Я по стану сколько-нибудь подробно анализировать тогдашнюю обстановку в стране и в нашем городе. Важно только помнить, что в пятьдесят восьмом году начался отвратительный скандал с "Доктором Живаго", в шестидесятом Пастернак был загнан в смерть. Поэзия оказалась делом политическим -- в любых ее проявлениях.
   В 1963 году произошли известные встречи Хрущева с интеллигенцией, на которых интеллигенции было четко указано ее место. В этой ситуации ленинградские власти решили "очистить город". Суд над Бродским был первым, но мыслился далеко не последним.
   Еще за два года до событий Бродский писал в стихотворении, посвященном Глебу Горбовскому, тогда с точки зрения официальной литературы -классическому аутсайдеру:
   Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
   с каждым повым страданьем забывая былые невзгоды
   и встречая, как новость, эти раны и боль поминутно,
   беспокойно вступая в туманное новое утро,
   А в шестьдесят первом году Горбовский написал на своей подаренной Иосифу первой многострадальной тоненькой книжке: "Иосифу Бродскому, другу по несчастью (в смысле состояния нашей поэзии) -- с любовью и теплым юмором (как с надеждой)".
   И, чтобы дать сегодняшнему читателю окончательное представление о самои мироощущении молодого Бродского в начале шестидесятых годов, я позволю себе привести написанные в шестьдесят втором году "Стансы городу", то бишь Ленинграду,-- на мой взгляд, один из высоких образцов той русской лирики, в котором личное, общественное и общемировое спаяны так, как спаяны они в бытии каждого подлинного поэта.
   Да не будет дано
   умереть мне вдали от тебя.
   В голубиных горах,
   кривоногому мальчику вторя.
   Да не будет дано
   и тебе, облака торопя,
   в темноте увидать
   мои слезы и жалкое горе.
   Пусть меня отпоет
   хор воды и небес, и гранит
   пусть обнимет меня,
   пусть поглотит,
   мой шаг вспоминая,
   пусть меня отпоет,
   пусть меня, беглеца, осенит
   белой ночью твоя
   неподвижная слава земная.
   Все умолкнет вокруг.
   Только черный буксир закричит
   посредине реки,
   исступленно борясь с темнотою,
   и летящая ночь
   эту бедную жизнь обручит
   с красотою твоей
   и с посмертной моей правотою.
   1962, июнь 2-ое
   Я не буду рассказывать о мелких и не совсем мелких неприятностях, которые предшествовали аресту Иосифа в шестьдесят четвертом году и следы которых читатель найдет в записи судебного заседания. Бродский мог познакомиться с Шахматовым и Уманским, мог не познакомиться, это не изменило бы ход событий, поскольку он, Бродский, по сути дела, сам этот ход событий и направлял, определяя его единственно для него возможным способом существования в культуре. И когда говорят, что Дзержинский районный суд осудил невиновного, то с этим трудно согласиться. Перед ними он был виноват. Судья Савельева, общественный обвинитель Сорокин, представитель Союза писателей Евгений Воеводин судили своего реального противника. Бродский не составлял заговора с целью их свержения и не помышлял об этом. Но самим своим существованием и характером занятий он перечеркивал смысл их существования. И они это инстинктивно ощущали, ощущали угрозу для себя и ненавидели носителя этой угрозы.
   Я уже писал, что недостаточность документального материала не дает возможности обнаружить конкретный механизм организации "дела Бродского". Я буду говорить только о том, что было в то время в поле моего зрения, что я знал тогда и что запомнил.
   Непосредственным исполнителем стал некто Яков Михайлович Лернер. Он впервые прославился в Ленинграде тем, что в 1956 году, будучи завхозом Технологического института, создал "дело газеты "Культура"", которую выпускали студенты. Это была стенная газета.
   Лернер и его деятельность важны для нашей истории не только сюжетно, но и как явление для той эпохи характерное. Этот самодеятельный борец за чистоту идеологии сам написал свой портрет, поместив в многотиражке Технологического института программную, посвященную злополучной стенной газете статью, состоящую из пассажей, читать которые сегодня особенно любопытно: "Надо прямо сказать, что редактор газеты "Культура" т. Хануков и члены редколлегии в своих статьях занимаются "смакованием" ошибок, имевших место в связи с разоблачением ЦК КПСС культа личности. Таковы статьи о М. Кольцове, фельетон о литературе.
