как избежать этого, не прибегая к малоинтересным (и, боюсь, малорезультативным) формальным играм.
Еще мне кажется, что, не будь нужды написать данное предисловие, я бы сумела выпустить этот том раньше. Но необходимость написать это предисловие пугала меня. Я сомневалась, что сумею удержаться от нескольких очевидных соблазнов: от соблазна анализировать параллели, излагать концептуальные и философские соображения, предлагать интерпретации – и таким образом все-таки упеленывать эти автобиографии в ту опосредованную толщу чужого текста, от которой мне как раз хотелось избавить моих собеседников. После многократных переписываний и переделываний мне, кажется, удалось удержаться – и предоставить читателю эти биографии вне какого бы то ни было контекста, кроме того, которым располагает сам читатель.
Я хочу поблагодарить не только всех участников проекта (чье доверие и уделенное мне время значили для меня больше, чем я могу описать), но и «Новое издательство», сразу заинтересовавшееся идеей и терпеливо ожидавшее результата. Отдельно спасибо – расшифровщикам интервью, проделавшим очень непростую и очень кропотливую работу.
И, наконец, порталу OpenSpace, редакция которого предложила предпубликацию вошедших в книгу автобиографий и тем самым подтолкнула меня к переводу проекта в решающую фазу.
Михаил Айзенберг
Айзенберг Михаил Натанович (р. 1948, Москва). Окончил Московский архитектурный институт, работал архитектором-реставратором. Преподавал в Школе современного искусства при Российском государственном гуманитарном университете. Руководил изданием поэтической книжной серии издательства «ОГИ». Лауреат премии Андрея Белого (2003), премий журналов «Знамя» и «Стрелец». Лауреат поэтической премии Anthologia журнала «Новый мир» (2008), премии «Московский счет» (2009).ГОРАЛИК Первое ваше стихотворение, прочитанное мной, было года примерно 80-го. Я потом начала читать вас в хронологическом порядке – и тексте на десятом подумала: «Как должно быть устроено мироощущение человека, когда главным действующим лицом все время оказывается не велосипедист, а стрелок? Мироощущение, при котором сквозь абсолютно мирный день просвечивает такая страшная, шершавая подкладка?» И чем дальше я читала эти тексты, тем сильнее мне казалось, что автор постоянно смотрит вот на тот самый, описанный в стихотворении со стрелком, солнечный двор – в разное время суток, в разную погоду, с разных точек, в разных ракурсах – и постоянно видит объект принципиально новым, но при этом додумывает его, доразглядывает.
АЙЗЕНБЕРГ Ну вероятно, так и происходит, потому что я не занимаюсь выстраиванием своей жизни, не делаю никаких проективных движений. Все, что со мной происходит, можно при хорошей погоде называть интуитивным существованием, при плохой – растительным. (А раз уж речь зашла о погоде, то вернее второе.) На самом деле имеет место, очевидно, и то и другое, но все движения сознания действительно следуют за сменой ракурса, а не наоборот.
ГОРАЛИК Так всегда было?
АЙЗЕНБЕРГ Всегда. Это такой способ существования.
И если уж всплыли эти слова, то, наверное, нужно сказать, что и мое отношение к стихам – это отношение к некоторому способу реального, не фиктивного существования. Не именно моему, а вообще «способу существования».
ГОРАЛИК Каково это – пытаться передать словами способ существования, особенно такой?
АЙЗЕНБЕРГ В том и задача, чтобы «передать словами». Это прямо связано с тем, где мы живем и как мы живем. Придется начать с трюизмов: всю первую половину прошлого века здесь шла какая-то непрерывная война на уничтожение. Уничтожение не только всех, но и всего, культуры в первую очередь, даже материальной культуры. Культурное воспроизводство было окончательно разрушено – и вот осталось нечто: просто страна – как территория, как место, где живут люди, не имеющие для своей жизни культурных навыков. Не имеющие в том числе и речевого навыка, чтобы что-то сказать о себе, о месте, где они живут, о своей жизни в этом месте. Не имеющие языка и не понимающие, собственно говоря, где они оказались и кто они такие. И эта ситуация – ситуация полного отсутствия культурного, да и просто жизненного обеспечения – стала, мне кажется, ощущаться всеми как раз в то время, когда я сам начинал быть существом отчасти сознательным, начинал писать стихи, например. То есть где-то в середине 60-х. До этого еще существовала какая-то инерция – то ли инерция предыдущих уничтоженных культур, то ли просто инерция того гигантского геологического разлома с последующим высвобождением социальной энергии и пр. Люди жили силой этой инерции, но ближе к 60-м они стали ее терять, а вместе с ней – и представление о реальности. В таких ситуациях стихи первыми приходят на помощь самым естественным образом – просто потому, что они больше всего связаны с какими-то конвульсивными движениями «тонкого сознания».
