Страница:
Сейчас фашисты удирают к морю. Земля очищается навеки от вражеской парши. Возрождается жизнь. Теперь - не вслед за войсками, а вместе с войсками - идут строители, хозяйственники, советские и партийные работники. В Кривой Рог вместе с передовыми частями пришли шахтеры. В Апостолово и Долгинцево - железнодорожники. В Николаев - инженеры-кораблестроители. Я встретил здесь Прасковью Дмитриевну Гнеденко. Она пропагандист Николаевского обкома партии. Эта женщина прошла с войсками весь путь от Днепра до родного города. Она форсировала Днепр на лодке. В Херсон пришла пешком из Берислава вместе с передовыми частями. Под Водопоем вместе с секретарем обкома Филипповым пережила всю ярость последних отчаянных немецких контратак. Николаев еще горел, когда туда пришли она и Филиппов. Было страшно смотреть на развалины. Показалось: нет больше города, родного города. Так всегда кажется в первые часы. Каждая утрата остра и невосполнима. Каждый сожженный дом дорог.
Но дым рассеялся, и среди пепелища и развалин обозначились уцелевшие здания и районы. Люди обрадовались им так, как не радовались вновь отстроенным. Закопченные, но целые, эти дома казались милее и прекраснее, чем были прежде. Уцелело чудесное здание Дворца пионеров, цел знаменитый николаевский элеватор, не сожжена Слободка. Здание Госбанка стоит нерушимо среди разрушенных домов. Эти и многие другие здания сохранились не потому, что враг решил пощадить их. Если бы дать ему волю, он все бы сжег, обратил в пустыню. Во многих уцелевших зданиях мы видели выдолбленные оккупантами отверстия для закладывания тола. Все было подготовлено для взрыва, но поджигателей схватила за руки наша армия. Это Красная Армия спасла то, что уцелело. И, главное, спасла людей Николаева.
Врагу не удалось покорить жителей города Николаева. Они выходят сейчас из подвалов, убежищ. Они очень ослабли от голода. Я видел, как женщины везли своих мужей на тачках - двигаться сами они еще не могли.
- Вот выкопала, - сказала мне, гордо улыбаясь, женщина. - Он у меня закопанный был. Прятался.
Мужчина смущенно усмехается. Ему неловко, что его везет на тачке жена.
- Ослабел, - тихо сказал он. - Но ничего, отойду, еще повоюю.
Враги разрушили в Николаеве все, что сумели разрушить. Многое им удалось. Душу нашего человека разрушить они не смогли. Они взорвали электростанцию, и в городе сейчас нет электроэнергии. Но в людях освобожденного города аккумулированы такие огромные запасы человеческой деятельной творческой энергии, что можно горы своротить. Люди целы, значит, снова будут в Николаеве и верфи, и заводы, и школы, и театры. Люди стосковались по труду. Они приходят за работой сами. Их не надо агитировать, подымать, звать. Им надо только сказать, что делать. Они готовы строить все: дороги, мосты, аэродромы. Они так много видели разрушений, что стройка будет праздником для них. Почти три года на их глазах фашисты разрушали все, что можно было разрушить. Враги ничего не построили на захваченной ими земле, они разрушали и грабили. Они увезли из Николаева в Германию трамвайные вагоны в первые же месяцы своего владычества. Два с половиной года в городе не было трамвая. Оккупанты пришли на нашу землю не за тем, чтобы она расцветала. Они привезли сюда "душегубки" и сифилис, а вывозили отсюда заводы, мясо, сало, хлеб. Они выколачивали из деревни хлеб кнутом, народ отвечал на кнут мужицкой лопатой и партизанским динамитом. Я видел, как в освобожденных селах колхозники первым делом брались за лопату: откапывали зарытый хлеб.
- Земля дала хлеб, земля и схоронила, - говорили они и хитро усмехались при этом. - Нет, никогда гитлеровцам не перемудрить мужика. Вот он, хлеб, к весне цел, не достался проклятому. Теперь его не к чему прятать. Наша земля, наша воля, наше будущее.
Пошли в ход лопаты и в Николаеве. Рабочие откапывают станки. Врачи сумели спасти и сберечь медицинский инвентарь и медикаменты. Научные сотрудники Исторического музея хотят открыть в ближайшие дни музей - все экспонаты его они сумели спрятать от оккупантов. Сейчас все, что спасено, сносится на заводы, в учреждения, в школы.
При мне в типографию наборщики принесли закопанный ими шрифт. Типография уцелела чудом, оккупанты не успели или в панике забыли ее разрушить. Целы машины цеха, наборные кассы. На валах ротации еще лежит последний номер поднемецкой газетки "Новая мысль". Я сдираю ее с валов и читаю: "Большевикам за эту зиму не удалось добиться существенных стратегических успехов".
Наборщики смеются над этими строчками вместе со мной. Они испытывают сегодня то же чувство, что и я, - чувство возвращения. Они не были в этой типографии с тех пор, как пришли фашисты. Я был здесь в последний день перед оставлением нашими войсками Николаева, в августе сорок первого года. Здесь выходила наша фронтовая газета. Наборщики помнят ее и ее работников. Они нетерпеливо спрашивают: ну что же, скоро газету будем печатать?
Скоро. Это можно твердо сказать. Жизнь возрождается в освобожденных городах со сказочной быстротой. Армия такими темпами гонит врага на запад, что освобожденный вчера город сегодня становится тыловым. Еще месяц назад в Кривом Роге на улицах запросто разрывались вражеские снаряды - сегодня это глубокий тыл. Вчера еще догорало зарево в Николаеве - сегодня женщины метлами и вениками подметают улицы, прихорашивают город. Мальчишки, чистильщики сапог, бойко стучат щетками о свои ящички.
Здесь все охвачено жаждой восстановления. Труд стал праздником, пуск каждого, даже небольшого предприятия - всеобщим торжеством. И это понятно. Тот, кто был здесь в те дни, когда еще догорали пожары, оценит, что это значит: первый рейс трамвая в Днепропетровске, первый кусок руды в Криворожье, первый паровоз на рельсах, первая советская школа в Николаеве, первая колхозная пахота за Бугом.
Раны заживают. Кирпичи разрушенных домов складываются в штабеля - из них будут построены новые здания. Плуг перепахивает поле недавнего боя. Под стальным лемехом исчезают минные воронки. И в этом есть великое торжество труда. Ради этого мы и воюем - ради будущего.
Я спросил у николаевского юноши Виктора:
- Думали же вы о будущем, о своей судьбе все это время, что жили под властью фашистов?