   В газете имеется попытка навязать свое мнение нашей молодежи по ряду вопросов, связанных с зарубежным кино, живописью, музыкой (статьи Наймана о кинофильме "Чайки умирают в гавани", статья Е. Рейна о Поле Сезанне и т. д.)... Редакция допускает коренные извращения. В отдельных статьях прямо клевещет на нашу действительность, с легкостью обобщая ряд фактов, и преподносят их с чувством смакования, явно неправильно ориентируя студентов на события сегодняшнего дня". Этот мастер стиля упрекает, помимо всего прочего, редколлегию в том, что "страдает стиль изложения отдельных заметок".
   В чем же "неправильная ориентация" состоит? "Так, например, авторы передовой статьи утверждают, что в литературе, музыке, живописи, архитектуре наблюдается застой и шаблон, уход от правды жизни. Так ориентировать нашу молодежь -- значит (несмотря на ряд недостатков) , не видеть главного -огромного подъема культуры народных масс, роста новой советской интеллигенции, обусловившей расцвет науки и техники, литературы и искусства в нашей стране... Весь мир знает о том, что социалистическая культура глубоко проникает в жизнь советского народа". Далее, естественно, следуют политические обвинения, повлекшие соответствующие оргвыводы.
   Статья вышла 26 октября 1956 года. Вскоре после XX съезда. И если литературные аутсайдеры семидесятых -- восьмидесятых думают, что в пятидесятых -- шестидесятых мы катались как вольнолюбивые сыры в демократическом масле, то хочу их разуверить. Охранительный хлыст свистел куда чаще либеральной флейты...
   Вот этого специалиста по культуре разные инстанции спустили в шестьдесят третьем году на Бродского, дав ему большие полномочия.
   Лернер, тогда уже завхоз Гипрошахта, являлся видным деятелем "народной дружины" Дзержинского района. "Народная дружина" в те времена -- к сведению молодых читателей -- была организацией куда более серьезной, чем нынче. И права у нее были куда шире. Цель-то, с которой она создавалась, была благой, но при нашей юридической девственности, при отсутствии прочного правосознания "народные дружины" быстро стали источником общественной опасности -- в провинции делались попытки трансформировать "дружины" в некие военизированные формирования. В печати появились сообщения о случаях беззакония и произвола со стороны дружинников, незаконных обысков, избиений и так далее. И права "дружин" были значительно сокращены. Но это произошло позже. А осенью шестьдесят третьего года именно руками "народной дружины" решено было расправиться с Бродским.
   Лернер по своей психологии, а стало быть, и методам, был мошенником. (Вскоре после отъезда Иосифа за границу Лернер попал под суд за крупные мошенничества и был приговорен к длительному сроку заключения). Он и порученную ему работу по сокрушению Бродского повел в соответствующем стиле.
   Опыт фальсифицированных процессов был еще свеж в памяти людей среднего возраста, и Лернер (и те, кто стоял за ним) воспользовались готовыми рецептами, отнюдь не утруждая себя правдоподобием обвинений. Как в тридцатые годы -- и позже, в семидесятые, восьмидесятые -- так и в шестьдесят четвертом году социально-психологической основой наглой небрежности в фабрикации доказательств вины жертвы было чувство полной и вечной безнаказанности. Это совершенно ложное, как показывает опыт, чувство, тем не менее, характерно для всех формаций палачей.
   В сентябре 1963 года состоялась очередная встреча наших тогдашних лидеров с творческой интеллигенцией, а 29 ноября в газете "Вечерний Ленинград" появился фельетон "Окололитературный трутень", который стоит привести целиком и кратко проанализировать.
   "Несколько лет назад в окололитературных кругах Ленинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках -- неизменный портфель, набитый бумагами. Зимой он ходил без головного убора, и снежок беспрепятственно припудривал его рыжеватые волосы.
   Приятели звали его запросто -- Осей. В иных местах его величали полным именем -- Иосиф Бродский.
   Бродский посещал литературное объединение начинающих литераторов, занимающихся во Дворце культуры имени Первой пятилетки. Но стихотворец в вельветовых штанах решил, что занятия в литературном объединении не для его широкой натуры. Он даже стал внушать пишущей молодежи, что учеба в таком объединении сковывает-де творчество, а посему он, Иосиф Бродский, будет карабкаться на Парнас единолично.
