3
   Если хочешь рассказать о людях, дерущихся здесь, в горах, надо говорить о части, которой командует товарищ Аршинцев. Надо рассказать о ее Знамени: на нем четыре ордена и слава Чонгара. О верности боевым традициям надо говорить, о дружбе, рожденной в огне. Надо вспомнить Скулень, Флорешти, Дубосары. И Прут, побуревший от вражеской крови. И Николаев в огне. И лед на донских переправах зимой сорок первого года, когда к славе Чонгара прибавилась слава Ростова.
   Надо вспомнить горькое знойное лето сорок второго года. Ростов, Краснодар, Майкоп, черные дни. Но можно и в черные дни быть героями. В черные дни героями куда труднее быть. В эти дни часть не опозорила своего Знамени, об этом могут рассказать тысячи крестов на вражеских могилах в донецких и кубанских степях. Когда бойцы под командованием Аршинцева дрались в смертном кольце, - дрогнувших среди них не было, а когда по приказу командования отходили, - люди плакали и слез не скрывали. И полковник Аршинцев, бледный от горя и злости, собирал вокруг себя все, что бежало из соседних частей, бросал в бой вместе со своими орлами.
   В эти памятные дни встретился Аршинцев со Штахановским, и об этой встрече можно было бы много рассказать. Штахановский был комиссаром ростовского полка народного ополчения. Пожилой тучный мужчина, старый чекист, он был до войны начальником отдела кадров железной дороги. Не драться он не мог и пошел в народное ополчение. Ростовский полк - о нем когда-нибудь сложат песни - этот полк брал Ростов зимой сорок первого года, этот полк умирал на баррикадах Ростова летом сорок второго года. Штахановский ушел из Ростова последним. Теперь он заместитель Аршинцева по политической части, и об их дружбе можно говорить долго.
   Но надо рассказать о Лысой горе и о Волчьих воротах. Это уже совсем недавно было здесь, в горах. Восемь тысяч снарядов выпустили неприятели по этой горе, шестьсот самолето-вылетов в день сделали. А гарнизон высоты восемьдесят четыре человека - стоял, как умеют только советские воины стоять: насмерть.
   И чтобы эту стойкость понять и объяснить, надо много рассказывать о любви воинов к своей части. О большой гордости людей за свою часть. О счастье служить под старым, пропахшим порохом знаменем. Надо рассказать о том, как тоскуют раненые в лазаретах по родному батальону, словно по родному дому, какие письма пишут, как из госпиталей тайком удирают домой, в роту. Надо рассказать о командире Малолеткове, ветеране дивизии, и о том, как он говорит про себя: "Меня отсюда можно только вынести или вывезти, сам не уйду!" и как он, раздувая пушистые усы, с притворной строгостью допрашивает в землянке свою дочку радистку о ее работе и говорит ей, грозя пальцем: "Дочка, не опозорь, смотри, нашу фамилию и нашу часть".
   И про землянки надо рассказать, про эти пещеры в горах, где печи сложены из камней, как очаги, и дым их - горько-сладкий и теплый, словно дым родных очагов, и греет и бередит душу. И про ущелье, где бьются быстрые реки, и про высоты, где несут свою гордую службу одинокие гарнизоны, и про весь этот фронтовой быт, трудный и тяжкий, в крови и грязи, где свинец падает на людей, как дождь, а дождь зол и хлесток, как свинец.
   Тогда надо и о дороге через хребет сказать. Еще два месяца назад дороги не было. Была тропа и непуганый лес вокруг. Но люди прорубили дорогу, и по ней протянулись на передний край вьюки с фуражом, продовольствием, боеприпасами.
   Знаете ли вы, что такое накормить часть? Что такое накормить голодные пушки и пулеметы? Что такое обеспечить бой? День и ночь идут через перевал караваны. Машины пройти не могут. Кони идут пугливо, фыркая, боясь оступиться. Ишаки карабкаются прямо по скатам. Протяжно мычат волы, впряженные в арбы. Вьючные лошади идут медленно и трудно. Хвост передней привязан к уздечке лошади, шагающей вслед, - так и идут караваны длинным цугом. И рядом с ними бредут через горы забрызганные грязью, усталые, мокрые вьюковожатые, люди, о которых мало говорят и мало пишут.
