Эта игра в сходство и различие настолько захватывает меня, что я не замечаю присутствия в комнате хозяйки галереи. Она рассматривает меня с неменьшим любопытством, чем я рассматриваю ее работу. Мне становится чудовищно стыдно: она, безусловно, заметила наше сходство с этим мужчиной (теперь он мне неприятен, как человек, поставивший меня в неловкое положение), и теперь стоит, посмеиваясь, держа двумя руками неестественно большую чашку. Над чашкой вьется пыль, быстро-быстро, и женщина удерживает обжигающую емкость, натянув рукава свитера на самые ладони. Она по-прежнему в одном сапоге, как если бы ей с самого утра было лень по-человечески обуться, - начала и бросила. Сумасшедшая. Определенно, в том взгляде, которым она на меня уставилась, есть что-то ненормальное, думаю я. Дурацкая застывшая улыбка совершенно искусственна. Нормальный человек, думаю я, никогда не войдет в комнату бесшумно и не уставится на гостя в упор. Я смотрю в глаза хозяйки и почему-то боюсь отвести взгляд, как если бы она могла внезапно швырнуть в меня своей дурацкой чашкой. Наконец она переводит взгляд на проклятый портрет. Я чувствую, как мои щеки заливает краска. Мужчина на портрете совершенно наг, я совсем забыл об этом, и сейчас она рассматривает его, как если бы она рассматривала меня. Теперь моя схожесть с изображенным на фотографии человеком становится окончательно мне противна, и вдруг хозяйка переводит взгляд с портрета на меня - и ухмыляется. Фу, как отвратительно ухмыляется эта женщина! Как же она некрасива, в панике думаю я, похотливая гадина! Внезапно и ее любезность, и то, как она притащила к себе в дом незнакомого человека, предстают передо мной в совсем другом свете. Действительно, стучит у меня в голове, я мог быть, например, пьяницей или наркоманом, последним отбросом общества, рухнувшим на улице перед ее домом от переизбытка или недостатка яда в крови. Где-то в глубине сознания я понимаю, что несправедлив, но мое присутствие в этой комнате с портретом больше невозможно.
   Оказывается, я уже добрых полминуты ношусь по комнатке в поисках своего кейса. Наконец кейс попадается мне на глаза, я хватаю его и вылетаю в дверь. Больше всего я боюсь, что эта женщина меня окликнет, и только от этого страха спотыкаюсь на лестнице. Сердце ухается в живот, я выбрасываю вперед ладонь и уже с отбитым большим пальцем выскакиваю наконец на улицу. Эта психопатка бежит следом за мной, но я уже отскочил от входа в ее обиталище на несколько довольно длинных шагов и теперь иду, не оглядываясь, иду так быстро, что у меня ноют икры. Я изо всех сил стараюсь сохранять видимость достоинства, хотя сердце мое колотится о ребра, как эпилептик о решетчатую спинку кровати. Я чувствую копчиком, как она стоит на верхней ступеньке лестницы и смотрит мне вслед. Меня это совершенно не касается. Десять шагов - и я окажусь на улице, по которой идет одиннадцатый трамвай.
   - Эй, - кричит она мне в спину, - это не я его фотографировала, слышите?
   Вдруг воздух вокруг меня становится тонким и цветным, как прозрачная елочная игрушка. Мое тело начинает действовать само по себе, голова поворачивается на оси, увлекая за собой плечи, правая нога описывает полукруг, а левая становится на носок. Мои зрачки фокусируют взгляд на растерянной фигуре с громадной чашкой в рукавах, гортань моя набухает, как чрево роженицы, и звонкий мальчишеский голос, голос, принадлежавший мне очень много лет назад, вырывается наружу и орет, смешиваясь с пахучим осенним ветром: - Дура!!!