ГОРАЛИК Стихи как метод глубокой рефлексии?
АЙЗЕНБЕРГ Изменения, происходящие в мире, ведь не сразу доходят до сознания, до тех областей нашей психики, которые мы способны контролировать. Но наше «тонкое сознание» (синоним души) сразу отзывается на любые перемены новыми, еще необъяснимыми колебаниями, каким-то новым трепетом. Оно трепещет иначе – не так, как раньше. Стихи умеют подхватывать этот трепет, заражаться им. Они сами становятся этим новым трепетом.
ГОРАЛИК Воскрешение погибшей культуры, заполнение лакун, возникших в ходе уничтожения культуры, – это ведь очень близко понятию «реставрация»? Вы реставратор по образованию, вы много лет работали в этой области. Как ощущает культуру человек, который фактически трогал ее руками?
АЙЗЕНБЕРГ Вы знаете, как раз мой опыт реставратора в этом плане сугубо отрицательный. Я, конечно, благодарен и этому опыту, как и любому другому, но энтузиазм, с которым я начинал работу реставратора, постепенно – и довольно быстро – исчезал: я понял, что сама реставрация – вещь страшно двусмысленная. Нужно уточнить: я говорю сейчас именно о реставрации – не о консервации. Консервация – вещь правильная и необходимая. А что такое реставрация? Какое-то здание было перестроено, искорежено, испорчено или даже уничтожено, но вот пришли мы, реставраторы, и сейчас восстановим все в самом что ни на есть первоначальном виде. Я понимал, что делаю что-то не то, но никак не мог это «что-то» сформулировать, найти главное слово. И это слово – уже в сравнительно позднем, начала 90-х годов, разговоре – мне подсказал Гриша Дашевский. Он тогда приехал из Франции, описывал свои впечатления и в каком-то придаточном предложении просто упомянул: «…средневековые замки, то есть настоящая архитектура – окаменевшее событие». Как потом выяснилось, он никак эти слова не зафиксировал и сразу их забыл, а у меня от них что-то вспыхнуло в мозгу: «окаменевшее событие». Именно! Событие тем и отличается от всего остального, что оно неповторимо: оно произошло раз и навсегда. Пытаться восстановить его, «реставрировать» – значит фальсифицировать реальность, переписывать историю.
ГОРАЛИК Как вы оказались реставратором?
АЙЗЕНБЕРГ Я окончил Московский архитектурный институт, но уже на последних курсах понял, что заниматься современной архитектурой мне не очень хочется, а вот старая архитектура, наоборот, привлекает меня весьма серьезно. Началось это увлечение еще на первых курсах: во время летних каникул мы вербовались в архитектурные экспедиции, это называлось «паспортизация памятников архитектуры». Эти памятники надо было зафиксировать, но для начала – просто найти, потому что никакого общего «свода памятников» еще не существовало. И мы буквально прочесывали какие-то глухие районы северных областей (в моем случае – Вологодской и Костромской) и смотрели, что там есть: искали разрушенные храмы, часовни, просто интересные деревенские дома – старые или чем-нибудь необычные. Нужно было сделать схематический обмер этих объектов, фотографии, разумеется, и дать какое-то профессиональное описание. По идее прилагалась еще и историческая справка – если удавалось ее где-нибудь раздобыть. Это было очень увлекательно, и мне показалось, что такая работа как раз по мне.
ГОРАЛИК Чем она была увлекательна именно для вас?
АЙЗЕНБЕРГ Во-первых, был какой-то поисковый, чисто экспедиционный азарт, да и сами памятники были порой вполне замечательны. Но все-таки самым сильным впечатлением были те края, те земли, по которым нам нужно было пройти. Мы оказывались там, где без этой работы никогда бы не оказались. Приезжали – а в основном приходили пешком – иногда в такие места, где до нас какой-либо посторонний человек был лет двадцать назад. Это был невероятный опыт, совершенно бесценный.