   О многом бы надо рассказать - о каждом из этих горных воинов от Героя Советского Союза Есауленко до последнего хлебопека.
   Но здесь будет рассказ о гарнизоне Безымянной высоты и о бое, случившемся на днях и не попавшем ни в сводки Информбюро, ни в историю части.
   В этот день в части был праздник. Праздники редко бывают на переднем крае, и проходят они, как будни, - в огне. Но это был совсем особый, свой праздник, - двадцать четвертая годовщина части. После краткого митинга замполитрук Еронин сказал старшему сержанту Ломадзе:
   - Ну что ж, Ломадзе. Завтра будем оформлять тебя в партию.
   Это утро выдалось хмурым и дождливым. На переднем крае было тихо, только с шумом билась река в ущелье да кричали мокрые птицы в лесу. На Безымянной высоте ждали завтрака. Его везли из ротной кухни с переднего края - передний край нашей обороны был далеко позади. Безымянная высота одиноко, как часовой, вдавалась в "ничью землю", гарнизон Безымянной высоты был боевым охранением.
   Завтрака ждали с молчанием, нетерпением, как всегда ждут горячей пищи в окопах. Вдруг где-то совсем рядом загремело "ура".
   - Митингуют наши, что ли? - удивился Еронин. Но что-то подозрительное было в этом русском "ура". Словно было оно... нерусским. Словно не было в нем русского духа, русского веселья, русской ярости. Иностранным было это "ура", и Еронин закричал на всякий случай:
   - Приготовить пулемет!
   Но из соседнего дзота уже загремели выстрелы, и тогда вместо "ура" по-русски раздались стоны и проклятья по-немецки. Гитлеровцам не удалось обмануть гарнизон, и они пошли в открытую атаку.
   Тридцать шесть бойцов было на Безымянной высоте. Триста оккупантов шли на них в атаку со всех сторон. Начальник гарнизона лейтенант Синельников знал, что в таких случаях, по уставу, боевое охранение может с боем отходить, задерживая и расстраивая огнем боевые порядки противника, давая нашей обороне время для подготовки к встрече с врагом.
   Но сегодня был совсем особый день. Ровно двадцать четыре года назад где-то в далекой Сибири, в боях с Колчаком, родилась часть, в рядах которой ныне выпало счастье служить и драться молодому человеку, молодому командиру Синельникову. Это был большой день, и, вероятно, все на Безымянной высоте чувствовали это. Расчет бронебойщиков, на который враги обрушили свой первый удар, предпочел смерть отступлению. В гранатном бою погиб весь расчет, и только раненый парторг Палишко, собрав силы, отполз к соседнему дзоту. Отполз не затем, чтобы там отлежаться или умереть, а затем, чтобы снова драться, драться, драться.
   Не бинт, не воду, не покой потребовал он, когда вполз в дзот, винтовку.
   - Винтовку! - яростно крикнул он. И ему дали винтовку.
   Теперь немцы атаковали станковый пулемет Ломадзе. Телефонная связь уже была порвана. "Поддержите минометами..." - только и успел сказать младшему лейтенанту Рыбакову. Ответ услышали уже не по проводу: мины, полетевшие в немцев, сказали, что Рыбаков все понял.
   Две атаки неприятеля в лоб и две с тыла были успешно отражены. Ненадолго стало тихо, только раненые фашисты вопили на весь лес. Ломадзе успел зарядить пулемет новой лентой. Но дострелять эту ленту пришлось уже Кошубяку: Ломадзе был ранен. Кровь хлестала из его рук, и он чуть не плакал, что больше драться не может, жажда боя еще кипела в нем, и только приказ Еронина заставил его уйти в тыл. Кошубяк дострелял ленту Ломадзе, вставил новую и вдруг тяжело осел. Еронин стал достреливать ленту Кошубяка. Теперь у пулемета осталось всего двое - Еронин и Гридчик. Враги падали под яростным огнем пулемета, из леса ползли новые цепи. Пуля пробила кожух пулемета, потекла вода. Еронин открыл крышку короба и продолжал стрелять. Горячее железо жгло руки. Новая бронебойная пуля пробила короб.