   Придя домой, я первым делом запираю входную дверь и одно за другим захлопываю все окна. Прохожу из гостиной в ванную, из ванной - в кабинет и спальню, и опускаю занавески. То, что я собираюсь сделать, кажется мне очень постыдным, таким постыдным, что если кто-нибудь заглянет в этот момент в окно любой из моих комнат, он немедленно догадается о том, что происходит в ванной. Однако выбора у меня нет, я понимаю это с ясностью обреченного. Привязавшееся ко мне в галерейке наваждение терзает меня. Я ощущаю противную тесноту в груди, ступни и ладони кажутся тяжелыми и шершавыми, как будто обитыми дерматином. Все тело пропитано тревогой, к тому же меня преследует запах галерейной пыли. Я запираюсь в ванной, хотя живу один, и зачем-то проверяю защелку, дергая ее из стороны в сторону. Расстегнув пиджак, я даю ему упасть прямо на пол ванной, вызволяю себя из брюк. Рубашка, галстук и носки дополняют образовавшуюся на полу кипу. Я раздеваюсь перед зеркалом ежедневно, в этом нет ничего ритуального, но сегодня меня не оставляет ощущение чуждости предстающего передо мной отражения. Я стягиваю с себя трусы, и они шуршат к стене по серой плитке пола. Смешно, говорю я себе, перестань, - но все равно волнуюсь. Длинное зеркало отражает висящее на крючке мягкое бордовое полотенце, кусок потолка, геометрическую мозаику кафеля, крупным планом - зубную щетку в держателе, присосавшемся к зеркальной глади. Я делаю шаг, ракурс меняется, и теперь зеркало отражает меня.
   Я смотрю на собственное тело и испытываю смущение, такое же, как испытывал днем перед обнаженными портретами других мужчин. Мне надо преодолеть это смущение, этого-то я и добиваюсь. Из-за дурацкого сходства с неизвестным мне натурщиком мне кажется, что в зеркале нас двое, что тело, на которое я пытаюсь спокойно смотреть, принадлежит не только мне, но и ему, и я разглядываю его наготу, как если бы она была моей. В этой мысли есть что-то настолько уродливое, что меня коробит. Я закрываю глаза, выжидаю несколько секунд и быстро заглядываю в зеркало "как ни в чем не бывало". Я вижу обнаженное мужское тело, здоровое и аккуратное. Это не слишком большое тело, но оно не выглядит щуплым, наоборот, торс кажется чуть более крупным, чем надо, и это придает телу некоторую внешнюю устойчивость, крепость, силу. Это тело зрелого мужчины, не обремененное пока что лишним жирком, с гладкой кожей, темнящейся у подмышечных впадин, с темным клином паха. В смущении я провожу ладонью по шее, и удивительным образом это чудесное, реальное, МОЕ тело подчиняется мне. Я поднимаю другую руку, глядя, как натягивается на боку упругая кожа. Делаю шаг вперед левой ногой, потом подставляю правую. Опускаю руки, отхожу и подхожу снова, медленно, стараясь не отрывать взгляда от зеркала, пытаюсь повернуться к собственному отражению спиной. Зеркало показывает мне маленькие ягодицы, матовый отлив поблескивает там, где невероятный механизм позвоночника угадывается под покровом плоти. Это тело мое. Я опускаю руки себе на бедра, слегка натягиваю кожу и тут же отпускаю, вдруг глупо испугавшись ее порвать. Провожу ладонью по восставшей плоти, и она отвечает мне страстно, сладко, жарко. Я владею телом. Я владею этим телом. "Только служить ему, - думаю я. - Только служить."
   Здравствуй, Маделейн.
   Я не обещаю тебе райский сад, любовь моя, но кое-что получше; по крайней мере - для меня, а если ты поумнеешь - то и для тебя. я могу гарантировать тебе место за стеной райского сада, там, где осыпалась соединяющая громадные серые блоки засохшая субстанция, образуя зазор; дыру, в которую ты сможешь глядеть на происходящее внутри своим карим выпуклым глазом с дрожащим веком, - такие глаза часто бывают у неврастеников. Я могу гарантировать тебе пробивающиеся из-под стены примятые росточки райских цветов, слегка запачканные пометом райских птиц. Я могу гарантировать тебе возможность царапаться на эту стену до конца твоих (наших) дней, в кровь обрывая себе ногти. Я представляю себе это так: стена (уходящая верхом бог знает куда, нам с тобой не видно), и ты, распластавшийся по этой стене; левая твоя рука вытянута вверх изо всех сил, а правая согнута, и кисть где-то на уровне головы, скрюченными пальцами ты пытаешься вцепиться в край одного из блоков. Правая твоя нога напряжена, дрожит мускул на икре, ты стоишь на кончиках пальцев; а левая приподнята, ты хочешь нащупать ей уступ, от которого можно оттолкнуться вверх. Глазом ты приник к своей райской дыре, а я, стоя позади тебя на коленях, целую твои белые влажные ягодицы, изнывая от сострадания.