Он горько, не по-детски усмехнулся:
- Какая же может быть судьба у советского юноши при оккупантах? Карьера? Будущность? Нет, не думал. Мы только ждали и верили, что наши вернутся. И боролись, как умели.
Мы ходили с ним долго по городу, и он читал мне свои стихи. Он был рад, что может их, наконец, читать. Ему восемнадцать лет, но на вид он гораздо старше. Горькая морщинка на переносице. И черные пушистые усики.
- А усики вам зачем, Виктор?
- Я теперь их сбрею, - смущенно, совсем по-детски обещает он.
Теперь усики можно сбрить. К юноше вернулась юность.
Когда мы отступали из Николаева, этим мальчикам еще не было шестнадцати лет. Весна их совершеннолетия совпала с весной освобождения. Им повезло. Теперь у них есть будущее. Но они не хотят его получить даром. Все они хотят воевать. Впрочем, этим чувством охвачены все мужчины в освобожденных районах. Они требуют оружия. Они просят бросить их немедленно в бой. У них есть счеты с оккупантами, счеты еще не сведены. Мы видели группы добровольцев у военкомата. Они пришли, не дожидаясь повесток. Они хотят драться и гнать врагов.
Гнать гитлеровцев в море - этим живет сейчас и народ, и армия Юга. В одесской степи день и ночь наши войска неотступно преследуют удирающих врагов.
- Ходко бежит фашист! - смеются солдаты. - Врет, от смерти не убежит.
Возмездие настигает и разит врага и на земле и с воздуха. Не добьет красноармейская пуля - дорубит казацкая шашка. Гвардейцы-конники снова пошли в рейд. Их клинки уже свистят в одесской степи. Через бугские переправы сплошным потоком льются войска. В эти горячие дни напряженно работают все рода войск: саперы, понтонеры, летчики, службы тыла. Все движется на запад. К Одессе. Какой-то кучерявый боец на ходу растягивает мехи трофейного аккордеона и напевает:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять
1944 г., апрель
ЛАГЕРЬ НА МАЙДАНЕКЕ
1
Когда с Майданека налетал ветер, жители Люблина запирали окна. Ветер приносил в город трупный запах. Нельзя было дышать. Нельзя было есть. Нельзя было жить.
Ветер с Майданека приносил в город ужас. Из высокой трубы крематория в лагере круглые сутки валил черный, смрадный дым. Дым относило ветром в город. Над люблинцами нависал тяжкий смрад мертвечины. К этому нельзя было привыкнуть.
"Печами дьявола" звали поляки печи крематория на Майданеке и "фабрикой смерти" - лагерь.
Немцы не стеснялись в своем генерал-губернаторстве - в Польше. Они даже желали, чтоб поляк повседневно дышал запахом смерти, - ужас усмиряет строптивые души. Весь Люблин знал о фабрике смерти. Весь город знал, что в Крембецком лесу расстреливают русских военнопленных и заключенных поляков из Люблинского замка. Все видели транспорты обреченных, прибывающих из всех стран Европы сюда, в лагерь. Все знали, какая судьба ждет их, газовая камера и печь.
Ветер с Майданека стучал в окна: поляк, помни о печах дьявола, помни о смерти! Помни, что у тебя нет жизни, - есть существование, временное, непрочное, жалкое. Помни, что ты только сырье для печей дьявола. Помни и трепещи!
Трупный запах стоял над Люблином. Трупный запах висел над Польшей. Трупный запах подымался над всей замордованной гитлеровцами Европой.
Трупным запахом хотели оккупанты удушить людей и управлять миром.
2
"Дахау № 2" - так сначала называли фашисты концентрационный лагерь войск СС под Люблином. Потом они отбросили это название. И по своим размерам и по размаху "производства смерти" лагерь на Майданеке давно превзошел страшный лагерь в Дахау.
Мы нашли здесь пленников Дахау, Бухенвальда, Освенцима.
- Здесь страшнее! - говорят они. - О, здесь!..
На двадцать пять квадратных километров раскинулась эта фабрика смерти со своими агрегатами: полями заключения, межпольями, газовыми камерами, крематориями, рвами, где расстреливали, виселицами, где вешали, и публичным домом для обслуживания немецкой охраны лагеря.
Лагерь расположен в двух километрах от Люблина, прямо у шоссе Люблин Хелм. Его сторожевые вышки видны издалека. Его бараки - все одинаковые выстроены в ряд с линейной точностью. На каждом - четкая надпись и номер. Все вместе они образуют "поле". Всего в лагере шесть полей, и каждое особый мир, огражденный проволокой от другого мира. В центре каждого поля аккуратная виселица для публичной казни. Все дорожки в лагере замощены. Трава подстрижена. Подле домов немецкой администрации - цветочные клумбы и кресла из необструганной березы для отдыха на лоне природы.
В лагере есть мастерские, склады, - враги называли их магазинами, водопровод, свет. Есть магазин, где хранился в банках "циклон" для газовых камер. На банках желтые наклейки: "специально для восточных областей" и "вскрывать только обученным лицам". Есть мастерская, где делают вешалки. На них - значок СС. Эти вешалки выдавались заключенным перед "газованием". Обреченный сам должен был повесить свое платье на свою вешалку.
На полях лагеря буйно цветет капуста. Пышная, грудастая. На нее немыслимо смотреть. Ее нельзя есть. Она взращена на крови и пепле. Пепел сожженных в крематориях трупов разбрасывался гитлеровцами по своим полям. Пеплом человеческим удобрялись огороды.
Весь лагерь производит впечатление фабрики или большого пригородного хозяйства. Даже печи крематория кажутся, - если не слышать трупного запаха, - маленькими электропечами для варки стали. Германская фирма, изготовившая эти печи, предполагала в дальнейшем усовершенствовать их: пристроить змеевик к печам для того, чтобы всегда иметь бесплатную горячую воду.
Да, это фабрика, - немыслимая, но реальная, - фабрика смерти. Комбинат смерти. Здесь все - от карантина до крематория - рассчитано на уничтожение людей. Рассчитано с циркулем и линейкою, начертано на кальке, проконсультировано с врачами и инженерами, словно речь шла о бойне для скота.
Гитлеровцам не удалось при отступлении уничтожить лагерь. Они успели только сжечь здание крематория, но печи сохранились. Уцелел стол, на котором палачи раздевали и рубили жертвы. Сохранились полуобгоревшие скелеты в "складе трупов". До сих пор стоит над крематорием страшный запах мертвечины.