   - Гранаты, Гридчик! - крикнул Еронин, и закипел гранатный бой.
   Двое воинов дрались в ходах сообщения и траншеях против десятков гитлеровцев и, только когда гранаты кончились, стали отходить к командному пункту Синельникова.
   Но и сюда уже ворвались враги. Синельников встал, замахнулся гранатой, но бросить не успел - автоматная очередь прошила грудь. Медленно выпала из рук Синельникова граната и взорвалась - словно то был салют над могилой героя.
   Теперь бой шел у самого гребня высотки. Там дрались минометчики Рыбакова, прикрывая отход раненых в тыл. Раненые шли по глухой тропинке. На плащ-палатке несли лейтенанта Субботина, он тихо стонал. Тяжело раненные опирались на более крепких. Все шли молча, как люди, сознающие, что свой долг они выполнили до конца. Они могли теперь смело смотреть в глаза людям переднего края.
   А на высоте еще гремели выстрелы, еще кипел бой. Это в полном окружении дрался дзот, в котором находился раненый парторг Палишко.
   Вместе с Палишко было еще трое: огромный, веселый и красивый гармонист и песельник Шевченко, пожилой Кошевец и маленький сержант Сережа Войцицкий, паренек из ближнего села, путающийся в полах большой для него шинели. Палишко и Шевченко стреляли, Кошевец и Сережа заряжали винтовки Палишко стрелял зло, яростно. Шевченко - весело, Кошевец что-то бормотал себе под нос да изредка вздыхал или охал, а Сережа весь отдался делу: все боялся он, что не поспеет зарядить и Шевченко скажет ему: эх, ты, сопля. Когда неприятели совсем окружили дзот, Палишко сказал Шевченко:
   - Ну, брат, пошли, встретим гостей.
   Они взяли с собой гранаты и выбежали из дзота.
   Сережа услышал, как громыхнули гранаты, как завизжали фашисты, как что-то крикнул Палишко, потом все стихло. Ни Шевченко, ни Палишко не вернулись Сережа взял винтовку и припал к амбразуре.
   - Теперь будем мы с тобой, старичок, стрелять, - сказал он, и радость обожгла его.
   Наконец-то он будет стрелять, вести бой. Важно ухмыльнулся он и вдруг увидел прямо перед собой у амбразуры вражеского офицера. Рыжим был этот фашист - только и успел заметить Сережа и выстрелил. Офицер упал.
   "Моя пуля сшибла!" - в восторге подумал Сережа. В этот момент его ранило в руку.
   В дзот ворвались гитлеровцы.
   Сережу выволокли из окопа. Он увидел: поле боя, там и сям валялись мертвые враги. Сережа насчитал их до сотни. Со всех сторон неслись стоны и проклятья раненых, санитары не успевали их подбирать. Оккупанты бродили по высоте, о чем-то громко "хайкали", но наступать дальше не собирались, слишком дорого обошелся бой с боевым охранением. На высоте царила суматоха, как всегда бывает после трудного боя, и Сережа, воспользовавшись ею, бросился вниз с обрыва, покатился кубарем, сквозь колючий кустарник, вслед за ним загрохотали камни, понеслись вниз, обгоняя его, засвистели пули. Сережа ничего не слышал. Только внизу, в каком-то высохшем ерике, он пришел в себя, нашел тропинку и пошел по ней. Здесь, на тропинке, он и нашел Палишко.
   Палишко полз медленно, трудно и, странное дело, молча. У него была раздроблена нога, и кровавый след тянулся по дорожке. Когда Сережа наклонился над ним, Палишко сказал ему:
   - Вот и хорошо. Теперь хорошо.