   Такой будет наша любовь.
   ------
   За завтраком ты всегда хмур и нервозен, я привык к этому и не завожу с тобой беседы. Мы сидим на кухне, глядя каждый в свою газету. я ограничиваюсь дружелюбными запросами: "Молока?", "Еще чаю?", "Тост?", ты отвечаешь односложно, я чувствую, что даже при этих односложных ответах тебе необходимо напрягаться, чтобы голос не звучал раздраженно. Мне обидно, но я не высказываю упреков: тебе нужно просто прийти в себя, отдалиться от событий, наполняющих твои сны. Тебе нужно окончательно прогнать их из своей реальности, вернее, дать им отступить, чтобы сны эти перестали казаться тебе воспоминаниями и заняли подобающее им место в твоей индивидуальной истории небытия. Я не тороплю тебя.
   После завтрака, желая развеяться самому и развлечь тебя, я еду с тобой в огромный, жужжащий и поющий торговый центр. Я смотрю на тебя, пробирающегося передо мной через толпу. Меня умиляет то, как ты одет: ты до сих пор считаешь шиком шелковые рубашки и однотонные галстуки "сдержанных", как ты выражаешься, "цветов". Мы идем к Вивани, в элегантный узкий бутик, окаймленный золотыми витринами двух ювелирных магазинов. Мы с Вивани целуемся, он окидывает тебя профессиональным взглядом, сразу понимает все и обещает принести нечто из новой коллекции, столь новой, что она еще даже не выложена на полках и нe развешeна на манекенах. Он, Вивани, дожидается праздничных дней, когда за каждый галстук в его магазине будут платить втрое ради возможности по-настоящему выделяться среди всеобщей нарядной безвкусицы. Он идет в служебные помещения и приносит несколько рубашек, две пары брюк, носки, галстуки. Ты выбираешь серую гамму, смущаясь и стараясь не выглядеть слишком благодарным. я расплачиваюсь, пока ты переодеваешься в кабинке. Вивани, честный торговец, делает мне скидку на вещи прошлого сезона.
   Tы повеселел и теперь ходишь легко, смеешься, показываешь на забавных плюшевых чертей в витрине "Детского рая". Я смотрю на черты твоего лица, когда ты обращаешься ко мне, и вижу в них то самое чувство, которое я надеялся в тебе возбудить. Это - дружеское расположение. Ты чувствуешь себя со мной легко, кроме как в те моменты, когда тебе мешает расслабиться твоя слишком медленно отступающая стыдливость. Ты раскован со мной, когда мы обсуждаем наши обеденные планы, желание или нежелание устроить себе пикник в парке, драку в небольшой забегаловке, где мы ели вчера ("я туда больше не пойду", - неприязненно говоришь ты. Я улыбаюсь и вдруг понимаю, что вот именно в этот момент я бы с удовольствием двинул кого-нибудь в морду. Впрочем, это желание, промелькнув, немедленно улетучивается. Стресс, говорю я себе. Ты мой непрекращающийся стресс, мой мальчик), - и все это время ты делаешь такие незаметные постороннему маленькие жесты и жестики, которые мажут мое сердце елеем, потому что выдают твое неравнодушие ко мне, твое теплое отношение; я дорог тебе, я твой друг. Ты уже любишь меня - по-своему. Ты еще научишься меня любить - по-настоящему.
   Мы решаем накупить продуктов в супермаркете и обедать дома, ты сообщаешь о своей готовности создать нечто чарующее из спагетти. Мы набиваем тележку кучей продуктов, я знаю, что нам не съесть и четверти, все остальное будет отведано, надкушено, - и выброшено через несколько дней, когда холодильник начнет попахивать мусорным ведром. Но я не пытаюсь остановить тебя, я шучу и балагурю тебе в тон, и мне весело.