Сохранился весь лагерь. Газовые камеры. Бараки. Склады. Виселицы. Ряды колючей проволоки с сигнализацией и дорожками для собак. Остались в лагере и собаки - немецкие овчарки. Они исподлобья глядят из своих будок и, может быть, скучают без дела. Им не надо теперь никого рвать и хватать.
Спасены уцелевшие в лагере заключенные. Есть свидетели, их много. Схвачены палачи.
Мы говорили и с теми, и с другими, и с третьими.
- Я это пережил! - говорит спасенный и сам удивляется тому, как он сумел все это пережить.
- Я это видел! - говорит свидетель и сам удивляется: как же он не сошел с ума, видев то, что он видел?
- Мы это делали, - тупо признаются палачи.
Каждое слово из того, что будет рассказано дальше, можно подтвердить документами, показаниями свидетелей, признаниями самих немцев.
Уже можно приподнять завесу над Майданеком и поведать всему миру страшную повесть о Люблинском лагере - "лагере для уничтожения".
3
Лагерь для уничтожения. Фернихтунгслагерь.
Международный лагерь смерти.
На воротах его можно было бы высечь надпись: "Входящий сюда, оставь все надежды. Отсюда не выходят".
Из всех стран оккупированной Европы приходили сюда транспорты обреченных на смерть. Из оккупированных районов России и Польши, из Франции, Бельгии и Голландии, из Греции, Югославии и Чехословакии, из Австрии и Италии, из концентрационных лагерей Германии, из гетто Варшавы и Люблина прибывали сюда партии заключенных. Для уничтожения.
То, что фашистам неудобно было делать на западе или даже в самой Германии, можно было свершать здесь, в далеком восточном углу Польши. Сюда пригоняли на смерть всех, кто выжил, выстоял, вынес каторжные режимы Дахау и Флоссенбурга. Все, что еще жило, дышало, ползало, но уже не могло работать. Все, что боролось и сопротивлялось захватчикам. Все, кого гитлеровцы осудили на смерть. Люди всех национальностей, возрастов, мужчины, женщины и дети. Поляки, русские, евреи, украинцы, белорусы, литовцы, латыши, итальянцы, французы, албанцы, хорваты, сербы, чехи, норвежцы, немцы, греки, голландцы, бельгийцы. Женщины из Греции, остриженные наголо, с номерами, вытатуированными на руке. Слепые мученики подземного лагеря завода "Дора", где производились "ФАУ-1" - самолеты-снаряды. Политические заключенные с красными треугольниками на спине, уголовники с зелеными, "саботажники" с черными, сектанты с фиолетовыми, евреи с желтыми. Дети от грудных до подростков. Те, кому не было еще восьми лет, находились при родителях. Восьмилетние же "преступники" заключались в общие бараки. Совершеннолетие в лагерях смерти наступает очень рано.
Сколько сотен тысяч было уничтожено в этом международном лагере смерти? Трудно сказать. Пепел сожженных развеян по полям.
Но сохранился страшный памятник.
На задворках поля за крематорием есть огромный склад. Он весь доверху заполнен обувью, раздавленной, смятой, спрессованной в кучи. Тут сотни тысяч башмаков, сапог, туфель...
Это - обувь замученных.
Крохотные детские ботиночки с красными и зелеными помпонами. Модные дамские туфли. Грубые простые сапоги. Старушечьи теплые боты. Обувь людей всех возрастов, состояний, сословий, стран. Изящные туфли парижанки рядом с чоботами украинского крестьянина. Смерть уравняла всех. Вот так же, в общий ров - тело к телу - ложились умирать владельцы этой обуви.
Страшно смотреть на эту груду мертвой обуви. Все это носили люди. Они ходили по земле. Мяли траву. Они знали: высокое небо над их головою. Эти люди дышали, трудились, любили, мечтали... Они были рождены для счастья, как птица для полета.
Откуда свалилась на них коричневая беда? За что скосила их смерть? Вот их нет теперь... Их пепел развеян... Только мертвая обувь, раздавленная, растоптанная, кричит, как умеют кричать только мертвые вещи...
Зачем фашисты сохранили этот страшный памятник? Зачем собирали они и хранили обувь в складе?
В дальнем углу барака мы находим ответ. Здесь лежат груды подметок, каблуков, стелек. Все тщательно рассортировано. Каждая партия - отдельно.
Все это шло в Германию. Как пепел на поля, как тепло из крематория в змеевик. Кровь на подметках не пахнет.
Нет, только фашисты способны на такое!
4
Заместителем начальника лагеря был эсэсовец Туман. Свидетели рассказывают о нем, что он никогда не расставался с огромной овчаркой.
Фашисты любят собак.
Они любят играть с ними, кормить их и ссориться с ними. С собаками у них быстрее находится общий язык. Шеф крематория Мунфельд имел комнатную собачонку. Начальник поля русских военнопленных играл с большим догом.
Эсэсовец Туман не пропускал ни одного расстрела, ни одной казни. Он любил лично присутствовать на них. Если автомобиль был доверху набит жертвами, он вскакивал на подножку и ехал на казнь.
Шеф крематория Мунфельд даже жил в крематории. Трупный запах, от которого задыхался весь Люблин, не смущал его. Он говорил, что от жареных трупов хорошо пахнет.
Он любил шутить с заключенными.
Встречаясь с ними в лагере, он ласково спрашивал:
- Ну, как, приятель? Скоро ко мне, в печечку? - и, хлопая побледневшую жертву по плечу, обещал: - Ничего, для тебя я хорошо истоплю печечку...
И шел дальше, сопровождаемый своей собачонкой.
- Я видел, - рассказывает свидетель Станислав Гальян, житель соседнего села, мобилизованный со своей подводой на работу в лагере. - Я сам видел, как обершарфюрер Мунфельд взял четырехлетнего ребенка, положил его на землю, встал ногой на ножку ребенка, а другую ножку взял руками и разорвал, - да, разорвал бедняжку пополам. Я видел это собственными глазами. И как все внутренности ребенка вывалились наружу...
Разорвав малыша, Мунфельд бросил его в печь. Потом стал ласкать свою собачонку.
Впрочем, уезжая из лагеря на новое и более высокое место, Мунфельд не взял с собой собачки. Он нежно простился с ней и бросил ее... в печь. Он и здесь остался верен своей природе.
Эсэсовец Шоллин, захваченный нами, занимал в лагере скромное место: он был фюрером кладовой. Он принимал одежду новоприбывших заключенных. Он обыскивал голых людей. Заставлял их раскрывать рты. У него были специальные никелированные щипцы, - он вырывал ими золотые зубы.