ГОРАЛИК Впечатление должно было нередко оставаться гнетущее.
АЙЗЕНБЕРГ «Гнетущее» – совсем не то слово, но нужного я сейчас что-то не подберу. Я думаю, что в тех деревнях, где мы бывали, сейчас уже никто не живет. В них и тогда практически уже не жили. Так, две-три семьи. И появлялось ощущение как бы исчезающей страны: громадного, пустого, только прошедшим заполненного пространства. Какое-то огромное ощущение.
ГОРАЛИК И это в то время, когда большинству казалось, что эта страна не просто не может исчезнуть – что она не может измениться, даже шелохнуться, – этакая неподъемная каменная скифская баба.
АЙЗЕНБЕРГ Ну, вы знаете, одно другому, боюсь, не противоречит. Было именно такое ощущение: есть незыблемая государственная территория, но только внутри этой территории – исчезающая страна.
ГОРАЛИК Как архитектура оказалась в круге интересов настолько вербального человека, как вы?
АЙЗЕНБЕРГ Не такого уж и вербального на самом деле. Стихи – это все-таки сравнительно позднее увлечение, я стал писать их регулярно лет с четырнадцати-пятнадцати. Именно регулярно, а не эпизодически, как это делают все. До того были редкие и совершенно детские опыты: несколько эпизодов с разрывом в два-три года. А уже лет с пятнадцати стихи постепенно стали превращаться в главное занятие и главное, что ли, жизненное приключение. До этого я все больше рисовал и лепил, занимался в художественных кружках, учился в художественной школе и лет, наверное, до шестнадцати полагал по инерции, что стану художником. Только потом сообразил, что это, в общем-то, дело не мое.
ГОРАЛИК Что могли дать стихи, чего не могло дать все прочее – рисование и пр.?
АЙЗЕНБЕРГ Могу признаться, что к тому времени в художественных занятиях обнаружилась какая-то область, мне явно недоступная. Я всегда прилично – ну, на подростковом, конечно, уровне – рисовал с натуры: в основном портреты, но и этюды, натюрморты и т. д. Куда хуже удавались мне так называемые композиции – то, что надо замыслить «из головы». Но ближе всего к настоящей картине, к полотну были именно «композиции», и вообще художник, как нам тогда казалось, – это человек, который пишет «картины», а не какие-то там этюды или натюрморты. Они лишь подготовительный этап для настоящей работы – писания «полотен». Я, слава Б-гу, очень рано почувствовал, что к «полотнам» мне перейти будет затруднительно и что меня вообще смущает сама идея «этапов». А в стихах не было таких подготовительных ступеней, не было и ощущения границы. Там все главное начиналось сразу. Вероятно, поэтому у стихов и не осталось реальных конкурентов, когда я стал немножко понимать, что такое стихи, чувствовать их как именно стихию.
ГОРАЛИК Это началось в какой-то строго определенный момент?
АЙЗЕНБЕРГ Скорее в определенный период – не очень длительный.
ГОРАЛИК А читатель, слушатель в то время у вас был?
АЙЗЕНБЕРГ Были два-три человека, которые тоже что-то сочиняли, и мы обменивались своей продукцией. Реальные читатели возникли уже в институтское время. Очень существенно, кстати, что за первый учебный год в институте я, кажется, не написал ни одного стихотворения. Это был какой-то перерыв, шлюз. А когда стал писать снова, то и сам почувствовал, что речь идет о текстах совсем другого рода. Изменилось мое отношение к ним. Это были уже не душевные излияния – я думал о том, что делал.
ГОРАЛИК Это были «полотна»?
АЙЗЕНБЕРГ Что-то в этом роде.
ГОРАЛИК Расскажите про самый ранний этап бытования ваших текстов. Вам же, наверное, сразу было понятно, что опубликовать ваши тексты в рамках официальной системы невозможно?
АЙЗЕНБЕРГ Да, практически сразу. Могу сказать, что мои стихи никогда не отвергали – просто потому, что я никуда их и не носил. Но я не уверен, что это чисто литературная тактика: я вообще не могу куда-то прийти и кому-то себя предложить. Ни разу в жизни не приходил и не предлагал.
ГОРАЛИК А как? Кто-то предлагал ваши тексты издателям, издатели предлагали публикации вам?