   У кассы мы выкидываем наши продукты на ползущую зеленую резину и добавляем к этой куче несколько букетов мелких роз, выставленных в больших ведрах у самых касс. Ты смеешься над неловкостью кассирши, пытающейся вытянуть коробку швейцарского сыра из-под мокрых стеблей, галантно ей помогаешь. Кассирша очень молода и очень некрасива, у нее длинный, как нос, острый подбородок. Наши продукты составлены в бумажные пакеты, я расплачиваюсь, а ты вытаскиваешь из уже потемневшего пакета один букет и с поклоном преподносишь его кассирше. Очередь начинает одобрительно улыбаться. Я подхватываю два пакета и направляюсь к выходу.
   К машине мы идем так: я впереди, ты - на шаг вправо и сзади. Ты уже понял, что проштрафился, от твоего веселья не осталось и следа. Ты пытаешься делать вид, что ничего не произошло, и бодро кидаешь реплики по поводу большой собаки, обнюхивающей мусорный бак перед шашлычной, и раскрашенного флюоресцентом мерседеса на соседней парковке. Я молчу и не реагирую. Это, конечно, немного жестоко с моей стороны: я, безусловно, не приревновал тебя к ведьме у кассы, я просто хочу очень четко научить тебя не делать того, чего я не люблю. Мы доходим до машины. Ты уже не пытаешься вести себя как ни в чем не бывало; тебе настолько не по себе, что ты догоняешь меня и кладешь мне руку на талию. Я сразу смягчаюсь: тебе надо было очень многое преодолеть в себе, чтобы сделать этот жест, ты ненавидишь проявлять наши отношения на улице, боишься, видно, быть замеченным знакомыми. Я улыбаюсь тебе через плечо, из-за мешающего мне пакета. Ты успокаиваешься, веселеешь.
   У дома мы выгребаем из багажника наши покупки, их так много, что я ничего не вижу из-за навьюченного на меня барахла. Tы руководишь мной, как слепым: "Калитка... Вторую ногу... Теперь забирай влево (дорожка к дому забирает влево, потом вправо, - во время строительства прямо перед домом была огромная грязная лужа). Хорошо... Чуть-чуть вправо..." Я спотыкаюсь, сердце падает в пятки, но я-то не падаю, конечно. Мы смеемся. Ты поднимаешься на крыльцо первым, я слышу - грюк, грюк, - ты поставил на мрамор свои два пакета, тюкнула по камню банка с вареньем или огромная подарочная бутылка с кетчупом. Ты сбегаешь по ступенькам ко мне, делаешь два шага, дорожка хрусть, хрусть! - и вдруг замираешь. "Ну?" - говорю я нетерпеливо, уже болят скрюченные пальцы, но ты молчишь. Я осторожно приседаю, ставлю пакеты прямо на гравий и оборачиваюсь.
   В проеме калитки, одной ногой уже ступив на гравий, носком другой еще цепляясь за асфальт тротуара, стоит женщина. Я никогда не видел ее, но узнаю мгновенно. "Здравствуй, Маделейн", - говорю я, - "До свидания, Маделейн". "Здравствуй, Маделейн", - повторяешь за мной ты, - но только первую половину фразы. Я разворачиваюсь и ухожу в дом.
   На кухне я наливаю себе кофе в самую большую чашку, тщательно отмериваю сахар, коньяк, бальзам. Пью, рассматривая трещинку в пластиковой ручке холодильника. Иду в гостиную, неся часку перед собой, как крошечный щит. Включаю телевизор и пялюсь на женщину, за спиной которой сменяются кадры хроники. Я не слушаю ее слов, а только смотрю на ее шевелящиеся губы. Она мне противна.
   Мне страшно.