   - Что хорошо, дядя Палишко? - спросил Сережа.
   - Меня не тащи, не надо, - сказал Палишко, - мне уж срок вышел. Партбилет возьми, отнеси в часть, пусть отдадут его тому, кто мне его давал. Там знают.
   Сережа принес партбилет.
   Вот и все о бое на Безымянной высоте, о бое, который случился в день 24-й годовщины части.
   В этот же день из рейда вернулись разведчики, хозяева горных троп, гроза вражьего тыла. Они пришли усталые, голодные, забрызганные грязью и веселые. Пришел Филипп Кононов, который говорит о себе: "Я воевать любитель", пришли шахтер Иван Казаков и огромный баюк, считающий, что нет для разведчика оружия лучше, чем острый нож, пришли бойцы Ломоновского. Жадно набросились они на котелки с дымящейся кашей. Их окружили товарищи. И разведчики, глотая горячее пшено, стали рассказывать об очередном набеге, показывать трофейные зажигалки, хвастаться захваченным оружием.
   Их слушали с завистью. Всякому бойцу лестно побывать в веселом лихом деле, налететь, как Кононов, на карательный отряд и разгромить его, ворваться, как Ломоновский, в станицу, занятую неприятелем, и нашуметь там. Всякому лестно отбить обоз, попробовать чужеземного вина и хвастнуть трофейной штучкой. И многие бойцы просятся: возьми, научи, поведи в рейд. Кононов долго присматривается к людям. Ему храбрецы не нужны, ему нужны толковые ребята. Иной "храбрец" всех подведет и погубит. Разведчику нужна храбрость умная. И Кононов еще долго рассказывает окружившим его людям, какая это хитрая, интересная, веселая профессия - разведчик-истребитель.
   А во взводе Ломоновского бойцы провожают своего командира в госпиталь. Из очередного рейда Ломоновский вышел раненым. Не тяжелая рана, а без госпиталя не обойтись. Ломоновский сдал взвод новому командиру, все объяснил, но не торопится отъезжать. Вокруг его повозки собрался весь взвод. Все взволнованы. У многих слеза блестит в ресницах. Сам Ломоновский взволнован тоже - ему до смерти горько расставаться с ребятами. Дрогнувшим голосом говорит он новому командиру:
   - Возьми моих мальчишек, детишек моих возьми и действуй, как мы действовали.
   Новый командир обещает.
   - При всех обещаю! - волнуясь, повторяет он.
   Ломоновский вдруг весело улыбается.
   - Врага бей, как мы били. Жалеть его нечего. Ну, - кричит он ездовому, - трогай!
   4
   Эхо сталинградского удара громко отозвалось в Кавказских горах. Оно вызвало в сердцах бойцов радость, гордость и... зависть. Хорошую военную зависть. "Эх, отчего я не там! - восклицает каждый. - Эх, когда же наш черед?!"
   Никогда не угасал в сердце русского воина наступательный порыв. Скоро ли, скоро ли? - этот вопрос всегда на устах. За встречу в Киеве пьют в землянке украинцы. О походе на Запад мечтают молодые советские офицеры. Не найти воина, который не верил бы в наше победоносное шествие по освобожденной земле, не найти воина, который не обрадовался бы приказу наступать.
   Наступать - значит освобождать. Что может быть священнее?
   Наша зависть понятна. Каждый хотел бы, как сталинградцы, идти по снежной, из пепла и крови подымающейся земле.
   - Да, - говорят в блиндажах люди переднего края, - на улицах Сталинграда уже праздник: ишь как весело врага бьют! Ну, и у нас в горах дождемся праздника. Будем и мы врага бить на улицах Майкопа и Краснодара!
   1942 г., декабрь
   ФРОНТОВОМУ ЖУРНАЛИСТУ
   Когда думаешь над тем, какие чувства движут нашим народом в войне, ведут воина на смертный бой, вдохновляют героя на подвиг доблести, вдову или мать героя на подвиг мужества, работника тыла на подвиг труда, видишь их, этих чувств, два: любовь и ненависть. Великая любовь к Родине, великая ненависть к врагу.
