Страница:
Горалик Линор
Смотри, смотри, живая птица
Линор Горалик
Смотри, смотри, живая птица
Настику
Баллада
Я, знаешь, сегодня видел одновременно любовь и смерть. Я шел в школу и видел мертвого голубя, там, наискосок от памятника, ну, где я дорогу перехожу. Он был не раздавленный, - я не буду, не буду, я же говорю, - не раздавленный, а просто мертвый, от болезни или от старости. И вот я там перехожу, а передо мной парочка идет, немолодые уже, и она на голубя чуть не наступила и так споткнулась, а он ее подхватил под локоть и говорит: "Господи, ну какая Вятка, ты без меня даже на улице падаешь и нос себе расквашиваешь, вот сейчас бы упала и расквасила бы, разве нет?"
Лошадь и лента
У стены дома стояла лошадь, обнесенная красно-белой полицейской лентой. Само присутствие лошади здесь, посреди московского спального района, было дико, лента же возводила ситуацию в ранг совершенного абсурда. Лошадь перебирала ногами, глаз, обращенный к Аверченкову, смотрел осмысленно. "Гадость какая!" - почему-то подумал Аверченков, и удивился, - чего же гадость? Потом вдруг понял - из-за ленты, ощущение было, что лошадь попала в аварию, что ли... "Или что через нее прокладывают траншею". Влад представил себе, что в лошади выбиты окна, а бок смят в гармошку, и из-под потрескавшейся черной шерсти проблескивает заголившийся металл. Картинка была жуткая, но признаваться себе в этом Аверченков не хотел и даже улыбнулся натужно, как будто ему забавно. Он сел в машину и продолжал смотреть на лошадь. Лошадь медленно поворачивала голову следом за ошалело обходящим ее соседским ребенком. Аверченков завел развалюшку и начал выворачивать вправо, и тут вдруг соседский ребенок дернул головой, как будто его позвали, - наверное, его позвали, подумал Аверченков, - и бросился на зов прямо перед машиной. Аааааах, - сделал желудок Аверченкова, руки рванули руль вправо, мальчишка проскочил и помчался, и Аверченков почувствовал, как обмякают мышцы и в голове грохочет барабан, и выключил мотор, и прикрыл глаза. Прекрасно начинается утро, подумал он, роскошное такое утро. Когда он открыл глаза, перед автомобилем стояли люди, и взоры их были люты и бездонны. Ничего не понимая, Аверченков посмотрел в зеркало заднего вида. Там тоже стояли люди. Половина смотрела на него, а половина - на его бампер. Что-то изменилось в пейзаже. Аверченков вышел из машины. Какой-то мужик неловко кашлянул и сказал мрачно: "Ты, главное, не переживай, я видел, ты не мог, или она, или пацан, я этих ребят знаю, я им так и скажу, ты не нервничай". У бампера лежала лошадь. Вместо бока у нее была большая неровная вмятина, и сквозь разорванную черную шерсть проступала красная вода.
Город-сад
- Ты знаешь, это все-таки потрясающее ощущение - возвращаться к знакомому телу. Как домой, ужасно трогательно, аж горло щиплет. Сколько же это мы с тобой не спали? - Года три. - Ой, ну что ты, какие три, три я уже в "Амале" работаю, гораздо больше. Давай посчитаем. Алику сейчас сколько лет? - Три через месяц. - Ну вот, значит, а сколько вы встречались с Аленой, года полтора? - Нет, какие там, больше, года два с лишним. - Ну правильно, а в Анталию вы поехали, когда уже где-то год встречались, да? Значит, полтора да еще два с половиной - четыре. - А что Анталия? - Ну господи, ты не помнишь? Налей мне молока, плиз. Все, все, все!.. Да, ну, вы же тогда вернулись, и она сразу поехала к родителям или куда там, а я вас встречала на вокзале, и мы поехали к тебе - чемоданы разбирать. Вот тогда. - Да, правильно, я помню, я еще тогда вернулся потом на вокзал и искал нашу сумку бежевую, и, представляешь, где она ее оставила, там и нашел. Я тогда повез ей эту сумку к бабушке, там лекарства были, какие-то травы, у бабушки была ишемия, и Алешка по всей Анталии моталась, искала тот магазин, что нам сказали. Я приехал к бабушке, мне открыла Алешкина мать и что-то такое сказала, я уже не помню, что-то что вот, Алешка в детстве чего-то там, ну, похожее, с чемоданами. А она стоит сзади и говорит: "Мама, не черни мое имя, он меня разлюбит!" - и смеется. И я вот тогда первый раз вдруг, - ну, непонятно, с чего, - я представил себе, какая она маленькая была, и, знаешь, почему-то пальчики себе представил, крошечные, теплые такие... Я вот помню до сих пор. - И что? - Что? - Дальше, ты рассказывал и замолчал, продолжай. - А, нет, все фигня, слушай, ты лежи, я домой позвоню.
Мы
По пустому школьному корридору неслась девочка. Я смотрела на нее из ниши в стене и понимала, что ее гонит любовь. Я совершенно не могла представить себе, что именно заставляет ее так невероятно бежать, так лететь, лететь, так плескать широкими рукавами и закидывать пятки, так бежать, чтобы ее грудь опережала ее бедра, чтобы немедленно упасть если, не дай бог, что-то попадется ей под ноги, но я понимала, что, какими бы ни были конкретная причина и конечная цель ее восхитительной спешки, ее гнала любовь. Она с трудом затормозила около моей двери, занеся ногу на высоченной резиновой платформе почти на уровень бедра, быстрое-быстрое дыхание заставляло дрожать нахимиченные кудряшки, и мне из моей ниши была хорошо видна влажная спина между ярко-голубым поясом и низом короткой, обтягивающей футболки. Она вся была, как наполненная жизнью игрушка, аккуратно смонтированный, здоровый, сильный, легко регенерирующий механизм. Я ждала, что она немедленно дернет ручку, ворвется, заговорит поспешно и путанно, или, наоборот, выпалит одну какую-то фразу, и пыталась угадать, какую, с какой же фразой может мчаться семиклассница в кабинет завуча, потея, взмахивая локтями, тряся кудряшками. Но девочка не дернула дверь, нет, а наоборот, вдруг отошла от нее на пару шагов, пытаясь справиться с дыханием, и даже согнулась пополам, как спортсмен после забега, ловя воздух губами, покрытыми нежным лиловым блеском. Наконец она справилась, тщательно утерла лоб и виски, пальчиком длинно промокнула верхнюю губу, - смешной и трогательный жест, я увидела сразу, как она, еще малышом, утирает пальцем сонные утренние сопли, - пробежалась ладонями по кудряшкам, одернула маечку, переступила с ноги на ногу и деликатно, тихо постучала. Естественно, я не ответила ей из кабинета, - я сидела тут, в нише, и глядела, как она, пролетевшая мимо меня, осторожно заглядывает внутрь, в кабинет, который пуст. "Что, - говорю я, высовываясь из ниши, - что, Света, у тебя болит? Мигрень? Понос? Менструация? Перелом лодыжки? Прободение язвы?" Она вскрикивает от испуга и разворачивается прыжком. Глаза у нее фантастические, спешащие и влюбленные, как голуби. "Что ты прогуливаешь?" - спрашиваю я. "Биологию", - говорит девочка, и в ее голосе мне слышится легкий, едва различимый, прекрасный, юный вызов. "Биологию." - говорю я, - "Хиромантию. Генетику, медгерменевтику." Она молчит, насупившись, и надежда вытекает из нее с тонким, тихим свистом. "Света, - говорю я, - учти: это один-единственный, уникальный и неповторимый раз. Следующий раз, когда ты явишься ко мне с головоногим воспалением, не знаю, коронарного менингита, я пошлю тебя к медсестре, и не отпушу тебя без ее справки, даже если ты будешь истекать кровью на пороге моего кабинета. Ты понимаешь меня?" Она смотрит ах, как она смотрит, и слова "спасибо-алена-викторовна" растворяются в запахе ее духов и кожи, волос и пота, ибо там, где она стояла, остался только этот запах и след от голоса, и больше ничего.