До войны Шоллин был мясником на бойне. Его призвали в армию, потом отпустили: мясники нужны были в Германии на бойнях. В 42-м году его все-таки снова призвали и направили сюда, в лагерь. Теперь мясники нужны были здесь.
Шоллин стоит сейчас перед нами и плачет. Он пойман. Слезы эсэсовца какие это отвратительные слезы!
Прежде Шоллин не плакал. Гитлеровцы в лагере на Майданеке любили смеяться и шутить.
Вот одна из их "добрых" шуток.
Эсэсовец подходил к заключенному - любому - и говорил:
- Сейчас я тебя расстреляю!
Заключенный бледнел, но послушно становился под выстрел. Эсэсовец тщательно и долго прицеливался. Наводил пистолет то на лоб, то на сердце, словно выбирал: как лучше убить. Потом отрывисто кричал:
- Пли!
Заключенный вздрагивал и закрывал глаза.
Раздавался выстрел. На голову жертвы обрушивалось что-то тяжелое. Он терял сознание и падал. Когда он через несколько минут приходил в себя, он видел склоненные над ним лица: того, который "расстреливал" его, и того, который незаметно ударил его сзади палкой по голове.
Эсэсовцы хохотали до слез.
- Ты умер! - кричали они своей жертве. - Ты умер и ты теперь на другом свете. Что? Видишь? И на том свете есть мы. Есть СС.
5
Да, они были уверены, эти гитлеровские молодчики, что весь мир земной и весь мир небесный принадлежит им.
Для этого нужно только истребить пол-Европы. Сжечь в крематории.
Они строили лагерь на Майданеке с гигантским размахом, три года. Это была только первая очередь стройки.
Лагерь строили заключенные. Они осушали болото, копали котлованы, рыли канавы.
Они знали, что строят тюрьму для себя. Бараки, чтоб им в них гнить. Проволочные заграждения, чтоб им не убежать. Виселицы, чтоб их там вешали. Крематорий, чтоб их там сжигали. Проклятая гитлеровская система! Приговоренные к смерти сами копают себе могилу.
Лагерь вырос на костях и крови заключенных. Умирали и на работе и в лагере. Замерзали зимой. Валились от истощения.
Каждый вечер на поверке всех выстраивали и осматривали. Тому, кто с трудом держался на ногах, приказывали: лечь наземь. Несчастные ложились. Они знали: это смерть. Встать они уже не могли.
Так лежали они всю ночь в поле. Утром их - и мертвых и еще живых уволакивали прочь. Зацепив крючками, тащили к крематорию или жгли на кострах, - индийским способом: ряд бревен - ряд трупов, и снова ряд бревен ряд трупов.
Волочить трупы товарищей оккупанты приказывали заключенным. Кто не подчинялся, сам тотчас же становился трупом. Здесь были короткие расправы, в этом лагере уничтожения. Человеческая жизнь здесь стоила дешевле пистолетного патрона. Убивали железными палками.
Заключенные же посылались и на работу в крематорий. Туда выбирали самых отупевших и уже сломанных людей. Их щедро поили водкой, хорошо кормили. Пьяные, одуревшие от смертного смрада, они, ничего не сознавая, копошились у печей дьявола. Они знали, что через месяц сами пойдут в печь. "Неудобные свидетели" - так эсэсовцы официально называли их.
Ну, что ж. Печь так печь. Они знали, что все равно печь сожрет их поздно или рано. Из этого лагеря нет выхода. Пусть это будет раньше. И они работали у проклятых печей, заливая душу водкой.
Через месяц их всех отправляли в газовую камеру и затем - в печь...
Ненасытные печи пожирали все. Они дымились круглые сутки. Пять печей сжигали в день тысячу четыреста трупов.
Гитлеровцы думали о строительстве второй очереди лагеря. Им мерещился гигантский комбинат смерти. Если б дать им волю, они всю Польшу превратили бы в крематорий...
Красная Армия стремительным наступлением положила конец адской работе печей дьявола.
Пришло время расчета и ответа...
6
Человек, попадая в лагерь на Майданеке, переставал быть человеком; он становился предметом, подлежащим уничтожению. У него отбирали личные вещи, ценности, одежду. У него отнимали имя. Ему выдавали жестяной номер на проволоке для постоянного ношения на шее и полосатое арестантское рванье. На куртке масляной краской намазывался красный, черный или желтый треугольник и буква, обозначающая национальность заключенного: П - поляк, Ф - француз. Национальность определяла отношение к нему тюремщиков. Человек мог забыть в этом лагере собственное имя, но палачи никогда не позволяли ему забывать, что он "славянская свинья", "польская скотина", "руссише швайн" или "юде" еврей.
С жестяным номерком на шее, с проволокой, въевшейся в тело, проходил заключенный весь свой крестный путь от карантина до крематория. Этот путь мог быть очень коротким. Мог растянуться на много долгих месяцев медленного умирания, но он всегда приводил к печам обершарфюрера Мунфельда - к печам дьявола.
Отсюда не выходят.
Из Италии пригнали в лагерь каторжников серных копей. Говорят, эти копи - самое страшное место мира. Но эти итальянцы выжили и в серных копях. Тогда их прислали в лагерь под Люблином. Здесь они стали быстро умирать. Машина комбината смерти на Майданеке действовала безошибочно и беспощадно, с тупым азартом топора.
Она приходила в движение уже в карантине.
Вновь прибывшие должны были отбывать карантин... в бараке для больных туберкулезом в открытой форме. Двадцати дней карантина было достаточно для самых крепких. Туберкулез теперь прочно сидел в них, они несли его дальше, в общие бараки.
В одном только марте 1944 года, по официальным документам администрации лагеря, от туберкулеза умерло 1654 человека. Среди них 67 итальянцев, много поляков, русских, чехов, есть албанцы, югославы, греки, хорваты, словенцы, сербы, литовцы, латыши.
Туберкулез не лечили в лагере. Здесь вообще не лечили. Здесь - убивали. Но лазарет в лагере был и даже блистающий чистотой специально для фашистских фотокорреспондентов и все время ожидавшихся, но так ни разу и не приехавших "международных комиссий". В этом лазарете были аккуратные дощечки на дверях: "аптека", "операционная", но не было самых элементарных медикаментов, самого необходимого инструментария. Впрочем, это и не было нужно. Среди заключенных жило стойкое убеждение: в лазарет попадать нельзя. Из лазарета в барак не возвращаются.