   Мы много говорим о любви, товарищ. Давай поговорим о ненависти.
   Велика сила ненависти! Она мирного, глубоко штатского человека превращает в воина, скромного солдата - в героя, старика пасечника - в народного мстителя, девочку школьницу - в Зою Космодемьянскую.
   Когда побываешь в районах, освобожденных от оккупантов, когда сам, своими глазами увидишь кровавые следы зверя, сожженную и поруганную землю, костры и виселицы, трупы детей в шурфах шахт, когда сам, своими трепетными руками прикоснешься к ранам народным, - кровь застывает в твоих жилах, твои кулаки сжимаются в ярости, месть начинает стучать в твое сердце. И ты понимаешь: это нельзя забыть, это нельзя простить врагу. Об этом надо кричать, кричать с такой страшной силой, чтобы весь мир содрогнулся, чтобы нигде на земле не осталось спокойного и равнодушного человека. Кровь вопиет о возмездии.
   А когда после этого читаешь иные очерки и корреспонденции в наших газетах, где о муках народа рассказывается так же вяло, безжизненно и казенно, как о сборе утиля, в тебе рождается чувство обиды за кровь народа, чувство досады на слишком спокойного журналиста. Оказывается, можно привыкнуть даже к ужасам? Оказывается, можно даже о страшном писать равнодушно? А у народа сердце сочится кровью. А у народа душа горит лютой ненавистью к врагу. Что ж мы, товарищи писатели?
   Чего ждет, чего требует от нас, журналистов, народ? Правды. Только правды. Нас, военных корреспондентов, судьба поставила свидетелями и участниками великой битвы. Мы многое видим. Мы многое знаем. И мы - люди. И у нас при виде фашистских зверств обливается сердце кровью и благородная ненависть неугасимо горит в душе. Отчего же часто пишем мы рыбьими словами, с рыбьим спокойствием и равнодушием?
   Как и всякий военный журналист, я много видел людского горя. Я видел костры и виселицы, землю под пеплом, людей без крова, детей без детства. На это никогда не можешь глядеть спокойно, к этому нельзя привыкнуть. И когда я сижу и пишу об этом, я сам чувствую: жалки мои слова. Не могут они даже в малой степени передать то, что сам же я видел. Не могут косноязычные писания мои передать те чувства, которые во мне самом бурлят при виде кровавых вражеских следов. Мой язык беден, и талант мал, и мое искусство немощно. И это не дает мне покоя. Кровь замученных стучит в сердце и заставляет искать и искать такие слова, чтоб, прочитав их, никто нигде, даже в самом далеком от войны тылу, не смел остаться спокойным.
   Народ требует от нас только одного - правды. Велика сила правды. Она рождает ненависть к врагу. Правда обвиняет, уличает и клеймит фашиста. Правда пригвождает его. Правда - на нашей стороне. Правда - на нашем вооружении.
   И мы, военные писатели и журналисты, должны уметь увидеть эту правду, понять ее и донести людям.
   Мы много, хотя и недостаточно, пишем о фашистских зверствах, о расстрелах мирных людей, о крови детей и слезах женщин. И все это - правда. Страшная правда, страшнее не было на земле ничего.
   Но вот в Ворошиловграде я видел семью, где оккупанты никого из близких не убили и не замучили. А жить было невозможно.
   Было невозможно жить под гитлеровцами, было невозможно дышать воздухом, отравленным запахом фашизма. Не убили, но в любую минуту могли убить. Могли ворваться ночью, могли схватить средь бела дня на улице. Могли швырнуть в вагон и угнать в Германию. Могли без вины и суда поставить к стенке; могли расстрелять, а могли и отпустить, посмеявшись над тем, как человек на глазах седеет. Могли - и это было хуже, чем если б уж убили. Над каждым домом в городе черной тенью навис и распластался страх.
   Законов не было. Суда, права, порядка не было. Были только приказы. Приказы точно устанавливали, каких человеческих прав лишен человек.