АЙЗЕНБЕРГ Именно так, но эти предложения относятся уже к 88-му и так далее году. К изменившейся, так сказать, литературной ситуации. До этого, разумеется, никто ничего не предлагал. У меня и знакомых-то таких не было, кто мог бы предложить. Впрочем, нет, один был: Костя Сергиенко, замечательный детский писатель. Мы познакомились довольно поздно – в 83-м году, и он на спор вызвался опубликовать мои ранние стихи, еще юношеские. С одним условием: никаких конечно же Айзенбергов, пусть будет мамина фамилия – Михаил Орловский. Костя тогда как-то участвовал в составлении юношеского альманаха («Парус», что ли?) и был уверен в успехе на сто процентов. Но ни фи-га. Номер не прошел. Ни Орловский не помог, ни то, что стихи юношеские, общелирические. Вообще, когда мои стихи стали приобретать в моих собственных глазах какой-то товарный вид, товар стал уже совершенно неходовым. Это был «птичий язык» – только на нем и можно было разговаривать. Он был другой и мог выразить другое. Поиски нового языка начинались с него.
ГОРАЛИК Как устроено детство такого ребенка, каким были вы?
АЙЗЕНБЕРГ Вы считаете, что человек может ответить на вопрос, каким он был ребенком?
ГОРАЛИК Иногда.
АЙЗЕНБЕРГ И что обычно начинают рассказывать?
ГОРАЛИК Все – разное. Кто-то – о том, где жил, кто-то – о том, как была устроена семья. Кто-то не рассказывает ничего.
АЙЗЕНБЕРГ Давайте я для начала просто вспомню один очень древний эпизод, из которого станет понятно, что критический импульс в моем случае сильно опередил собственно творческий. Вот этот эпизод: я совершенно четко помню, как в детском саду – мне, соответственно, лет шесть – воспитательница читает вслух стихотворение Пушкина, которое мы должны вслед за тем заучить наизусть. «Октябрь уж наступил, – читает она, – уж роща отряхает…». И тут я начинаю протестовать: «Зачем здесь это „уж“»? Только мешает, а без него лучше: «Октябрь наступил. Уж роща отряхает…» Воспитательница очень развеселилась: «Ты, значит, собрался исправить Пушкина?» По-моему, забавная история. Я вообще, надо сказать, не вспоминаю ничего ужасного про свой детский сад, кроме смертной скуки. Самым страшным испытанием был мертвый час – такая ежедневная пытка. А помимо этого я и к манной каше, даже к рыбьему жиру относился очень снисходительно.
ГОРАЛИК Вам было скучно с другими детьми?
АЙЗЕНБЕРГ Проблема была совсем не в этом. Как бы это сказать? – не в том модусе. Я заикался и был дико застенчивым. Само общение для меня всегда было проблемой – каковой, в сущности, и остается. Но сейчас я, конечно, немного приспособился. А тогда я начал лепить свой мир – буквально из пластилина. Отдельно взятое пластилиновое царство-государство.
ГОРАЛИК Большое было царство?
АЙЗЕНБЕРГ Огромное. В нем шла борьба, преследования, погони. Сложная была жизнь.
ГОРАЛИК А вне царства? Кто были, например, родители?
АЙЗЕНБЕРГ Отец – инженер-строитель. Он поступил в Московский инженерно-строительный институт еще до войны, потом ушел на фронт, прошел всю войну, в Польше был очень тяжело ранен осколками в ноги и в грудь, еле выжил. Около года провел в лазаретах и больницах. В Москву отец вернулся на костылях, восстановился в своем инженерно-строительном институте и окончил его в 47-м. После института работал на строительстве высотного здания у Красных Ворот, где, кстати, и находился потом мой детский сад – во внутреннем дворе. И жили мы тоже рядом, на Новой Басманной. Это вообще моя родина – этот кусочек города, Красные Ворота. Любопытно, что одним из архитекторов на строительстве того же высотного здания был Марк Бубнов, отец моей жены Алены. Тогда наши отцы общались только по работе, но сразу вспомнили друг друга, когда встретились через двадцать лет уже в другой ситуации.
ГОРАЛИК Вы пошли в отца или в маму?