   С чем же хотел прийти этот самоуверенный юнец в литературу? На его счету был десяток-другой стихотворений, переписанных в тоненькую школьную тетрадку, и все эти стихотворения свидетельствовали о том, что мировоззрение их автора явно ущербно. "Кладбище", "Умру, умру..." -- по одним лишь этим названиям можно судить о своеобразном уклоне в творчестве Бродского. Он подражал поэтам, проповедовавшим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь из декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины. Жалко выглядели убогие подражательские попытки Бродского. Впрочем, что-либо самостоятельное сотворить он не мог: силенок не хватало. Не хватало знаний, культуры. Да и какие могут быть знания у недоучки, у человека, не окончившего даже среднюю школу?
   Вот как высокопарно возвещает Иосиф Бродский о сотворенной им поэме-мистерии:
   "Идея поэмы -- идея персонификации представлений о мире, и в этом смысле она гимн баналу.
   Цель достигается путем вкладывания более или менее приблизительных формулировок этих представлений в уста двадцати не так более как менее условных персонажей. Формулировки облечены в форму романсов".
   Кстати, провинциальные приказчики тоже обожали романсы. И исполняли их с особым надрывом, под гитару.
   А вот так называемые желания Бродского:
   От простудного продувания
   Я укрыться хочу в книжный шкаф.
   Вот требования, которые он предъявляет:
   Накормите голодное ухо
   Хоть сухариком...
   Вот его откровенно-циничные признания:
   Я жую всеобщую нелепость
   И живу единым этим хлебом.
   А вот отрывок из так называемой мистерии:
   Я шел по переулку,
   Как ножницы -- шаги.
   Вышагиваю я
   Средь бела дня
   По перекрестку,
   Как по бумаге
   Шагает некто
   Наоборот -- во мраке.
   И это именуется романсом? Да это же абракадабра!
   Уйдя из литературного объединения, став кустарем-одиночкой, Бродский начал прилагать все усилия, чтобы завоевать популярность у молодежи. Он стремится к публичным выступлениям, и от случая к случаю ему удается проникнуть на трибуну. Несколько раз Бродский читал свои стихи в общежитии Ленинградского университета, в библиотеке имени Маяковского, во Дворце культуры имени Ленсовета. Настоящие любители поэзии отвергали его романсы и стансы. Но нашлась кучка эстетствующих юнцов и девиц, которым всегда подавай что-нибудь "остренькое", "пикантное". Они подняли восторженный визг по поводу стихов Иосифа Бродского...
   Кто же составлял и составляет окружение Бродского, кто поддерживает его своими восторженными "ахами" и "охами"?
   Марианна Волнянская, 1944 года рождения, ради богемной жизни оставившая в одиночестве мать-пенсионерку, которая глубоко переживает это; приятельница Волнянской -- Нежданова, проповедница учения йогов и всяческой мистики; Владимир Швейгольц, физиономию которого не раз можно было обозревать на сатирических плакатах, выпускаемых народными дружинами (этот Швейгольц не гнушается обирать бесстыдно мать, требуя, чтобы она давала ему из своей небольшой зарплаты деньги на карманные расходы); уголовник Анатолий Гейхман; бездельник Ефим Славинский, предпочитающий пару месяцев околачиваться в различных экспедициях, а остальное время вообще нигде не работать, вертеться возле иностранцев. Среди ближайших друзей Бродского -- жалкая окололитературная личность Владимир Герасимов и скупщик иностранного барахла Шилинский, более известный под именем Жоры.
   Эта группка не только расточает Бродскому похвалы, но и пытается распространять образцы его творчества среди молодежи. Некий Леонид Аронзон перепечатывает их на своей пишущей машинке, а Григорий Ковалев, Валентина Бабушкина и В. Широков, по кличке "Граф", подсовывают стишки желающим.
   Как видите, Иосиф Бродский не очень разборчив в своих знакомствах. Ему не важно, каким путем вскарабкаться на Парнас, только бы вскарабкаться. Ведь он причислил себя к сонму "избранных". Он счел себя не просто поэтом, а "поэтом всех поэтов". Некогда Игорь Северянин произнес: "Я, гений Игорь Северянин, своей победой упоен: я повсеградно оэкранен, и повсесердно утвержден!" Но сделал он это в сущности ради бравады. Иосиф Бродский же уверяет всерьез, что и он "повсесердно утвержден".
   О том, какого мнения Бродский о самом себе, свидетельствует, в частности, такой факт. 14 февраля 1960 года во Дворце культуры имени Горького состоялся вечер молодых поэтов. Читал на этом вечере свои замогильные стихи и Иосиф Бродский. Кто-то, давая настоящую оценку его творчеству, крикнул из зала: "Это не поэзия, а чепуха!" Бродский самонадеянно ответил: "Что позволено Юпитеру, не позволено быку".