Если человек хотел протянуть свое земное существование, он должен был скрывать, что он болен!
В лазарете были медицинские весы. Иногда заключенных взвешивали. Зачем? Фашисты любят порядок. Они аккуратно заносили в книгу: вес заключенного (взрослого) - 32 килограмма.
Тридцать два килограмма - вес взрослого человека! Это вес его костей, обтянутых сухой желтой кожей.
Заключенные получали "суп" из травы, скошенной тут же на поле, у бараков. Эту траву узники Майданека с горьким юмором обреченных называли "витамином СС".
Но дым рассеялся, и среди пепелища и развалин обозначились уцелевшие здания и районы. Люди обрадовались им так, как не радовались вновь отстроенным. Закопченные, но целые, эти дома казались милее и прекраснее, чем были прежде. Уцелело чудесное здание Дворца пионеров, цел знаменитый николаевский элеватор, не сожжена Слободка. Здание Госбанка стоит нерушимо среди разрушенных домов. Эти и многие другие здания сохранились не потому, что враг решил пощадить их. Если бы дать ему волю, он все бы сжег, обратил в пустыню. Во многих уцелевших зданиях мы видели выдолбленные оккупантами отверстия для закладывания тола. Все было подготовлено для взрыва, но поджигателей схватила за руки наша армия. Это Красная Армия спасла то, что уцелело. И, главное, спасла людей Николаева.
Врагу не удалось покорить жителей города Николаева. Они выходят сейчас из подвалов, убежищ. Они очень ослабли от голода. Я видел, как женщины везли своих мужей на тачках - двигаться сами они еще не могли.
- Вот выкопала, - сказала мне, гордо улыбаясь, женщина. - Он у меня закопанный был. Прятался.
Мужчина смущенно усмехается. Ему неловко, что его везет на тачке жена.
- Ослабел, - тихо сказал он. - Но ничего, отойду, еще повоюю.
Враги разрушили в Николаеве все, что сумели разрушить. Многое им удалось. Душу нашего человека разрушить они не смогли. Они взорвали электростанцию, и в городе сейчас нет электроэнергии. Но в людях освобожденного города аккумулированы такие огромные запасы человеческой деятельной творческой энергии, что можно горы своротить. Люди целы, значит, снова будут в Николаеве и верфи, и заводы, и школы, и театры. Люди стосковались по труду. Они приходят за работой сами. Их не надо агитировать, подымать, звать. Им надо только сказать, что делать. Они готовы строить все: дороги, мосты, аэродромы. Они так много видели разрушений, что стройка будет праздником для них. Почти три года на их глазах фашисты разрушали все, что можно было разрушить. Враги ничего не построили на захваченной ими земле, они разрушали и грабили. Они увезли из Николаева в Германию трамвайные вагоны в первые же месяцы своего владычества. Два с половиной года в городе не было трамвая. Оккупанты пришли на нашу землю не за тем, чтобы она расцветала. Они привезли сюда "душегубки" и сифилис, а вывозили отсюда заводы, мясо, сало, хлеб. Они выколачивали из деревни хлеб кнутом, народ отвечал на кнут мужицкой лопатой и партизанским динамитом. Я видел, как в освобожденных селах колхозники первым делом брались за лопату: откапывали зарытый хлеб.
- Земля дала хлеб, земля и схоронила, - говорили они и хитро усмехались при этом. - Нет, никогда гитлеровцам не перемудрить мужика. Вот он, хлеб, к весне цел, не достался проклятому. Теперь его не к чему прятать. Наша земля, наша воля, наше будущее.
Пошли в ход лопаты и в Николаеве. Рабочие откапывают станки. Врачи сумели спасти и сберечь медицинский инвентарь и медикаменты. Научные сотрудники Исторического музея хотят открыть в ближайшие дни музей - все экспонаты его они сумели спрятать от оккупантов. Сейчас все, что спасено, сносится на заводы, в учреждения, в школы.
При мне в типографию наборщики принесли закопанный ими шрифт. Типография уцелела чудом, оккупанты не успели или в панике забыли ее разрушить. Целы машины цеха, наборные кассы. На валах ротации еще лежит последний номер поднемецкой газетки "Новая мысль". Я сдираю ее с валов и читаю: "Большевикам за эту зиму не удалось добиться существенных стратегических успехов".
Наборщики смеются над этими строчками вместе со мной. Они испытывают сегодня то же чувство, что и я, - чувство возвращения. Они не были в этой типографии с тех пор, как пришли фашисты. Я был здесь в последний день перед оставлением нашими войсками Николаева, в августе сорок первого года. Здесь выходила наша фронтовая газета. Наборщики помнят ее и ее работников. Они нетерпеливо спрашивают: ну что же, скоро газету будем печатать?
Скоро. Это можно твердо сказать. Жизнь возрождается в освобожденных городах со сказочной быстротой. Армия такими темпами гонит врага на запад, что освобожденный вчера город сегодня становится тыловым. Еще месяц назад в Кривом Роге на улицах запросто разрывались вражеские снаряды - сегодня это глубокий тыл. Вчера еще догорало зарево в Николаеве - сегодня женщины метлами и вениками подметают улицы, прихорашивают город. Мальчишки, чистильщики сапог, бойко стучат щетками о свои ящички.
Здесь все охвачено жаждой восстановления. Труд стал праздником, пуск каждого, даже небольшого предприятия - всеобщим торжеством. И это понятно. Тот, кто был здесь в те дни, когда еще догорали пожары, оценит, что это значит: первый рейс трамвая в Днепропетровске, первый кусок руды в Криворожье, первый паровоз на рельсах, первая советская школа в Николаеве, первая колхозная пахота за Бугом.
Раны заживают. Кирпичи разрушенных домов складываются в штабеля - из них будут построены новые здания. Плуг перепахивает поле недавнего боя. Под стальным лемехом исчезают минные воронки. И в этом есть великое торжество труда. Ради этого мы и воюем - ради будущего.
Я спросил у николаевского юноши Виктора:
- Думали же вы о будущем, о своей судьбе все это время, что жили под властью фашистов?
Он горько, не по-детски усмехнулся:
- Какая же может быть судьба у советского юноши при оккупантах? Карьера? Будущность? Нет, не думал. Мы только ждали и верили, что наши вернутся. И боролись, как умели.
Мы ходили с ним долго по городу, и он читал мне свои стихи. Он был рад, что может их, наконец, читать. Ему восемнадцать лет, но на вид он гораздо старше. Горькая морщинка на переносице. И черные пушистые усики.
- А усики вам зачем, Виктор?