   Я вспоминаю, как в день нашего с тобой знакомства ты рассказывал мне про Маделейн (ты пил пиво в забегаловке, покрытой клетчатой клеенкой аж по стойку бара, я увидел тебя с улицы и понял все, и подсел к тебе). Я слушал тебя поначалу, но чем дольше ты сидел напротив меня, нервничая, злясь, с трудом удерживаясь от слез, тем слабее доходил до меня твой голос, и тем сильнее нарастала в груди мягкая, сладкая боль, - боль тоски, боль ревности, боль предощущения будущего. В твоих влажных глазах плавало недоумение выброшенного на улицу кутенка. Ты студент, у тебя нет ни денег, ни работы. Она очень неожиданно бросила тебя, твоя жена Маделейн.
   Я предложил тебе тогда поехать со мной поужинать. Ты замялся - у тебя не было ни копейки. Я угощал.
   Я кормил тебя, стесняющегося заказать лишнее ("250 грамм бифштекса я, пожалуй, не осилю. Пусть будет двести, только прожарьте получше, хорошо?" и, с деланной доверительностью, призванной скрыть неловкость: "Ненавижу кровь". Я тоже ненавижу кровь, мой мальчик.)
   Ты живешь у меня уже два месяца, и я до сих пор не позволил себе ничего серьезного, - так, объятия, ласковые слова, поцелуи. В такие моменты ты впадаешь в страшное замешательство. Даже когда я просто глажу тебя по ноге, я ощущаю сквозь брючную ткань напряжение твоих мышц. Ты смущаешься и пугаешься, - это так; но ты не испытываешь отвращения, - а это главное. Я же, со своей стороны, не тороплю тебя; я даже ни разу не попросил тебя раздеться донага и довольствуюсь тем, что любуюсь твоим тонким, по-девичьи молочным торсом. От моих ласк тебе страшно и стыдно, что ж, это нормально, говорю себе я. Норманн был таким же, говорю себе я, мой бедный Норманн был похож на тебя, когда я подобрал его на шатком мостике через Рио-Фаната. У него было такое же выражение глаз и такая же манера чуть напрягать спину, боясь отстраниться от моих целующих губ, боясь обидеть меня. Я не торопил его, не тороплю и тебя. И ночь за ночью твои губы становятся мягче, твои руки - любопытнее, а вздохи - прерывистее и глубже. Когда первый раз ты испытал рядом со мной эрекцию, ты отскочил и внезапно горько расплакался. Я ненавижу тех, кто виноват в этих твоих слезах. Я научу тебя любить твое тело так же сильно, как ты любишь свою запуганную душу. Я могу это сделать.
   Я хороший любовник, - думаю, тебе не на что пожаловаться.
   Я слышу голос Маделейн во дворе, потом твой, ты ей отвечаешь что-то тихо-тихо. Дурачок, я все равно не подслушиваю. Но то, что ты понизил голос, есть знак: ты говоришь вещи, которые мне бы не понравились. Сукин ты сын, неблагодарная любимая тварь. Именно сейчас я ощущаю такую сильную любовь к тебе, что боль в груди мешает мне дышать. Сукин ты сын, неблагодарная тварь.
   Я иду за второй чашкой кофе. Пинаю ногой диван. Разбить бы к черту эту кофеварку.
   Из окна кухни вас хорошо видно - если приподнять штору. Я не приподнимаю штору, - голоса отсюда тоже слышны лучше, чем из гостиной; мне этого достаточно. У вас идет перепалка, я злорадно внимаю тому, как ты честишь Маделейн на чем свет стоит. И тут вдруг она начинает плакать. В тот же момент боль в пальце заставляет меня зашипеть, - дрогнула рука, и кофе выплеснулся наружу.
   Я осторожно ставлю чашку на стол и сжимаю правую руку в кулак, пытаясь унять дрожь в пальцах. Ты уже не кричишь, и тишина во дворе длится слишком долго, чтобы я мог думать, что вы с Маделейн просто смотрите друг другу в глаза.
   Я стою и жду, когда вы заговорите, но из окна доносится только отдаленный грохот разворачивающегося на соседней улице самосвала. Я опускаю палец в кофе. Боль так резко ударяет в голову, что мне становится легче.