Я встаю с корточек, и затекшие ноги издают тихий, но явственный стон. Я смотрю на облупившийся край дверной ручки, кладу на нее ладонь, и мне кажется, что она весит десять тонн и мне никогда, ни за что ее не повернуть; но, конечно, я легко поворачиваю ручку и захожу в кабинет, полный школьных вещей и плотного, сухого времени. Я сажусь за стол и думаю: как хорошо, что она не спросила меня, почему же я прогуливаю урок, почему же я не стою, как положено, перед классом у доски, а сижу на корточках в стенной нише и смотрю на солнце за теплыми пустыми окнами.
Цинга
Представляешь, мне приснилось, что у меня болят все зубы. Ну вот абсолютно все, и от них болят нос и горло. Я прихожу к врачу, и он начинает их расшатывать, ну, трогать каждый и двигать осторожно туда-сюда. И вот они все абсолютно шатаются, и он говорит, - ну, девушка, так у вас зубы в полном порядке. И я так радуюсь, а он говорит - совершенно здоровые зубы, это у вас просто цинга, надо лечить цингу. Я проснулась в таком ужасе, ты себе не представляешь, и в первый момент правда показалось, что все зубы шатаются. Я до сих пор не понимаю, откуда этот сон, вроде, ни про какую цингу не говорили. Ну вот, я пошла на кухню будить Лесю, и вдруг понимаю, что никакой кухни нет, вот стеклянная дверь, а за ней ничего, обломанного пола так краешек, знаешь, и я понимаю, что вся половина дома эта, которая с кухней, она просто рухнула вниз. Это так чудовищно... И я начинаю кричать, потому что там же Леся была, и у меня просто ноги подкашиваются, и тут я думаю, - а как же Сережка? И я ползу просто на трясущихся ногах в спальню, а Сережка там, сидит в кроватке, и спрашивает меня так серьезно: "Где же мама, Лори, где мама?" И тут я понимаю - с домом-то все в порядке, это у него цинга, от дома отвалился кусок, потому что у него цинга, и если вылечить цингу, то и дом станет на место. Тут уж я совсем проснулась, это ужасно все, конечно, просто сил нет.
Цифра
"Все как-то не по человечески, говорил он себе, все не по-человечески, и он не человек, это нелюдь какой-то, страшное существо. Я его боюсь, подумал он, - у меня такое чувство, что он летит у меня за плечом, хотя это, конечно, совершенная глупость, он сидит там себе в банке и терзает еще кого-то, не менее дрожащего, чем я. Хорошо, видимо, работать в банке, подумал он, - ты все знаешь о деньгах, никогда ничего такого не сделаешь, чтобы потом они присылали тебе чудовищные письма и надо было идти и делать вид, что у тебя все под контролем, когда ничего у тебя нет под контролем". Он остановился и прямо посреди улицы присел на парапет, благо тротуар здесь был намеренно высокий, чтобы бессовестным водителям неповадно было парковаться в неположенном месте, то есть на тротуаре. "Остановись, - сказал он себе, - остановись. Вот смотри, какой момент: ты только что был в банке, ты со всем разобрался, да, дальше будет трудно, но такого ужаса уже не будет, писем таких не будет, не будет вызова в суд, да, будет трудно, да, но ты сейчас должен думать не об этом, а как прийти в себя. Ты собрался, и пошел, и говорил с этим нелюдем, и даже проявил некую волю в обсуждении выплат, и вот обо всем договорился. Ты молодец. Все страшное позади. Вот послушай, ты заслужил отдохнуть. Я тебе предлагаю пойти в кафе, с удовольствием посидеть, выпить кофе, пройтись до дома пешком, ну, просто взять себя в руки. Ты заслужил, давай. Он, кажется, даже улыбнулся тебе под конец. Или нет? Господи, ну какое это имеет значение, какое мне дело, что это нелюдь там себе думает, поганый карьерист, ведь он мог сделать выплаты меньше, но его, наверное, хвалят, когда это не пятьсот, а восемьсот. Неужели за каждую сотню отдельно хвалят? Ох, нет, ну какое мне дело, все позади. Ты заслужил. Вставай, иди, плюхнись в кафе на стул и там уже прийдешь в себя, давай, ты заслужил". Он встал, отряхнул брюки и побрел, изнывая от пережитого ужаса. Витрина универмага все тянулась и тянулась, он старался расслабиться и отвлечься, и через несколько минут ему это даже удалось старый, привычный метод, он никогда не подводил - начинаешь петь про себя "Dancing Queen", и правда, легчает, как-то возникает чувство, что в мире столько всякого... До кафе оставалось метров тридцать, он пошел наискосок через площадь, где всякие люди сбывали мелкие поделки - пластмассовых жучков на дрожащих лапках внутри приоткрытой ореховой скорлупы, псевдоиндейские украшения (у Гошки есть что-то такое, на шее носит, какой-то камень на кожаном шнурке), вязаные кошельки, дешевую, однообразную бижутерию, какую покупают оптом, все в одном месте, и потом торгуют ей год или два, молоденькие девчонки не слишком-то могут позволить себе что-нибудь другое, вот и берут. Он шел легче, говоря себе - вот сейчас, за кофе, я достану записную книжку и распланирую месячные расходы, все не так страшно, ты увидишь, да, придется в чем-то как-то, но в целом - никакой катастрофы, никакой катастрофы. Он пошел медленнее, пряча взгляд от слишком яркого солнца, и вдруг налетел на очередной маленький столик. Раздраженно поднял глаза. На столике стояли громадные голубые бутыли с водой и фарфоровая штуковина с краником, расписанная бежевым и синим. Бутыли едва пошатнулись, а вот проспекты слетели на плиты и легли нешироким веером. Толстый человек за столиком вскочил, сказал дружелюбно - "ничего-ничего!", и они оба стали поднимать проспекты. На бежевом фоне было написано голубым: "Дай своему телу лучшее! - Особое мероприятие, шесть месяцев по цене трех!" Может, и неплохо бы, - подумал он... Внезапно у него в животе образовалось острозубое, горячее кольцо и полезло к горлу, и он почувствовал, как наваливается огромный, тяжеленный, дурно пахнущий груз, совершенно нереальный груз, от которого болят спина, и плечи, и ноги, и шея, и сердце. "Восемьсот в месяц, - подумал он. - Восемьсот в месяц, и так шесть лет. И так шесть лет. Шесть лет. Шесть лет."