- Я теперь их сбрею, - смущенно, совсем по-детски обещает он.
Теперь усики можно сбрить. К юноше вернулась юность.
Когда мы отступали из Николаева, этим мальчикам еще не было шестнадцати лет. Весна их совершеннолетия совпала с весной освобождения. Им повезло. Теперь у них есть будущее. Но они не хотят его получить даром. Все они хотят воевать. Впрочем, этим чувством охвачены все мужчины в освобожденных районах. Они требуют оружия. Они просят бросить их немедленно в бой. У них есть счеты с оккупантами, счеты еще не сведены. Мы видели группы добровольцев у военкомата. Они пришли, не дожидаясь повесток. Они хотят драться и гнать врагов.
Гнать гитлеровцев в море - этим живет сейчас и народ, и армия Юга. В одесской степи день и ночь наши войска неотступно преследуют удирающих врагов.
- Ходко бежит фашист! - смеются солдаты. - Врет, от смерти не убежит.
Возмездие настигает и разит врага и на земле и с воздуха. Не добьет красноармейская пуля - дорубит казацкая шашка. Гвардейцы-конники снова пошли в рейд. Их клинки уже свистят в одесской степи. Через бугские переправы сплошным потоком льются войска. В эти горячие дни напряженно работают все рода войск: саперы, понтонеры, летчики, службы тыла. Все движется на запад. К Одессе. Какой-то кучерявый боец на ходу растягивает мехи трофейного аккордеона и напевает:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять
1944 г., апрель
ЛАГЕРЬ НА МАЙДАНЕКЕ
1
Когда с Майданека налетал ветер, жители Люблина запирали окна. Ветер приносил в город трупный запах. Нельзя было дышать. Нельзя было есть. Нельзя было жить.
Ветер с Майданека приносил в город ужас. Из высокой трубы крематория в лагере круглые сутки валил черный, смрадный дым. Дым относило ветром в город. Над люблинцами нависал тяжкий смрад мертвечины. К этому нельзя было привыкнуть.
"Печами дьявола" звали поляки печи крематория на Майданеке и "фабрикой смерти" - лагерь.
Немцы не стеснялись в своем генерал-губернаторстве - в Польше. Они даже желали, чтоб поляк повседневно дышал запахом смерти, - ужас усмиряет строптивые души. Весь Люблин знал о фабрике смерти. Весь город знал, что в Крембецком лесу расстреливают русских военнопленных и заключенных поляков из Люблинского замка. Все видели транспорты обреченных, прибывающих из всех стран Европы сюда, в лагерь. Все знали, какая судьба ждет их, газовая камера и печь.
Ветер с Майданека стучал в окна: поляк, помни о печах дьявола, помни о смерти! Помни, что у тебя нет жизни, - есть существование, временное, непрочное, жалкое. Помни, что ты только сырье для печей дьявола. Помни и трепещи!
Трупный запах стоял над Люблином. Трупный запах висел над Польшей. Трупный запах подымался над всей замордованной гитлеровцами Европой.
Трупным запахом хотели оккупанты удушить людей и управлять миром.
2
"Дахау № 2" - так сначала называли фашисты концентрационный лагерь войск СС под Люблином. Потом они отбросили это название. И по своим размерам и по размаху "производства смерти" лагерь на Майданеке давно превзошел страшный лагерь в Дахау.
Мы нашли здесь пленников Дахау, Бухенвальда, Освенцима.
- Здесь страшнее! - говорят они. - О, здесь!..
На двадцать пять квадратных километров раскинулась эта фабрика смерти со своими агрегатами: полями заключения, межпольями, газовыми камерами, крематориями, рвами, где расстреливали, виселицами, где вешали, и публичным домом для обслуживания немецкой охраны лагеря.
Лагерь расположен в двух километрах от Люблина, прямо у шоссе Люблин Хелм. Его сторожевые вышки видны издалека. Его бараки - все одинаковые выстроены в ряд с линейной точностью. На каждом - четкая надпись и номер. Все вместе они образуют "поле". Всего в лагере шесть полей, и каждое особый мир, огражденный проволокой от другого мира. В центре каждого поля аккуратная виселица для публичной казни. Все дорожки в лагере замощены. Трава подстрижена. Подле домов немецкой администрации - цветочные клумбы и кресла из необструганной березы для отдыха на лоне природы.
В лагере есть мастерские, склады, - враги называли их магазинами, водопровод, свет. Есть магазин, где хранился в банках "циклон" для газовых камер. На банках желтые наклейки: "специально для восточных областей" и "вскрывать только обученным лицам". Есть мастерская, где делают вешалки. На них - значок СС. Эти вешалки выдавались заключенным перед "газованием". Обреченный сам должен был повесить свое платье на свою вешалку.
На полях лагеря буйно цветет капуста. Пышная, грудастая. На нее немыслимо смотреть. Ее нельзя есть. Она взращена на крови и пепле. Пепел сожженных в крематориях трупов разбрасывался гитлеровцами по своим полям. Пеплом человеческим удобрялись огороды.
Весь лагерь производит впечатление фабрики или большого пригородного хозяйства. Даже печи крематория кажутся, - если не слышать трупного запаха, - маленькими электропечами для варки стали. Германская фирма, изготовившая эти печи, предполагала в дальнейшем усовершенствовать их: пристроить змеевик к печам для того, чтобы всегда иметь бесплатную горячую воду.
Да, это фабрика, - немыслимая, но реальная, - фабрика смерти. Комбинат смерти. Здесь все - от карантина до крематория - рассчитано на уничтожение людей. Рассчитано с циркулем и линейкою, начертано на кальке, проконсультировано с врачами и инженерами, словно речь шла о бойне для скота.
Гитлеровцам не удалось при отступлении уничтожить лагерь. Они успели только сжечь здание крематория, но печи сохранились. Уцелел стол, на котором палачи раздевали и рубили жертвы. Сохранились полуобгоревшие скелеты в "складе трупов". До сих пор стоит над крематорием страшный запах мертвечины.
Сохранился весь лагерь. Газовые камеры. Бараки. Склады. Виселицы. Ряды колючей проволоки с сигнализацией и дорожками для собак. Остались в лагере и собаки - немецкие овчарки. Они исподлобья глядят из своих будок и, может быть, скучают без дела. Им не надо теперь никого рвать и хватать.
Спасены уцелевшие в лагере заключенные. Есть свидетели, их много. Схвачены палачи.
Мы говорили и с теми, и с другими, и с третьими.
- Я это пережил! - говорит спасенный и сам удивляется тому, как он сумел все это пережить.