   И вся жизнь горожанина состояла в том, чтоб спрятаться. Спрятаться от оккупанта, посторониться, когда он шагает по улице, укрыться, когда он входит к тебе в дом, уклониться, когда он тебя ищет. Жить было невозможно.
   Мы часто пишем, хотя и недостаточно, об ужасах гестаповских застенков. И все это - правда. Страшная правда, от которой кровь леденеет в жилах.
   Но в том же Ворошиловграде жители с еще большим ужасом рассказывали мне о бирже труда.
   Только фашисты умеют мирные слова наполнить ужасом. Только фашисты умеют все превратить в застенок. Застенком, где пытали ребячьи души, была школа. Застенком, где на русских больных гитлеровские врачи пробовали свои яды, была больница. Застенком были театр, церковь, улица. И самым ужасным застенком была биржа труда.
   Сюда никто не приходил по доброй воле. Сюда волокли схваченных в облаве, изловленных на улице, вытащенных из подвалов и погребов людей. Еще час назад у этих людей было жалкое подобие свободы. У них были имя, семья, дом, мечты, надежды. Здесь, на бирже труда, все было кончено для них. Вместо имени - бирка, вместо дома - вагон с решетками, вместо воли - каторга, вместо семьи - чужбина. Здесь, на бирже, происходило мучительное расставание людей с волей - в судорогах и борьбе. Люди с ужасом отталкивали ярмо от своей шеи. Они кричали о своих правах человека, и их жестоко, до полусмерти избивали.
   И когда слушаешь простые, правдивые, бесхитростные рассказы людей о том, как жили они под оккупантами, как издевались фашисты над душой человека, как топтали, калечили детей, - понимаешь: страшна смерть на виселице, но жизнь под Гитлером хуже самой мучительной смерти.
   И об этом надо рассказать, - рассказать всем, кто этого не знает, кто не испытал сам, но должен знать, чтоб где-нибудь в Сибири или на Урале, отливая сталь для наших танков, чувствовал: это - возмездие фашистам, это наша расплата с ними. И не успокаивался бы и работал бы яростно, себя не жалея.
   Давай же, товарищ по перу и оружию, рассказывать ярче, талантливее и беспощаднее правду о врагах, страшную правду о зверях, которых во имя гуманности надо уничтожить.
   Пусть душа журналиста, переполненная ненавистью к врагу, подскажет нам огненные слова, слова-бичи, слова-снаряды. Чтоб били они по врагу, чтоб сжигали, испепеляли врага, чтоб, как набат, гремели они. Нельзя, невозможно успокаиваться. Товарищи, пока еще стоит гитлеровская Германия, пока еще катует над нашими людьми злобный враг, пока еще топчут нашу родную землю фашистские полчища.
   За ненависть - она закаляет воинов!
   За ненависть - она несет гибель врагу!
   1943 г., май
   МАРИУПОЛЬ
   Этот город когда-то считался самым веселым в Донбассе. Приморский, зеленый, вечно смеющийся, вечно поющий Мариуполь. Заводы и виноградники. Домашнее, уютное Азовское море. Портовые парни, черноглазые быстрые девчата, веселая комсомолия Азовстали. Да, это был хороший, веселый город. Последний раз я был здесь два года назад. Здесь еще пели, немного тревожно и грустно, - но пели. Город еще не знал своей судьбы.
   Догорают пожары в Мариуполе... К нашей машине подходит оборванный, черный, бородатый человек. Всклокоченная, почти седая борода. Остатки зубов во рту. Он смотрит на нас влажными, сияющими глазами.
   - Я комсомолец.
   С ужасом гляжу я в его старческое лицо. Он грустно улыбается.
   - Гестапо, лагери, два года под гитлеровцами...
   Два года... А словно века. Состарились люди, состарился город. Обветшали здания. Бурьяном заросли трамвайные пути. Под воздействием фашистской "культуры" одичали люди.