Взаимосвязь
Сегодня Женя Аверченков примчался с перерыва весь в огне и говорит: "Там в переулке лежит мертвый голубь, ты знаешь, я никогда даже не представлял себе, как это красиво - лежащая птица!" Схватил цифровку и убежал, пришел через час как минимум, показывал кадров двенадцать, ракурс такой, ракурс сякой, а на одной, знаешь, глаз крупным планом, совершенно жуткий, полуоткрытый, с какими-то пленками внутри... Отвратительная птица. Жене бы жениться опять, это да. А то все голуби, голуби. Грустно.
Голоса
Я ехал из музея картографии. Обычно я стараюсь ходить пешком. В совокупности с внезапно проснувшимся во мне стремлением правильно питаться и ложиться спать не слишком поздно, ходьба пешком, я полагаю, является признаком страха перед старостью. Казалось бы, мне рано бояться старости; возможно, дело и не в этом. Но в музее я как-то неожиданно сильно устал, мне хотелось попасть домой быстро, раньше, чем вернется из школы Гоша, мне хотелось с ним пообедать, мне казалось также, что у меня начинает болеть голова, а ногу слегка натерло, - словом, я придумал себе, видимо, целый ряд оправданий и сел в трамвай. Именно сел - трамвай был почти пустой, я не ездил им очень давно, мне казалось, что этот одиннадцатый трамвай всегда ужасно набит, я не ждал комфорта, и поэтому мне было очень хорошо. Мы проехали мимо рынка и мимо Гошкиной школы, позвякивая и подзынькивая, и на остановке в вагон вошли две девочки, прошли и сели прямо позади меня. Они были очень милые, эти девочки, я не разглядел их хорошо, но они мне понравились, они были похожи друг на друга, с такими кругленькими стрижками, обе в цветастых брючках, одна держала в руках какую-то попискивающую игрушку, что-то оранжевое, и время от времени извлекала из нее довольно резкий звук. Им было лет по четырнадцать. Мне оставалось ехать еще две остановки, мне было тепло, время шло плавно и аккуратно, в руке я держал проспект выставки, конечно, читать его не хотелось, хотелось смотреть в окно и слушать девчоночью болтовню. Но девчонки почему-то молчали. Потом одна вдруг сказала: "Это Аверченков". Я даже подпрыгнул, как подпрыгнул бы любой, произнеси его имя укоризненным тоном незнакомая маленькая девочка в практически пустом трамвае. Я даже дернулся, чтобы повернуться, но тут другая сказала: "Нет, Аверченков был на тренировке, ты же слышала." - "Ну, сказала другая, - это он так говорит. Но его же никто из наших не видел на тренировке." - "Я ему верю", - сказала ее спутница. - "А я нет, - сказала обвинительница, - это на него похоже. Он и ко мне лез, но ко мне, знаешь, сильно не полезешь, я чуть что - сразу по мозгам." - "Ну и дура", - сказала за моей спиной вторая девочка. "Сама ты дура. Нашла, в кого втрескаться. Ты потому и говоришь, что это не он, что тебе хочется на месте Летинской быть." Повисло молчание. Потом вторая девочка сказала: "Будь я на месте Летинской, я бы не стала трезвонить. Это же счастье такое, зачем хвастаться?" У меня перехватило дыхание от жалости к ней, и ее подруга, видимо, почувствовала ту же жалость и то же горькое желание помочь, и сказала осторожно: "Слушай, ну, может, и не было ничего. Летинская, знаешь, хочет, чтобы ее считали крутой такой, может, и не было ничего, а? И вообще, может, это совсем не Аверченков?". Девочка помолчала еще и сказала: "Нет, было. Я вижу, что было. У них глаза сегодня такие... Одинаковые, знаешь. Я бы и так поняла, даже если бы она не..." Трамвай издал резкий звон, я не услышал конца фразы, через рельсы перебежали две фигурки, мой сын и высокая, вся в кудряшках девочка, и пока я плыл мимо них, они шли к нашему подъезду, я еще подивился, почему сейчас перестали носить за девочками сумки, и тут трамвай начал тормозить, тормозить, и это была моя остановка. Я вышел, подождал, когда трамвай уйдет, пересек рельсы и пошел через дорогу к пельменной.
Маленький, но надежный признак
- Ну перестаньте, - сказала Леся, - вот же у меня копия факса, мы звонили вам, вы подтвердили, что получали факс. Хоть не врите.
Женщина за длинной лакированной стойкой двинула листок обратно к Лесе, резко, как будто отбросила, и почти крикнула:
- Девушка, ну что вы думаете, я тут одна работаю? Ну не знаю я, не знаю, я ничего не знаю! Вот стол, видите? Мне никто про вашу бронь ничего не говорил. Хотите - заходите сюда, за стойку, вот пожалуйста, ищите свой факс, ну ищите! - и она начала быстро двигать бумажки, записочки, листочки, вазочку с цветами, поставленную на-попа открытку, как бы показывая Лесе: вот здесь ничего нет, и здесь, и здесь, ну ищите, ищите. Леся глубоко вздохнула и посмотрела на женщину. Внутри нарастало ощущение полной безнадежности. Как она глупо одета, подумала Леся, кто выдумал идиотскую такую униформу, эти трикотажные футболки, они ведь уже не молодые, этой женщине вот за сорок, а той еще больше, хотели, небось, сделать молодой такой облик, а получилось грустно. Несколько секунд женщины с тоской смотрели друг на друга, потом Леся сказала устало:
- Где здесь есть другая гостиница?
- Нет, - сказала женщина, - другой нет. Только "Суздаль".
- Господи, - сказала Леся, - ну вот куда мне теперь, a?
- Ну я не знаю, девушка, - сказала женщина раздраженно, - Ну вот что мне делать? На голову Вас себе посадить?
От этой фразы на Лесю повеяло таким жутким, таким омерзительным, таким вечным хамством, что она почувствовала прилив разрушительных сил.
- На голову... - протянула Леся, - на голову... Нет, ну зачем же на голову? Не надо на голову. Я тут и останусь, в холле, ага, на креслах буду жить, - и с этими словами Леся отошла от стойки и кинула дорожную сумку на маленькое бархатное кресло. - Прямо тут, - сказала Леся и посмотрела на женщину. "Господи, - сказал Лесин рассудок, - ну что ты делаешь? Ну бессмысленно же, ну что ты на рожон? Тебе одну ночь всего, ну, вернись на вокзал, там и душ есть, и комната отдыха, переживешь. Ну?" - И переодеваться здесь буду, - сказала Леся и начала снимать пиджак.
Женщина пошевелила губами и кинула быстрый взгляд на часы. "Сейчас позовет охрану, - с тоской подумала Леся, - и права будет". Она сняла туфли и остановилась.
- Вот что, - сказала женщина, - я сменяюсь через семь минут, Люба уже подошла. Идемте, у меня переночуете.
Леся почувствовала, как начинают гореть щеки. Ей сделалось нестерпимо стыдно. "Можно отказаться, - подумала она, - надеть туфли и гордо уйти на вокзал".
- Спасибо, - сказала она, - правда, спасибо. Я тогда здесь жду?