   Не правда ли, какая наглость? Лягушка возомнила себя Юпитером и пыжится изо всех сил. К сожалению, никто на этом вечере, в том числе и председательствующая -- поэтесса Н. Грудинина, не дал зарвавшемуся наглецу надлежащего отпора. Но мы еще не сказали главного. Литературные упражнения Бродского вовсе не ограничивались словесным жонглированием. Тарабарщина, кладбищенско-похоронная тематика -- это только часть "невинных" увлечений Бродского. Есть у него стансы и поэмы, в которых авторское "кредо" отражено более ярко. "Мы -- пыль мироздания",-- авторитетно заявляет он в стихотворении "Самоанализ в августе". В другом, посвященном Нонне С., он пишет: "Настройте, Нонна, и меня иа этот лад, чтоб жить и лгать, плести о жизни сказки". И наконец еще одно заявление: "Люблю я родину чужую".
   Как видите, этот пигмей, самоуверенно карабкающийся иа Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он "любит родину чужую", Бродский был предельно откровенен. Он и в самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает этого. Больше того! Им долгое время вынашивались планы измены Родине.
   Однажды по приглашению своего дружка О. Шахматова, ныне осужденного за уголовное преступление, Бродский спешно выехал в Самарканд. Вместе с тощей тетрадкой своих стихов он захватил в "философский трактат" некоего А. Уманского. Суть этого "трактата" состояла в том, что молодежь не должна-де стеснять себя долгом перед родителями, перед обществом, перед государством, поскольку это сковывает свободу личности. "В мире есть люди черной кости и белой. Так что к одним (к черным) надо относиться отрицательно, а к другим (к белый) положительно",-- поучал этот вконец разложившийся человек, позаимствовавший свои мыслишки из идеологического арсенала матерых фашистов.
   Перед нами лежат протоколы допросов Шахматова. На следствии Шахматов показал, что в гостинице "Самарканд" он и Бродский встретились с иностранцем. Американец Мелвин Бейл пригласил их к себе в номер. Состоялся разговор.
   -- У меня есть рукопись, которую у нас не издадут,-- сказал Бродский американцу.-- Не хотите ли ознакомиться?
   -- С удовольствием сделаю это,-- ответил Мелвин и, полистав рукопись, произнес: -- Идет, мы издадим ее у себя. Как прикажете подписать?
   -- Только не именем автора.
   -- Хорошо. Мы подпишем по-нашему: Джон Смит.
   Правда, в последний момент Бродский и Шахматов струсили. "Философский трактат" остался в кармане у Бродского.
   Там же, в Самарканде, Бродский пытался осуществить свой план измены Родине. Вместе с Шахматовым, он ходил на аэродром, чтобы захватить самолет и улететь на нем за границу. Они даже облюбовали один самолет, но, определив, что бензина в баках для полета за границу не хватит, решили выждать более удобного случая.
   Таково неприглядное лицо этого человека, который, оказывается, не только пописывает стишки, перемежая тарабарщину нытьем, пессимизмом, порнографией, но и вынашивает планы предательства.
   Но, учитывая, что Бродский еще молод, ему многое прощали. С ним вели большую воспитательную работу. Вместе с тем его не раз строго предупреждали об ответственности за антиобщественную деятельность.
   Бродский не сделал нужных выводов. Он продолжает вести паразитический образ жизни. Здоровый 26-летний парень около четырех лет не занимается общественно-полезным трудом. Живет он случайными заработками; в крайнем случае подкинет толику денег отец -- внештатный фотокорреспондент ленинградских газет, который хоть и осуждает поведение сына, но продолжает кормить его. Бродскому взяться бы за ум, начать наконец работать, перестать быть трутнем у родителей, у общества. Но нет, никак он не может отделаться от мысли о Парнасе, на который хочет забраться любым, даже самым нечистоплотным путем.
   Очевидно, надо перестать нянчиться с окололитературным тунеядцем. Такому, как Бродский, не место в Ленинграде.
   Какой вывод напрашивается из всего сказанного? Не только Бродский, но и все, кто его окружает, идут по такому же, как и он, опасному пути. И их нужно строго предупредить об этом. Пусть окололитературные бездельники вроде Иосифа Бродского получат самый резкий отпор. Пусть неповадно им будет мутить воду!