- Я это видел! - говорит свидетель и сам удивляется: как же он не сошел с ума, видев то, что он видел?
- Мы это делали, - тупо признаются палачи.
Каждое слово из того, что будет рассказано дальше, можно подтвердить документами, показаниями свидетелей, признаниями самих немцев.
Уже можно приподнять завесу над Майданеком и поведать всему миру страшную повесть о Люблинском лагере - "лагере для уничтожения".
3
Лагерь для уничтожения. Фернихтунгслагерь.
Международный лагерь смерти.
На воротах его можно было бы высечь надпись: "Входящий сюда, оставь все надежды. Отсюда не выходят".
Из всех стран оккупированной Европы приходили сюда транспорты обреченных на смерть. Из оккупированных районов России и Польши, из Франции, Бельгии и Голландии, из Греции, Югославии и Чехословакии, из Австрии и Италии, из концентрационных лагерей Германии, из гетто Варшавы и Люблина прибывали сюда партии заключенных. Для уничтожения.
То, что фашистам неудобно было делать на западе или даже в самой Германии, можно было свершать здесь, в далеком восточном углу Польши. Сюда пригоняли на смерть всех, кто выжил, выстоял, вынес каторжные режимы Дахау и Флоссенбурга. Все, что еще жило, дышало, ползало, но уже не могло работать. Все, что боролось и сопротивлялось захватчикам. Все, кого гитлеровцы осудили на смерть. Люди всех национальностей, возрастов, мужчины, женщины и дети. Поляки, русские, евреи, украинцы, белорусы, литовцы, латыши, итальянцы, французы, албанцы, хорваты, сербы, чехи, норвежцы, немцы, греки, голландцы, бельгийцы. Женщины из Греции, остриженные наголо, с номерами, вытатуированными на руке. Слепые мученики подземного лагеря завода "Дора", где производились "ФАУ-1" - самолеты-снаряды. Политические заключенные с красными треугольниками на спине, уголовники с зелеными, "саботажники" с черными, сектанты с фиолетовыми, евреи с желтыми. Дети от грудных до подростков. Те, кому не было еще восьми лет, находились при родителях. Восьмилетние же "преступники" заключались в общие бараки. Совершеннолетие в лагерях смерти наступает очень рано.
Сколько сотен тысяч было уничтожено в этом международном лагере смерти? Трудно сказать. Пепел сожженных развеян по полям.
Но сохранился страшный памятник.
На задворках поля за крематорием есть огромный склад. Он весь доверху заполнен обувью, раздавленной, смятой, спрессованной в кучи. Тут сотни тысяч башмаков, сапог, туфель...
Это - обувь замученных.
Крохотные детские ботиночки с красными и зелеными помпонами. Модные дамские туфли. Грубые простые сапоги. Старушечьи теплые боты. Обувь людей всех возрастов, состояний, сословий, стран. Изящные туфли парижанки рядом с чоботами украинского крестьянина. Смерть уравняла всех. Вот так же, в общий ров - тело к телу - ложились умирать владельцы этой обуви.
Страшно смотреть на эту груду мертвой обуви. Все это носили люди. Они ходили по земле. Мяли траву. Они знали: высокое небо над их головою. Эти люди дышали, трудились, любили, мечтали... Они были рождены для счастья, как птица для полета.
Откуда свалилась на них коричневая беда? За что скосила их смерть? Вот их нет теперь... Их пепел развеян... Только мертвая обувь, раздавленная, растоптанная, кричит, как умеют кричать только мертвые вещи...
Зачем фашисты сохранили этот страшный памятник? Зачем собирали они и хранили обувь в складе?
В дальнем углу барака мы находим ответ. Здесь лежат груды подметок, каблуков, стелек. Все тщательно рассортировано. Каждая партия - отдельно.
Все это шло в Германию. Как пепел на поля, как тепло из крематория в змеевик. Кровь на подметках не пахнет.
Нет, только фашисты способны на такое!
4
Заместителем начальника лагеря был эсэсовец Туман. Свидетели рассказывают о нем, что он никогда не расставался с огромной овчаркой.
Фашисты любят собак.
Они любят играть с ними, кормить их и ссориться с ними. С собаками у них быстрее находится общий язык. Шеф крематория Мунфельд имел комнатную собачонку. Начальник поля русских военнопленных играл с большим догом.
Эсэсовец Туман не пропускал ни одного расстрела, ни одной казни. Он любил лично присутствовать на них. Если автомобиль был доверху набит жертвами, он вскакивал на подножку и ехал на казнь.
Шеф крематория Мунфельд даже жил в крематории. Трупный запах, от которого задыхался весь Люблин, не смущал его. Он говорил, что от жареных трупов хорошо пахнет.
Он любил шутить с заключенными.
Встречаясь с ними в лагере, он ласково спрашивал:
- Ну, как, приятель? Скоро ко мне, в печечку? - и, хлопая побледневшую жертву по плечу, обещал: - Ничего, для тебя я хорошо истоплю печечку...
И шел дальше, сопровождаемый своей собачонкой.
- Я видел, - рассказывает свидетель Станислав Гальян, житель соседнего села, мобилизованный со своей подводой на работу в лагере. - Я сам видел, как обершарфюрер Мунфельд взял четырехлетнего ребенка, положил его на землю, встал ногой на ножку ребенка, а другую ножку взял руками и разорвал, - да, разорвал бедняжку пополам. Я видел это собственными глазами. И как все внутренности ребенка вывалились наружу...
Разорвав малыша, Мунфельд бросил его в печь. Потом стал ласкать свою собачонку.
Впрочем, уезжая из лагеря на новое и более высокое место, Мунфельд не взял с собой собачки. Он нежно простился с ней и бросил ее... в печь. Он и здесь остался верен своей природе.
Эсэсовец Шоллин, захваченный нами, занимал в лагере скромное место: он был фюрером кладовой. Он принимал одежду новоприбывших заключенных. Он обыскивал голых людей. Заставлял их раскрывать рты. У него были специальные никелированные щипцы, - он вырывал ими золотые зубы.
До войны Шоллин был мясником на бойне. Его призвали в армию, потом отпустили: мясники нужны были в Германии на бойнях. В 42-м году его все-таки снова призвали и направили сюда, в лагерь. Теперь мясники нужны были здесь.
Шоллин стоит сейчас перед нами и плачет. Он пойман. Слезы эсэсовца какие это отвратительные слезы!
Прежде Шоллин не плакал. Гитлеровцы в лагере на Майданеке любили смеяться и шутить.