Они ехали автобусом, потом трамваем, и всю дорогу молчали, просто молчали, и все это было Лесе дико. Хотелось убежать. "Нет уж, - говорил рассудок, - терпи. Сама виновата. Скандалистка." Потом они шли к подъезду, исписанному по стенам синим и черным, как татуированное тело, и Леся вошла за женщиной в темный коридор. Пахло странно - приятно, но никак не едой, а как будто травою. Женщина включила свет, и оказалось, что никакого коридора нет: перед Лесей была одна огромная комната, совершенно без мебели, вся застланная чем-то странноплетенным; где-то вдалеке, и, как показалось изумленной Лесе, в тумане, виднелись ванна и умывальник. Впрочем, туман и правда был, у дальней стенки что-то курилось под какими-то красными штуками.
- Не стойте, проходите, - сказала женщина, - можете занять подстилку вот там, у ванны. К алтарю не подходите, Вам это опасно. Мы с мужем посвященные, а Вам не надо. Снимайте туфли, ну, я вам тапочки дам.
Гражданские позиции
- Расскажи мне про нее. - Ну, классная девчонка. - Ну это-то понятно, ты еще расскажи, какая она? - Ну, такая... Клевая. - "Мона, считаете ли Вы, что Лолите недостает усидчивости и внимания? - Девчонка что надо, сэр." Ну, па, серьезно. Ну что значит какая? - Ну расскажи, как ты рассказывал бы Федьке, например. - А, типа так... Ну, она, знаешь, у нее такой характер... Она если чего хочет, то вот зае... то есть, я хотел сказать, обязательно сделает. Она один раз, ты представь себе, мы сидели на лестнице под географией и курили, уже, ну, после уроков, и она говорит - что это мы, как свиньи, на пол стряхиваем, найдите кто-нибудь пепельницу. Ну, ты прикидываешь, да, найти в школе пепельницу? Ей Куст говорит, типа, ты как себе это представляешь? A она говорит - да как хочешь, хоть глобус принеси и дырку в нем сделай. Он ей говорит: ты что, Светка, ох.. ну, ты понял, ты что, Светка, вот сейчас я пойду и скажу: здрасьте, Карина Юрьевна, мне нужен типа глобус, Светочка хочет из него пепельницу сделать. Так Светка на него так посмотрела, что он заткнулся, а я, ты понимаешь, я же знаю ее, я говорю - ох, Светка, ты чего? А она уже встала и пошла, заходит к кабинет, мы все аж пригнулись, и я так слышу: здрасьте, Карина Юрьевна, мне нужен глобус, я хочу из него пепельницу сделать. И выходит с глобусом, ты представляешь себе? Ну что, говорит, у кого-нибудь нож есть? Ну, правда, мы его дырявить не стали, но ты прикинь. В кабинете, правда, не было никого, но если б и были, ты знаешь, я думаю, она бы все равно пошла. Она не любит, когда ей нет говорят, говорит - мужчины должны понимать, что общение с женщиной всегда содержит в себе некую долю безрассудного риска. - Да, ничего так. Ну хорошо, а недостатки у нее есть? - Ну так вроде нет, ты знаешь... Нет, ну есть один, но уж такой, крупный. У нее родители менты. Представляешь, оба, и отец, и мать? Mать ментиха, на улице останавливает, ты прикидываешь? Но правда, знаешь, Светка их обоих ненавидит, так что все не так уж страшно.
Акустика
Уже в подъезде стало ясно, что до одиннадцати придется терпеть. Удивительно, подумала Лори, с улицы ничего не слышно, а в подъезде - жуть, ну и акустика, кто же это понастроил такое, а? Пока не страшно, подумала она, это Скорпионс, но где гарантия, что он не сменит кассету на что-нибудь другое, на какой-нибудь дикий Корн или на Металлику, или еще на что похуже? С лестницы было не разобрать, воет псих или нет. Уж в квартире-то я точно разберу, с тоской подумала Лори, в квартире-то получше слышно. На секунду малодушно захотелось развернуться и поехать ночевать к Леське, но там сегодня было не до нее, да и вообще, сказала Лори себе, не могу же я бегать отсюда постоянно, в конце-концов, это не так часто бывает, он несчастный человек, потерпи, сейчас уже двадцать минут одиннадцатого, ох, господи, еще только двадцать минут одиннадцатого, кошмар, и окон не открыть, с открытыми окнами вообще орет дико, а тут духота такая жуткая, ну что за жизнь. Помедлив, она приоткрыла форточку, и отдаленный звук действительно вплыл в комнату тяжелой густой волной. В квартире под ней крутили Скорпионс, крутили "Баллады", которые Лори, собственно, любила, и все было бы сносно, если бы не сопровождающий музыку вой. Не вой, одернула себя Лори, он поет, а не воет, и ты знаешь об этом прекрасно. Это была правда, псих никогда не фальшивил, судя по всему, у него был прекрасный слух, ужас же заключался в голосе, нет, не в голосе, - в тембре, в интонации, или как это в пении называется, - словом, он издавал звук надрывно, горестно и надрывно, так, что слушающий цепенел, и думал: "вой", потому что такое страдание бывает только в вое, тем более, что слов все равно было не разобрать. Лори, кстати, никогда не видела психа живьем, псих жил не один, а с отцом, маленьким старичком с вечно извиняющимся взглядом. Обычно старичок надевал на психа наушники и как-то запирал его, что ли, словом, психа не было слышно, только иногда откуда-то очень-очень издалека раздавалась в тишине полная страдания нота. Только когда старичку приходилось уйти, психу удавалось запустить музыку на полную, бешеную громкость, вырваться из своей (войлоком обитой? мелькнуло у Лори) темницы на застекленный балкон и петь там, петь, петь, петь, пока не возвращался старичок и не запихивал психа обратно, в наушники, в тихую комнату, глушащую неприятные для окружающих скорбные звуки. Соседка говорила как-то, что псих слушает музыку двадцать четыре часа в сутки, а если выключить ее или отобрать наушники - кусается, но откуда все это известно, Лори не понимала. На несколько секунд наступила тишина, и она почувствовала, как весь дом замер в единой робкой надежде, но тут тишина раскололась барабанным боем, гитарным стоном, яростным бряцанием литавр, ко всему это прибавился дикий голос, господи, подумала Лори, еще пятнадцать минут, в 11 соседи начнут колотить в дверь его и кричать: "Полиция! Полиция!". От этого псих всегда выключает магнитофон, а раньше нельзя, в полиции (настоящей) соседям обьяснили, что до каких-то там децибел это его гражданское право. Терпи, сказала себе Лори, терпи, еще недолго. Она подошла к окну и прижалась к стеклу лбом. К подъезду подбегал старичок, тыкнул пальцами в код и пропал из виду, Лори услышала, как хлопнула железная дверь. Десять, сказала она себе, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, тут музыка прекратилась, захлебнулась на полуслове, и через мгновение прекратился вой. Зная, что произойдет дальше, Лори напряглась и зажала уши руками, но ей все равно казалось, что она слышит два голоса: резкий, старческий, - и другой, глубокий, говорящий что-то быстро и заискивающе, просящий, извиняющийся и вдруг сменяющийся каким-то хлопком и страшным, вибрирующим, полным боли визгом. И уж после этого наступает совершенная тишина, и весь дом тушит свет и бесшумно ложится спать.