   Город принадлежал солдатам. Главная улица называлась улицей германской армии. Лучшие кинотеатры служили только солдатам - "Солдатенкино". Русских туда не пускали. Солдатские публичные дома располагались в школах и клубах. Школы были закрыты. На садовых скамейках, в скверах красовалась надпись по-русски и по-немецки: "Только для немецких солдат".
   Для русских людей Мариуполя были подневольные, каторжные работы, лагери, тюрьмы. Для непокорных - могила в противотанковом рву. Вероятно, немного найдется в городе людей, не перепоротых гитлеровцами. Били все - от солдата до главного коменданта, били за все - за слово, за жест, за взгляд. За популярную в Донбассе песню "Позор девушкам, гуляющим с гитлеровцами" карали особо сурово.
   И все-таки Мариуполь верил, что увидит лучшие времена, дождется своих избавителей. По рукам ходили наши листовки. Летчики сбрасывали их над городом и окрестными селами. Иногда ветер относил их в степь, и тогда из города на поиски листовок отправлялись целые экспедиции. Находили. Приносили, спрятав на груди. Читали друг другу. Дожидались, пока постояльцы, немецкие офицеры, отлучатся с квартиры, и жадно бросались к их радиоприемникам. Ловили Москву. Однажды старик Андрей Удовиченко услышал по радио голос своего сына Святослава, красного офицера. Старик расплакался от счастья. Потом он часто рассказывал о сыне людям.
   О "тиграх" гитлеровцы писали в своих газетах, как о непобедимых машинах. Мариупольцы с удовольствием разглядывали пробоины на "тиграх" и восхищались: "Аккуратная работа!" - и ждали страстно, неистово, самозабвенно прихода наших войск. Подымались на курганы, прислушивались: не слышно ли артиллерии. Вглядывались в море: не видно ли десанта с кубанского берега. И твердили друг другу: скоро, теперь скоро...
   Объявления городской управы заклинали: "Мариуполь далек от фронта" - и умоляли жителей не верить слухам.
   А народ принимал свои меры. Он знал, что грозит ему: уходя из города, оккупанты будут угонять мужчин с собою.
   Семья Кочеджи заранее вырыла себе туннель в горе. Здесь скрывались они и соседи. Выходили только по ночам - на огороды и по воду. У кого пещер не было, прятались в кукурузнике, в камышах, некоторые даже в речках, в воде. Город опустел. Только дети да старухи еще ютились кое-где в подвалах, дрожали от страха и жарко молились о скорейшем приходе Красной Армии.
   Тогда-то оккупанты и выпустили на улицы беззащитного города своих "факельщиков".
   Описать это почти невозможно. Три дня над городом, словно черная туча, стоял дым. По улицам метались пьяные солдаты, поджигатели. Врывались в дома, выплескивали на комоды, постели, шкафы бензин, зажигали и бросались дальше. Женщины падали на колени, умоляли пощадить их жилье, протягивали грудных детей. Враги хватали ребенка и швыряли в огонь. Шипело человеческое мясо, полузадушенные люди выбегали из дома под пули автоматчиков. Мать Галины Ренской начала было спасать свой домишко - ее пристрелил гитлеровец. По всему городу металось черное пламя, в огне и дыму с хохотом и свистом, как дикари у костра, носились, приплясывая, пьяные, бесноватые, одержимые демонами разрушения фашисты.
   Нет, это не солдаты. Это дикари, пляшущие у костра, каннибалы, пьянеющие от запаха жареного человеческого мяса. Люди, лишенные самых элементарных зачатков цивилизации, не знающие ни жалости, ни чести, ни воинского долга.
   Из кукурузников, из камышей, из пещер возвращаются в город люди. Врагам не удалось их угнать. С тощим узелком идет меж развалинами Ольга Володина. Узелок - вот все, что осталось у нее. Восьмилетняя девочка несет штору с алым бантом, ищет мать. Около полусожженных кроватей на пепелище возятся люди. Кто-то разгребает золу. Мужчина с ожесточенными, сухими глазами рубит обгорелые бревна. Он хочет сколотить пока хоть конуру.