Вот одна из их "добрых" шуток.
Эсэсовец подходил к заключенному - любому - и говорил:
- Сейчас я тебя расстреляю!
Заключенный бледнел, но послушно становился под выстрел. Эсэсовец тщательно и долго прицеливался. Наводил пистолет то на лоб, то на сердце, словно выбирал: как лучше убить. Потом отрывисто кричал:
- Пли!
Заключенный вздрагивал и закрывал глаза.
Раздавался выстрел. На голову жертвы обрушивалось что-то тяжелое. Он терял сознание и падал. Когда он через несколько минут приходил в себя, он видел склоненные над ним лица: того, который "расстреливал" его, и того, который незаметно ударил его сзади палкой по голове.
Эсэсовцы хохотали до слез.
- Ты умер! - кричали они своей жертве. - Ты умер и ты теперь на другом свете. Что? Видишь? И на том свете есть мы. Есть СС.
5
Да, они были уверены, эти гитлеровские молодчики, что весь мир земной и весь мир небесный принадлежит им.
Для этого нужно только истребить пол-Европы. Сжечь в крематории.
Они строили лагерь на Майданеке с гигантским размахом, три года. Это была только первая очередь стройки.
Лагерь строили заключенные. Они осушали болото, копали котлованы, рыли канавы.
Они знали, что строят тюрьму для себя. Бараки, чтоб им в них гнить. Проволочные заграждения, чтоб им не убежать. Виселицы, чтоб их там вешали. Крематорий, чтоб их там сжигали. Проклятая гитлеровская система! Приговоренные к смерти сами копают себе могилу.
Лагерь вырос на костях и крови заключенных. Умирали и на работе и в лагере. Замерзали зимой. Валились от истощения.
Каждый вечер на поверке всех выстраивали и осматривали. Тому, кто с трудом держался на ногах, приказывали: лечь наземь. Несчастные ложились. Они знали: это смерть. Встать они уже не могли.
Так лежали они всю ночь в поле. Утром их - и мертвых и еще живых уволакивали прочь. Зацепив крючками, тащили к крематорию или жгли на кострах, - индийским способом: ряд бревен - ряд трупов, и снова ряд бревен ряд трупов.
Волочить трупы товарищей оккупанты приказывали заключенным. Кто не подчинялся, сам тотчас же становился трупом. Здесь были короткие расправы, в этом лагере уничтожения. Человеческая жизнь здесь стоила дешевле пистолетного патрона. Убивали железными палками.
Заключенные же посылались и на работу в крематорий. Туда выбирали самых отупевших и уже сломанных людей. Их щедро поили водкой, хорошо кормили. Пьяные, одуревшие от смертного смрада, они, ничего не сознавая, копошились у печей дьявола. Они знали, что через месяц сами пойдут в печь. "Неудобные свидетели" - так эсэсовцы официально называли их.
Ну, что ж. Печь так печь. Они знали, что все равно печь сожрет их поздно или рано. Из этого лагеря нет выхода. Пусть это будет раньше. И они работали у проклятых печей, заливая душу водкой.
Через месяц их всех отправляли в газовую камеру и затем - в печь...
Ненасытные печи пожирали все. Они дымились круглые сутки. Пять печей сжигали в день тысячу четыреста трупов.
Гитлеровцы думали о строительстве второй очереди лагеря. Им мерещился гигантский комбинат смерти. Если б дать им волю, они всю Польшу превратили бы в крематорий...
Красная Армия стремительным наступлением положила конец адской работе печей дьявола.
Пришло время расчета и ответа...
6
Человек, попадая в лагерь на Майданеке, переставал быть человеком; он становился предметом, подлежащим уничтожению. У него отбирали личные вещи, ценности, одежду. У него отнимали имя. Ему выдавали жестяной номер на проволоке для постоянного ношения на шее и полосатое арестантское рванье. На куртке масляной краской намазывался красный, черный или желтый треугольник и буква, обозначающая национальность заключенного: П - поляк, Ф - француз. Национальность определяла отношение к нему тюремщиков. Человек мог забыть в этом лагере собственное имя, но палачи никогда не позволяли ему забывать, что он "славянская свинья", "польская скотина", "руссише швайн" или "юде" еврей.
С жестяным номерком на шее, с проволокой, въевшейся в тело, проходил заключенный весь свой крестный путь от карантина до крематория. Этот путь мог быть очень коротким. Мог растянуться на много долгих месяцев медленного умирания, но он всегда приводил к печам обершарфюрера Мунфельда - к печам дьявола.
Отсюда не выходят.
Из Италии пригнали в лагерь каторжников серных копей. Говорят, эти копи - самое страшное место мира. Но эти итальянцы выжили и в серных копях. Тогда их прислали в лагерь под Люблином. Здесь они стали быстро умирать. Машина комбината смерти на Майданеке действовала безошибочно и беспощадно, с тупым азартом топора.
Она приходила в движение уже в карантине.
Вновь прибывшие должны были отбывать карантин... в бараке для больных туберкулезом в открытой форме. Двадцати дней карантина было достаточно для самых крепких. Туберкулез теперь прочно сидел в них, они несли его дальше, в общие бараки.
В одном только марте 1944 года, по официальным документам администрации лагеря, от туберкулеза умерло 1654 человека. Среди них 67 итальянцев, много поляков, русских, чехов, есть албанцы, югославы, греки, хорваты, словенцы, сербы, литовцы, латыши.
Туберкулез не лечили в лагере. Здесь вообще не лечили. Здесь - убивали. Но лазарет в лагере был и даже блистающий чистотой специально для фашистских фотокорреспондентов и все время ожидавшихся, но так ни разу и не приехавших "международных комиссий". В этом лазарете были аккуратные дощечки на дверях: "аптека", "операционная", но не было самых элементарных медикаментов, самого необходимого инструментария. Впрочем, это и не было нужно. Среди заключенных жило стойкое убеждение: в лазарет попадать нельзя. Из лазарета в барак не возвращаются.
Если человек хотел протянуть свое земное существование, он должен был скрывать, что он болен!
В лазарете были медицинские весы. Иногда заключенных взвешивали. Зачем? Фашисты любят порядок. Они аккуратно заносили в книгу: вес заключенного (взрослого) - 32 килограмма.
Тридцать два килограмма - вес взрослого человека! Это вес его костей, обтянутых сухой желтой кожей.
Заключенные получали "суп" из травы, скошенной тут же на поле, у бараков. Эту траву узники Майданека с горьким юмором обреченных называли "витамином СС".