АЙЗЕНБЕРГ По профессиональным склонностям – явно в отца. У него были некоторые способности к рисованию, и он всю жизнь писал стихи: в юности – юношеские, романтические, а позже – стихи на случай: к дням рождения, юбилеям и прочая. И делал это с мастерством, которое мне, например, в этом жанре недоступно. В нашей семье писание стихов было довольно обычным делом. Писала стихи бабушка, писал мой дядя. Тоже время от времени и не считая себя поэтами, разумеется. Так что для меня в этом не было ничего особенного. Только мама никогда стихов не писала. Нет, неправда: одно стихотворение у нее было, совсем детское и очень смешное: про то, как она увидела Кагановича. Я помню только одну строфу: «Он был так несказанно просто одет / В (каком-то) френче и белом плаще / И я дала себе твердый обет / Воспеть его в железном марше». Эта встреча явно произвела на нее огромное впечатление, но и само стихотворение, видимо, тоже произвело впечатление – больше она никогда стихов не писала. При том, что мама была как раз человеком абсолютно филологическим: и литературу хорошо знала, и дружила какое-то время с Семеном Гудзенко, Межировым и всей этой компанией «фронтовых поэтов». Окончила филфак МГУ, романо-германское отделение по специальности «немецкий язык и западная литература». Было это в 45-м году.
ГОРАЛИК Сложный период.
АЙЗЕНБЕРГ Сложный, да. Но удивительно, что я стал заниматься теми вещами, к которым у мамы не было ровно никаких способностей: единственный предмет, по которому она физиологически не могла подняться выше тройки, было рисование, а по остальным – всю жизнь одни пятерки. А все ее достижения от меня очень далеки: несколько иностранных языков, знание и понимание музыки (она все время ее слушала), невероятная трудоспособность и внутренняя дисциплина. При том, что я очень на нее похож и вообще очень ее сын.
ГОРАЛИК Вы дружили с родителями?
АЙЗЕНБЕРГ Я их очень любил, но «дружил» – какое-то не то слово. Может быть, с мамой – там было почти полное понимание. А отец – он, естественно, всегда отец. Довольно долго он старался внушить мне какие-то свои идеи и принципы и действовал достаточно настойчиво, но все же не ломал меня об колено. К тому же на моей стороне всегда был союзник – мама. Кстати, первый в жизни самиздат – перепечатку стихов Гумилева и Ахматовой – я получил тоже от нее.
ГОРАЛИК Вы всю жизнь провели в Москве?
АЙЗЕНБЕРГ Да, всю жизнь в Москве. Когда я учился в шестом классе, родители получили отдельную квартиру и переехали в Сокольники. До этого мы жили с маминым родителями, с ее братом, сестрой и их семьями. Это была большая, очень большая семья, живущая в квартире из четырех маленьких комнат. По тем временам такие условия считались чуть ли не роскошными – это все-таки была не коммуналка, хотя в каждой комнате жила отдельная семья. Но эти семьи состояли из ближайших родственников, что в каких-то случаях затрудняло жизнь, но в целом, пожалуй, облегчало. Потому что когда я заходил иногда в гости к своим одноклассникам, то видел просто войну на истребление, идущую изо дня в день между разными комнатами. Как люди жили в такой ситуации, я не могу даже представить.
ГОРАЛИК Какими они были, эти одноклассники? Какой для вас была школа?
АЙЗЕНБЕРГ Школа, в которой я учился до седьмого класса – это у Красных Ворот, – была нормальной, даже хорошей: какие-то обструкции, травля слабых были скорее исключением, а не правилом. Я, если честно, ничего такого и не помню, а только предполагаю, что и это должно было иметь место. В нашем классе было много очень симпатичных детей. Обычная районная школа. Тогда, как мне кажется, необычных-то и не было. Но все-таки в центре, а это важно. Насколько это важно, я понял, когда мы переехали в Сокольники и я перешел в другую школу. (А Сокольники были тогда очень «хулиганским» районом.) Вот там было тяжело. Просто очень, очень тяжело. Но самое плохое длилось, к счастью, всего один год, потому что в девятом классе началось так называемое производственное обучение. Наш класс был с математическим уклоном: нас учили на программистов. Собрали ребят, способных к математике, даже из соседних школ. Это уже был совсем другой контингент. Так что по-настоящему страшная советская школа у меня длилась, в сущности, всего год.
ГОРАЛИК Стихи были частью этой картины? Частью защиты, например? Поводом для нападений?