Смотри, смотри, живая птица
Настику
Баллада
Я, знаешь, сегодня видел одновременно любовь и смерть. Я шел в школу и видел мертвого голубя, там, наискосок от памятника, ну, где я дорогу перехожу. Он был не раздавленный, - я не буду, не буду, я же говорю, - не раздавленный, а просто мертвый, от болезни или от старости. И вот я там перехожу, а передо мной парочка идет, немолодые уже, и она на голубя чуть не наступила и так споткнулась, а он ее подхватил под локоть и говорит: "Господи, ну какая Вятка, ты без меня даже на улице падаешь и нос себе расквашиваешь, вот сейчас бы упала и расквасила бы, разве нет?"
Лошадь и лента
У стены дома стояла лошадь, обнесенная красно-белой полицейской лентой. Само присутствие лошади здесь, посреди московского спального района, было дико, лента же возводила ситуацию в ранг совершенного абсурда. Лошадь перебирала ногами, глаз, обращенный к Аверченкову, смотрел осмысленно. "Гадость какая!" - почему-то подумал Аверченков, и удивился, - чего же гадость? Потом вдруг понял - из-за ленты, ощущение было, что лошадь попала в аварию, что ли... "Или что через нее прокладывают траншею". Влад представил себе, что в лошади выбиты окна, а бок смят в гармошку, и из-под потрескавшейся черной шерсти проблескивает заголившийся металл. Картинка была жуткая, но признаваться себе в этом Аверченков не хотел и даже улыбнулся натужно, как будто ему забавно. Он сел в машину и продолжал смотреть на лошадь. Лошадь медленно поворачивала голову следом за ошалело обходящим ее соседским ребенком. Аверченков завел развалюшку и начал выворачивать вправо, и тут вдруг соседский ребенок дернул головой, как будто его позвали, - наверное, его позвали, подумал Аверченков, - и бросился на зов прямо перед машиной. Аааааах, - сделал желудок Аверченкова, руки рванули руль вправо, мальчишка проскочил и помчался, и Аверченков почувствовал, как обмякают мышцы и в голове грохочет барабан, и выключил мотор, и прикрыл глаза. Прекрасно начинается утро, подумал он, роскошное такое утро. Когда он открыл глаза, перед автомобилем стояли люди, и взоры их были люты и бездонны. Ничего не понимая, Аверченков посмотрел в зеркало заднего вида. Там тоже стояли люди. Половина смотрела на него, а половина - на его бампер. Что-то изменилось в пейзаже. Аверченков вышел из машины. Какой-то мужик неловко кашлянул и сказал мрачно: "Ты, главное, не переживай, я видел, ты не мог, или она, или пацан, я этих ребят знаю, я им так и скажу, ты не нервничай". У бампера лежала лошадь. Вместо бока у нее была большая неровная вмятина, и сквозь разорванную черную шерсть проступала красная вода.
Город-сад
- Ты знаешь, это все-таки потрясающее ощущение - возвращаться к знакомому телу. Как домой, ужасно трогательно, аж горло щиплет. Сколько же это мы с тобой не спали? - Года три. - Ой, ну что ты, какие три, три я уже в "Амале" работаю, гораздо больше. Давай посчитаем. Алику сейчас сколько лет? - Три через месяц. - Ну вот, значит, а сколько вы встречались с Аленой, года полтора? - Нет, какие там, больше, года два с лишним. - Ну правильно, а в Анталию вы поехали, когда уже где-то год встречались, да? Значит, полтора да еще два с половиной - четыре. - А что Анталия? - Ну господи, ты не помнишь? Налей мне молока, плиз. Все, все, все!.. Да, ну, вы же тогда вернулись, и она сразу поехала к родителям или куда там, а я вас встречала на вокзале, и мы поехали к тебе - чемоданы разбирать. Вот тогда. - Да, правильно, я помню, я еще тогда вернулся потом на вокзал и искал нашу сумку бежевую, и, представляешь, где она ее оставила, там и нашел. Я тогда повез ей эту сумку к бабушке, там лекарства были, какие-то травы, у бабушки была ишемия, и Алешка по всей Анталии моталась, искала тот магазин, что нам сказали. Я приехал к бабушке, мне открыла Алешкина мать и что-то такое сказала, я уже не помню, что-то что вот, Алешка в детстве чего-то там, ну, похожее, с чемоданами. А она стоит сзади и говорит: "Мама, не черни мое имя, он меня разлюбит!" - и смеется. И я вот тогда первый раз вдруг, - ну, непонятно, с чего, - я представил себе, какая она маленькая была, и, знаешь, почему-то пальчики себе представил, крошечные, теплые такие... Я вот помню до сих пор. - И что? - Что? - Дальше, ты рассказывал и замолчал, продолжай. - А, нет, все фигня, слушай, ты лежи, я домой позвоню.
Мы
По пустому школьному корридору неслась девочка. Я смотрела на нее из ниши в стене и понимала, что ее гонит любовь. Я совершенно не могла представить себе, что именно заставляет ее так невероятно бежать, так лететь, лететь, так плескать широкими рукавами и закидывать пятки, так бежать, чтобы ее грудь опережала ее бедра, чтобы немедленно упасть если, не дай бог, что-то попадется ей под ноги, но я понимала, что, какими бы ни были конкретная причина и конечная цель ее восхитительной спешки, ее гнала любовь. Она с трудом затормозила около моей двери, занеся ногу на высоченной резиновой платформе почти на уровень бедра, быстрое-быстрое дыхание заставляло дрожать нахимиченные кудряшки, и мне из моей ниши была хорошо видна влажная спина между ярко-голубым поясом и низом короткой, обтягивающей футболки. Она вся была, как наполненная жизнью игрушка, аккуратно смонтированный, здоровый, сильный, легко регенерирующий механизм. Я ждала, что она немедленно дернет ручку, ворвется, заговорит поспешно и путанно, или, наоборот, выпалит одну какую-то фразу, и пыталась угадать, какую, с какой же фразой может мчаться семиклассница в кабинет завуча, потея, взмахивая локтями, тряся кудряшками. Но девочка не дернула дверь, нет, а наоборот, вдруг отошла от нее на пару шагов, пытаясь справиться с дыханием, и даже согнулась пополам, как спортсмен после забега, ловя воздух губами, покрытыми нежным лиловым блеском. Наконец она справилась, тщательно утерла лоб и виски, пальчиком длинно промокнула верхнюю губу, - смешной и трогательный жест, я увидела сразу, как она, еще малышом, утирает пальцем сонные утренние сопли, - пробежалась ладонями по кудряшкам, одернула маечку, переступила с ноги на ногу и деликатно, тихо постучала. Естественно, я не ответила ей из кабинета, - я сидела тут, в нише, и глядела, как она, пролетевшая мимо меня, осторожно заглядывает внутрь, в кабинет, который пуст. "Что, - говорю я, высовываясь из ниши, - что, Света, у тебя болит? Мигрень? Понос? Менструация? Перелом лодыжки? Прободение язвы?" Она вскрикивает от испуга и разворачивается прыжком. Глаза у нее фантастические, спешащие и влюбленные, как голуби. "Что ты прогуливаешь?" - спрашиваю я. "Биологию", - говорит девочка, и в ее голосе мне слышится легкий, едва различимый, прекрасный, юный вызов. "Биологию." - говорю я, - "Хиромантию. Генетику, медгерменевтику." Она молчит, насупившись, и надежда вытекает из нее с тонким, тихим свистом. "Света, - говорю я, - учти: это один-единственный, уникальный и неповторимый раз. Следующий раз, когда ты явишься ко мне с головоногим воспалением, не знаю, коронарного менингита, я пошлю тебя к медсестре, и не отпушу тебя без ее справки, даже если ты будешь истекать кровью на пороге моего кабинета. Ты понимаешь меня?" Она смотрит ах, как она смотрит, и слова "спасибо-алена-викторовна" растворяются в запахе ее духов и кожи, волос и пота, ибо там, где она стояла, остался только этот запах и след от голоса, и больше ничего.