   Я опять иду из кухни в гостиную. Проходя прихожую, слышу, как хлопает калитка. Твои подошвы шуршат по гравию, потом осторожно топают по ступенькам. Я стою в прихожей и смотрю на дверь, а ты смотришь на нее с другой стороны. Я просто жду, а ты готовишься войти. У тебя сейчас очень муторно на душе, мой мальчик; ты думаешь обо мне, о том, как вести себя со мной. Ты зря ломаешь себе голову. Прямо сказать: "я ухожу" ты не сможешь, кишка тонка. Поэтому, что бы ты сейчас ни решил, ты войдешь, напорешься на мои глаза и сделаешь вид, что ничего не изменилось. Давай же, давай, давай.
   Ты нажимаешь ручку двери и переступаешь одной ногой порог моего дома. Я крепко беру тебя за плечо правой рукой, левой дотягиваюсь до двери и запираю ее на ключ, ключ забрасываю на шкаф. Я ощущаю твой страх, он сливается с моей злостью и с болью в обожженном пальце. Я поворачиваю тебя к себе лицом и резко прижимаюсь бедром к твоему паху. Чувствую твою налитую плоть, уже обмякающую от испуга, - эта плоть полна не мной. Мне очень жалко себя и тебя, жалко всего, чему ты научился со мной за эти два месяца, и что сейчас готов бросить, так и не поняв до конца. Я не могу этого допустить. Я захожу тебе за спину, одной рукой держа тебя за плечо, другой нежно ведя вокруг твоей талии. Тебя бьет мелкая дрожь. Я замираю, вдыхая запах твоей шеи, потом неспешно прижимаюсь низом живота к твоим ягодицам. Ты приглушенно взвизгиваешь. Я зажимаю тебе рот рукой, мну губы ладонью. Стою так, давая тебе почувствовать, как действует близость твоего тела на мою плоть, и чувствуя сам, как ты изо всех сил поджимаешь зад. "Здравствуй, Маделейн", говорю я тебе в пылающее ушко. - "Здравствуй, Маделейн."
   ------
   Я не смогу предложить тебе райский сад, любовь моя, ибо мне самому нет туда ходу. Таким, как я, не дано зайти за высокую серую стену, - из-за таких, как ты, жестоких мальчиков, не хотящих дарить нам любовь - а какой же рай без любви? Но мне неплохо и здесь, - за стеной, у самой стены. Что же до тебя - я не запрещаю тебе смотреть. Пялься в пробоину, мой мальчик.
   Как хорошо
   Господи, удержи мою руку, выровняй мое дыхание, разожми мои судорожно впившиеся в черенок пальцы, ибо смертный грех стоит за спиной у моей души и толкает ее под лопатки. Господи, помоги мне выйти из этого дома.
   Я разжимаю ладонь, и ложечка со звоном падает обратно в стакан. Елена машинально подтирает салфеткой разбрызгавшиеся по скатерти капли, отчего они уходят в ткань, оставляя темные пятнышки на желтоватой поверхности. Лицо Елены обращено не ко мне - я вижу ее затылок с не очень правильной башенкой хитро зачесанных волос. Елена кивает - тоже, кажется, механически - и делает вид, что слушает тебя. Я же понимаю, что Елена сейчас далеко-далеко от бедных нас, - может быть, с сигаретой на кухне, может быть, в постели с кем-то третьим, за мостом, на другом конце города.
   Я уже давно воспринимаю нас двоих как ее мужчину. Именно мужчину, не мужчин - мне кажется, что и она воспринимает нас как одно; не как одного человека, но как некое единое явление, которое и называется - ее личная жизнь. Интересно, как, стремясь выйти за рамки вашего устоявшегося брака, она сошлась со мной, взяла меня в любовники - как будто приняла в игру; рассказала правила, дала попробовать пару раз, убедилась, что я освоился, улыбнулась, переключила свое внимание на более важные занятия. Со временем она привыкла к статус-кво, привык и я. Подозреваю, что привык и ты, хотя по-прежнему считается, что ты не знаешь ничего - или снисходительно все допускаешь. Обе версии мне противны; однако от таких елен не отказываются. В результате мы слились в ее сознании в одно, и теперь меня преследует мысль о том, что Елена попытается выйти за рамки нас обоих. Почему-то я уверен, что он должен жить на другом конце города - иначе, кажется мне, зазор между ее нынешней жизнью и ее дымчатым, грустным адюльтером будет недостаточно велик, освобождение не придет. Этот третий мужчина представляется мне слабым, грустным, упаднически прекрасным, - чем-то вроде падшего ангела. Дом его кажется мне пасмурным, пальцы - тонкими. Я пытаюсь вообразить его глаза это глаза спаниеля. Он грустен, потому что он незнаком с Еленой. У него нет Елены, Елена не изменяет нам. О нет.