Я встаю с корточек, и затекшие ноги издают тихий, но явственный стон. Я смотрю на облупившийся край дверной ручки, кладу на нее ладонь, и мне кажется, что она весит десять тонн и мне никогда, ни за что ее не повернуть; но, конечно, я легко поворачиваю ручку и захожу в кабинет, полный школьных вещей и плотного, сухого времени. Я сажусь за стол и думаю: как хорошо, что она не спросила меня, почему же я прогуливаю урок, почему же я не стою, как положено, перед классом у доски, а сижу на корточках в стенной нише и смотрю на солнце за теплыми пустыми окнами.
Цинга
Представляешь, мне приснилось, что у меня болят все зубы. Ну вот абсолютно все, и от них болят нос и горло. Я прихожу к врачу, и он начинает их расшатывать, ну, трогать каждый и двигать осторожно туда-сюда. И вот они все абсолютно шатаются, и он говорит, - ну, девушка, так у вас зубы в полном порядке. И я так радуюсь, а он говорит - совершенно здоровые зубы, это у вас просто цинга, надо лечить цингу. Я проснулась в таком ужасе, ты себе не представляешь, и в первый момент правда показалось, что все зубы шатаются. Я до сих пор не понимаю, откуда этот сон, вроде, ни про какую цингу не говорили. Ну вот, я пошла на кухню будить Лесю, и вдруг понимаю, что никакой кухни нет, вот стеклянная дверь, а за ней ничего, обломанного пола так краешек, знаешь, и я понимаю, что вся половина дома эта, которая с кухней, она просто рухнула вниз. Это так чудовищно... И я начинаю кричать, потому что там же Леся была, и у меня просто ноги подкашиваются, и тут я думаю, - а как же Сережка? И я ползу просто на трясущихся ногах в спальню, а Сережка там, сидит в кроватке, и спрашивает меня так серьезно: "Где же мама, Лори, где мама?" И тут я понимаю - с домом-то все в порядке, это у него цинга, от дома отвалился кусок, потому что у него цинга, и если вылечить цингу, то и дом станет на место. Тут уж я совсем проснулась, это ужасно все, конечно, просто сил нет.
Цифра
"Все как-то не по человечески, говорил он себе, все не по-человечески, и он не человек, это нелюдь какой-то, страшное существо. Я его боюсь, подумал он, - у меня такое чувство, что он летит у меня за плечом, хотя это, конечно, совершенная глупость, он сидит там себе в банке и терзает еще кого-то, не менее дрожащего, чем я. Хорошо, видимо, работать в банке, подумал он, - ты все знаешь о деньгах, никогда ничего такого не сделаешь, чтобы потом они присылали тебе чудовищные письма и надо было идти и делать вид, что у тебя все под контролем, когда ничего у тебя нет под контролем". Он остановился и прямо посреди улицы присел на парапет, благо тротуар здесь был намеренно высокий, чтобы бессовестным водителям неповадно было парковаться в неположенном месте, то есть на тротуаре. "Остановись, - сказал он себе, - остановись. Вот смотри, какой момент: ты только что был в банке, ты со всем разобрался, да, дальше будет трудно, но такого ужаса уже не будет, писем таких не будет, не будет вызова в суд, да, будет трудно, да, но ты сейчас должен думать не об этом, а как прийти в себя. Ты собрался, и пошел, и говорил с этим нелюдем, и даже проявил некую волю в обсуждении выплат, и вот обо всем договорился. Ты молодец. Все страшное позади. Вот послушай, ты заслужил отдохнуть. Я тебе предлагаю пойти в кафе, с удовольствием посидеть, выпить кофе, пройтись до дома пешком, ну, просто взять себя в руки. Ты заслужил, давай. Он, кажется, даже улыбнулся тебе под конец. Или нет? Господи, ну какое это имеет значение, какое мне дело, что это нелюдь там себе думает, поганый карьерист, ведь он мог сделать выплаты меньше, но его, наверное, хвалят, когда это не пятьсот, а восемьсот. Неужели за каждую сотню отдельно хвалят? Ох, нет, ну какое мне дело, все позади. Ты заслужил. Вставай, иди, плюхнись в кафе на стул и там уже прийдешь в себя, давай, ты заслужил". Он встал, отряхнул брюки и побрел, изнывая от пережитого ужаса. Витрина универмага все тянулась и тянулась, он старался расслабиться и отвлечься, и через несколько минут ему это даже удалось старый, привычный метод, он никогда не подводил - начинаешь петь про себя "Dancing Queen", и правда, легчает, как-то возникает чувство, что в мире столько всякого... До кафе оставалось метров тридцать, он пошел наискосок через площадь, где всякие люди сбывали мелкие поделки - пластмассовых жучков на дрожащих лапках внутри приоткрытой ореховой скорлупы, псевдоиндейские украшения (у Гошки есть что-то такое, на шее носит, какой-то камень на кожаном шнурке), вязаные кошельки, дешевую, однообразную бижутерию, какую покупают оптом, все в одном месте, и потом торгуют ей год или два, молоденькие девчонки не слишком-то могут позволить себе что-нибудь другое, вот и берут. Он шел легче, говоря себе - вот сейчас, за кофе, я достану записную книжку и распланирую месячные расходы, все не так страшно, ты увидишь, да, придется в чем-то как-то, но в целом - никакой катастрофы, никакой катастрофы. Он пошел медленнее, пряча взгляд от слишком яркого солнца, и вдруг налетел на очередной маленький столик. Раздраженно поднял глаза. На столике стояли громадные голубые бутыли с водой и фарфоровая штуковина с краником, расписанная бежевым и синим. Бутыли едва пошатнулись, а вот проспекты слетели на плиты и легли нешироким веером. Толстый человек за столиком вскочил, сказал дружелюбно - "ничего-ничего!", и они оба стали поднимать проспекты. На бежевом фоне было написано голубым: "Дай своему телу лучшее! - Особое мероприятие, шесть месяцев по цене трех!" Может, и неплохо бы, - подумал он... Внезапно у него в животе образовалось острозубое, горячее кольцо и полезло к горлу, и он почувствовал, как наваливается огромный, тяжеленный, дурно пахнущий груз, совершенно нереальный груз, от которого болят спина, и плечи, и ноги, и шея, и сердце. "Восемьсот в месяц, - подумал он. - Восемьсот в месяц, и так шесть лет. И так шесть лет. Шесть лет. Шесть лет."
Взаимосвязь
Сегодня Женя Аверченков примчался с перерыва весь в огне и говорит: "Там в переулке лежит мертвый голубь, ты знаешь, я никогда даже не представлял себе, как это красиво - лежащая птица!" Схватил цифровку и убежал, пришел через час как минимум, показывал кадров двенадцать, ракурс такой, ракурс сякой, а на одной, знаешь, глаз крупным планом, совершенно жуткий, полуоткрытый, с какими-то пленками внутри... Отвратительная птица. Жене бы жениться опять, это да. А то все голуби, голуби. Грустно.
Голоса
Я ехал из музея картографии. Обычно я стараюсь ходить пешком. В совокупности с внезапно проснувшимся во мне стремлением правильно питаться и ложиться спать не слишком поздно, ходьба пешком, я полагаю, является признаком страха перед старостью. Казалось бы, мне рано бояться старости; возможно, дело и не в этом. Но в музее я как-то неожиданно сильно устал, мне хотелось попасть домой быстро, раньше, чем вернется из школы Гоша, мне хотелось с ним пообедать, мне казалось также, что у меня начинает болеть голова, а ногу слегка натерло, - словом, я придумал себе, видимо, целый ряд оправданий и сел в трамвай. Именно сел - трамвай был почти пустой, я не ездил им очень давно, мне казалось, что этот одиннадцатый трамвай всегда ужасно набит, я не ждал комфорта, и поэтому мне было очень хорошо. Мы проехали мимо рынка и мимо Гошкиной школы, позвякивая и подзынькивая, и на остановке в вагон вошли две девочки, прошли и сели прямо позади меня. Они были очень милые, эти девочки, я не разглядел их хорошо, но они мне понравились, они были похожи друг на друга, с такими кругленькими стрижками, обе в цветастых брючках, одна держала в руках какую-то попискивающую игрушку, что-то оранжевое, и время от времени извлекала из нее довольно резкий звук. Им было лет по четырнадцать. Мне оставалось ехать еще две остановки, мне было тепло, время шло плавно и аккуратно, в руке я держал проспект выставки, конечно, читать его не хотелось, хотелось смотреть в окно и слушать девчоночью болтовню. Но девчонки почему-то молчали. Потом одна вдруг сказала: "Это Аверченков". Я даже подпрыгнул, как подпрыгнул бы любой, произнеси его имя укоризненным тоном незнакомая маленькая девочка в практически пустом трамвае. Я даже дернулся, чтобы повернуться, но тут другая сказала: "Нет, Аверченков был на тренировке, ты же слышала." - "Ну, сказала другая, - это он так говорит. Но его же никто из наших не видел на тренировке." - "Я ему верю", - сказала ее спутница. - "А я нет, - сказала обвинительница, - это на него похоже. Он и ко мне лез, но ко мне, знаешь, сильно не полезешь, я чуть что - сразу по мозгам." - "Ну и дура", - сказала за моей спиной вторая девочка. "Сама ты дура. Нашла, в кого втрескаться. Ты потому и говоришь, что это не он, что тебе хочется на месте Летинской быть." Повисло молчание. Потом вторая девочка сказала: "Будь я на месте Летинской, я бы не стала трезвонить. Это же счастье такое, зачем хвастаться?" У меня перехватило дыхание от жалости к ней, и ее подруга, видимо, почувствовала ту же жалость и то же горькое желание помочь, и сказала осторожно: "Слушай, ну, может, и не было ничего. Летинская, знаешь, хочет, чтобы ее считали крутой такой, может, и не было ничего, а? И вообще, может, это совсем не Аверченков?". Девочка помолчала еще и сказала: "Нет, было. Я вижу, что было. У них глаза сегодня такие... Одинаковые, знаешь. Я бы и так поняла, даже если бы она не..." Трамвай издал резкий звон, я не услышал конца фразы, через рельсы перебежали две фигурки, мой сын и высокая, вся в кудряшках девочка, и пока я плыл мимо них, они шли к нашему подъезду, я еще подивился, почему сейчас перестали носить за девочками сумки, и тут трамвай начал тормозить, тормозить, и это была моя остановка. Я вышел, подождал, когда трамвай уйдет, пересек рельсы и пошел через дорогу к пельменной.
Маленький, но надежный признак
- Ну перестаньте, - сказала Леся, - вот же у меня копия факса, мы звонили вам, вы подтвердили, что получали факс. Хоть не врите.
Женщина за длинной лакированной стойкой двинула листок обратно к Лесе, резко, как будто отбросила, и почти крикнула:
- Девушка, ну что вы думаете, я тут одна работаю? Ну не знаю я, не знаю, я ничего не знаю! Вот стол, видите? Мне никто про вашу бронь ничего не говорил. Хотите - заходите сюда, за стойку, вот пожалуйста, ищите свой факс, ну ищите! - и она начала быстро двигать бумажки, записочки, листочки, вазочку с цветами, поставленную на-попа открытку, как бы показывая Лесе: вот здесь ничего нет, и здесь, и здесь, ну ищите, ищите. Леся глубоко вздохнула и посмотрела на женщину. Внутри нарастало ощущение полной безнадежности. Как она глупо одета, подумала Леся, кто выдумал идиотскую такую униформу, эти трикотажные футболки, они ведь уже не молодые, этой женщине вот за сорок, а той еще больше, хотели, небось, сделать молодой такой облик, а получилось грустно. Несколько секунд женщины с тоской смотрели друг на друга, потом Леся сказала устало:
- Где здесь есть другая гостиница?
- Нет, - сказала женщина, - другой нет. Только "Суздаль".
- Господи, - сказала Леся, - ну вот куда мне теперь, a?
- Ну я не знаю, девушка, - сказала женщина раздраженно, - Ну вот что мне делать? На голову Вас себе посадить?
От этой фразы на Лесю повеяло таким жутким, таким омерзительным, таким вечным хамством, что она почувствовала прилив разрушительных сил.
- На голову... - протянула Леся, - на голову... Нет, ну зачем же на голову? Не надо на голову. Я тут и останусь, в холле, ага, на креслах буду жить, - и с этими словами Леся отошла от стойки и кинула дорожную сумку на маленькое бархатное кресло. - Прямо тут, - сказала Леся и посмотрела на женщину. "Господи, - сказал Лесин рассудок, - ну что ты делаешь? Ну бессмысленно же, ну что ты на рожон? Тебе одну ночь всего, ну, вернись на вокзал, там и душ есть, и комната отдыха, переживешь. Ну?" - И переодеваться здесь буду, - сказала Леся и начала снимать пиджак.
Женщина пошевелила губами и кинула быстрый взгляд на часы. "Сейчас позовет охрану, - с тоской подумала Леся, - и права будет". Она сняла туфли и остановилась.
- Вот что, - сказала женщина, - я сменяюсь через семь минут, Люба уже подошла. Идемте, у меня переночуете.
Леся почувствовала, как начинают гореть щеки. Ей сделалось нестерпимо стыдно. "Можно отказаться, - подумала она, - надеть туфли и гордо уйти на вокзал".
- Спасибо, - сказала она, - правда, спасибо. Я тогда здесь жду?