   Ты продолжаешь говорить, а Елена продолжает кивать, а я продолжаю думать о том, что ты и я для нее - некое одно, и эта мысль вызывает у меня легкую тошноту, особенно когда я смотрю на крошечный шрам на ее затылке, особенно когда я вспоминаю некую угловатую линию ее тела, особенно когда она говорит "о-о...", как зверюшка из западного мультика. Особенно когда я смотрю на тебя.
   Я смотрю на тебя и мешаю чай, и понимаю, что мешаю его уже минут пять, и что давно бы пора раствориться и стакану, и подстаканнику. Но прекратить вращательное движение ложечкой я не могу, мне внезапно кажется, что одно оно и постоянно, что кроме вот этого покачивания блестящего предмета внутри блестящего стакана ничего надежного и предсказуемого нет ни в моей жизни, ни в твоей. Я загипнотизирован собственным движением. Мне кажется, что пока ритмика его не нарушена, я могу видеть подлинную суть вещей, - и вот я вижу ее. Нас двое в этой комнате - она и мы. Ты очень давно все знаешь, и я, оказывается, очень давно все знаю, и Елена знает, что каждый из нас знает все, и на самом деле мы с тобой любим друг друга гораздо больше, чем каждый из нас любит Елену, - но этого-то мы и не знаем, по крайней мере, я не знаю, не знал до сегодняшнего вечера, до магии, созданной качанием чайной ложечки. И все это так серо, и печально, и горько, что на мгновение я ощущаю слезы в мешках нижних век. Я не хочу больше любить Елену, я не хочу больше любить тебя, я не хочу больше, чтобы нас было трое, - я хочу наружу. Я хочу, чтобы было холодно, и темно, и пусто, а не этот чай и эта комната. Я хочу женщину, у которой не будет никого третьего по ту сторону моста. Я хочу умереть.
   Все это время Елена поворачивается ко мне. Медленно, медленно меняется контур, доступный моему взгляду - выпуклости губ становятся объемнее, глубже впадина щеки, менее остр верхний угол прически, зрачок, как луна, обретает ширину в повороте. Я, наверное, кручу ложкой с бешенной скоростью, или Елена поворачивается ко мне медленно, как если бы мое дуло было приставлено к ее затылку. В таком же растянутом во времени повороте ко мне находишься и ты, и взгляды ваши удивлены, и даже испуганы, мне очень мешает какой-то звук, это я кричу. Мне очень мешает какой-то предмет - это японская палочка в Елениных волосах; мне очень мешают какие-то ощущения в правой щеке - это Еленины ногти, пытающиеся отодрать меня от ее тела; мне очень мешает боль в правой руке - это ты заламываешь мне ее за спину, ты хочешь, чтобы я отпустил Елену. Я поворачиваюсь к тебе, и оказывается, что в этот момент у нас с тобой одинаковые глаза. Ты выпускаешь мою руку, и ногти Елены отрываются от моей щеки и от моего плеча, и ты удерживаешь ее руки у нее за головой, между креслом и ковром, а я только вижу, как твоя ладонь опускается на ее скулу и из ее носа тоненькой струйкой бежит очень красная кровь, а я легко, как во сне или в веселом бреду, одним пальцем сдергиваю брюки с худеньких бедер и рычанием, как собака, реагирую на тонкий, слабый, дурманящий, пряный запах ee паха. Я ненавижу ее всем своим телом, ненавижу до последнего толчка, и потом, держа ее, вырывающуюся, для тебя, я ловлю твой взгляд и понимаю, что сейчас мы с тобой так дороги друг другу, как никто; как никто и никогда.