Они ехали автобусом, потом трамваем, и всю дорогу молчали, просто молчали, и все это было Лесе дико. Хотелось убежать. "Нет уж, - говорил рассудок, - терпи. Сама виновата. Скандалистка." Потом они шли к подъезду, исписанному по стенам синим и черным, как татуированное тело, и Леся вошла за женщиной в темный коридор. Пахло странно - приятно, но никак не едой, а как будто травою. Женщина включила свет, и оказалось, что никакого коридора нет: перед Лесей была одна огромная комната, совершенно без мебели, вся застланная чем-то странноплетенным; где-то вдалеке, и, как показалось изумленной Лесе, в тумане, виднелись ванна и умывальник. Впрочем, туман и правда был, у дальней стенки что-то курилось под какими-то красными штуками.
- Не стойте, проходите, - сказала женщина, - можете занять подстилку вот там, у ванны. К алтарю не подходите, Вам это опасно. Мы с мужем посвященные, а Вам не надо. Снимайте туфли, ну, я вам тапочки дам.
Гражданские позиции
- Расскажи мне про нее. - Ну, классная девчонка. - Ну это-то понятно, ты еще расскажи, какая она? - Ну, такая... Клевая. - "Мона, считаете ли Вы, что Лолите недостает усидчивости и внимания? - Девчонка что надо, сэр." Ну, па, серьезно. Ну что значит какая? - Ну расскажи, как ты рассказывал бы Федьке, например. - А, типа так... Ну, она, знаешь, у нее такой характер... Она если чего хочет, то вот зае... то есть, я хотел сказать, обязательно сделает. Она один раз, ты представь себе, мы сидели на лестнице под географией и курили, уже, ну, после уроков, и она говорит - что это мы, как свиньи, на пол стряхиваем, найдите кто-нибудь пепельницу. Ну, ты прикидываешь, да, найти в школе пепельницу? Ей Куст говорит, типа, ты как себе это представляешь? A она говорит - да как хочешь, хоть глобус принеси и дырку в нем сделай. Он ей говорит: ты что, Светка, ох.. ну, ты понял, ты что, Светка, вот сейчас я пойду и скажу: здрасьте, Карина Юрьевна, мне нужен типа глобус, Светочка хочет из него пепельницу сделать. Так Светка на него так посмотрела, что он заткнулся, а я, ты понимаешь, я же знаю ее, я говорю - ох, Светка, ты чего? А она уже встала и пошла, заходит к кабинет, мы все аж пригнулись, и я так слышу: здрасьте, Карина Юрьевна, мне нужен глобус, я хочу из него пепельницу сделать. И выходит с глобусом, ты представляешь себе? Ну что, говорит, у кого-нибудь нож есть? Ну, правда, мы его дырявить не стали, но ты прикинь. В кабинете, правда, не было никого, но если б и были, ты знаешь, я думаю, она бы все равно пошла. Она не любит, когда ей нет говорят, говорит - мужчины должны понимать, что общение с женщиной всегда содержит в себе некую долю безрассудного риска. - Да, ничего так. Ну хорошо, а недостатки у нее есть? - Ну так вроде нет, ты знаешь... Нет, ну есть один, но уж такой, крупный. У нее родители менты. Представляешь, оба, и отец, и мать? Mать ментиха, на улице останавливает, ты прикидываешь? Но правда, знаешь, Светка их обоих ненавидит, так что все не так уж страшно.
Акустика
Уже в подъезде стало ясно, что до одиннадцати придется терпеть. Удивительно, подумала Лори, с улицы ничего не слышно, а в подъезде - жуть, ну и акустика, кто же это понастроил такое, а? Пока не страшно, подумала она, это Скорпионс, но где гарантия, что он не сменит кассету на что-нибудь другое, на какой-нибудь дикий Корн или на Металлику, или еще на что похуже? С лестницы было не разобрать, воет псих или нет. Уж в квартире-то я точно разберу, с тоской подумала Лори, в квартире-то получше слышно. На секунду малодушно захотелось развернуться и поехать ночевать к Леське, но там сегодня было не до нее, да и вообще, сказала Лори себе, не могу же я бегать отсюда постоянно, в конце-концов, это не так часто бывает, он несчастный человек, потерпи, сейчас уже двадцать минут одиннадцатого, ох, господи, еще только двадцать минут одиннадцатого, кошмар, и окон не открыть, с открытыми окнами вообще орет дико, а тут духота такая жуткая, ну что за жизнь. Помедлив, она приоткрыла форточку, и отдаленный звук действительно вплыл в комнату тяжелой густой волной. В квартире под ней крутили Скорпионс, крутили "Баллады", которые Лори, собственно, любила, и все было бы сносно, если бы не сопровождающий музыку вой. Не вой, одернула себя Лори, он поет, а не воет, и ты знаешь об этом прекрасно. Это была правда, псих никогда не фальшивил, судя по всему, у него был прекрасный слух, ужас же заключался в голосе, нет, не в голосе, - в тембре, в интонации, или как это в пении называется, - словом, он издавал звук надрывно, горестно и надрывно, так, что слушающий цепенел, и думал: "вой", потому что такое страдание бывает только в вое, тем более, что слов все равно было не разобрать. Лори, кстати, никогда не видела психа живьем, псих жил не один, а с отцом, маленьким старичком с вечно извиняющимся взглядом. Обычно старичок надевал на психа наушники и как-то запирал его, что ли, словом, психа не было слышно, только иногда откуда-то очень-очень издалека раздавалась в тишине полная страдания нота. Только когда старичку приходилось уйти, психу удавалось запустить музыку на полную, бешеную громкость, вырваться из своей (войлоком обитой? мелькнуло у Лори) темницы на застекленный балкон и петь там, петь, петь, петь, пока не возвращался старичок и не запихивал психа обратно, в наушники, в тихую комнату, глушащую неприятные для окружающих скорбные звуки. Соседка говорила как-то, что псих слушает музыку двадцать четыре часа в сутки, а если выключить ее или отобрать наушники - кусается, но откуда все это известно, Лори не понимала. На несколько секунд наступила тишина, и она почувствовала, как весь дом замер в единой робкой надежде, но тут тишина раскололась барабанным боем, гитарным стоном, яростным бряцанием литавр, ко всему это прибавился дикий голос, господи, подумала Лори, еще пятнадцать минут, в 11 соседи начнут колотить в дверь его и кричать: "Полиция! Полиция!". От этого псих всегда выключает магнитофон, а раньше нельзя, в полиции (настоящей) соседям обьяснили, что до каких-то там децибел это его гражданское право. Терпи, сказала себе Лори, терпи, еще недолго. Она подошла к окну и прижалась к стеклу лбом. К подъезду подбегал старичок, тыкнул пальцами в код и пропал из виду, Лори услышала, как хлопнула железная дверь. Десять, сказала она себе, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, тут музыка прекратилась, захлебнулась на полуслове, и через мгновение прекратился вой. Зная, что произойдет дальше, Лори напряглась и зажала уши руками, но ей все равно казалось, что она слышит два голоса: резкий, старческий, - и другой, глубокий, говорящий что-то быстро и заискивающе, просящий, извиняющийся и вдруг сменяющийся каким-то хлопком и страшным, вибрирующим, полным боли визгом. И уж после этого наступает совершенная тишина, и весь дом тушит свет и бесшумно ложится спать.