   А. Ионин, Я. Лернер, М. Медведев".
   Текст этот столь красноречив и так много говорит об авторах, что подробно анализировать его смысла нет. Пасквиль существует по собственным законам -- чем больше лжи и грязи, тем чище жанр. Тут нужен только небольшой фактический комментарий.
   Как сказал на суде сам Бродский, в фельетоне только его имя и фамилия правильны. Все остальное -- ложь.
   Литературоведы из "Вечернего Ленинграда" несли свою околесицу, иногда сознательно фальсифицируя факты, а иногда искренне заблуждаясь по трогательному невежеству. Им невдомек было, что например, романсы любили не только провинциальные приказчики, но и самые рафинированные русские интеллигенты -- от Пушкина до Блока, который широко использовал поэтику романса. Но это -- мелочи.
   А вот по части подтасовок масштаб был иной.
   Прежде всего, стихи, которые цитируются в фельетоне, Бродскому не принадлежали.
   Первые четыре строчки -- иронические стихи Дмитрия Бобышева, которые никаких общественных требований и деклараций не содержали. Автор следующего двустишия мне неизвестен, но у Бродского я таких строк не нашел, а я располагаю полным собранием его стихов тех лет.
   С "отрывком из мистерии" три лернера произвели нехитрую операцию -- они разрубили стихотворные строчки по вертикали, а некоторые исказили. Это строки из баллады Лжеца (а вовсе не из романса), одного из персонажей "Шествия". А суть в том, что персонаж противоречит самому себе и потому в натуральном виде текст звучит так:
   Я шел по переулку / по проспекту,
   как ножницы шаги / как по бумаге,
   вышагиваю я / шагает Некто
   средь бела дня / наоборот -- во мраке.
   Как видим, никакой абракадабры у Бродского нет, особенно, если учесть контекст. Она появляется по воле трех лернеров.
   И уж если говорить о "Шествии" -- этой удивительной для двадцатилетнего автора поэме -- удивительной по напряжению и широте мысли, по горестной человечности и печальному состраданию, то не будь авторы пасквиля откровенными литературными и политическими бандитами, у них не повернулось бы перо писать всю эту злобную чушь. "Удивительное создание человек!" -совершенно справедливо изумлялся Шекспир.
   Стихотворение, посвященное Нонне С., опять-таки написано было Дмитрием Бобышевым. Консультанты лернеров не дали себе труда разобраться в рукописях и все стихотворения подряд приписали Иосифу. Но главное дальше. Строка "Люблю я родину чужую" фигурировала едва ли не во всех газетных выступлениях, цитировалась не раз на суде и стала главным доказательством антипатриотизма Бродского. Прелесть однако в том, что такой строки у него никогда не было. Речь идет о стихотворении из цикла "Июльское интермеццо" шестьдесят первого года, которое начиналось:
   Люби проездом родину друзей,
   На станциях батоны покупая,
   о прожитом бездумно пожалей,
   к вагонному окошку прилипая.
   Все тот же вальс в провинции звучит,
   летит, летит в белесые колонны,
   весна друзей по-прежнему молчит,
   блондинкам улыбаясь благосклонно.
   А заканчивалось:
   Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь,
   скажи себе: с несчастьями дружу я.
   Гляди в окно и о себе забудь.
   Жалей проездом родину чужую.
   Речь, как всякому понятно, идет о поездках не по США или Израилю, а по Советскому Союзу. (А конкретно -- о Подмосковье.) Все сказанное относится к местности, где родился один из друзей поэта и которую поэт проезжает. Вот и все.
   Но из последней строки и создали, намеренно исказив ее, этот страшный жупел.
   Так они работали.
   Пассаж относительно "окружения Бродского" Иосиф сам прокомментировал следующим образом: "Троих из этого списка -- Ковалева, Бабушкину и Широкова, я совершенно не знаю, никогда не видел и, более того, никогда не слышал их фамилий. Этого было бы уж вполне достаточно, но следует коснуться и остальных. М. Волнянская -- студентка Ленинградского университета, упомянута, вероятно, по той причине, что проживает в том же Дзержинском районе, что и я. В течение, скажем, 1963 года я встречал ее совершенно случайно не более 5-6 раз. Ее подругу, "проповедницу учения йогов и всяческой мистики" -- Нежданову -- я не видел в течение, кажется, трех лет. Владимир Швейгольц, студент Педагогического института им. Герцена, тоже проживает в Дзержинском районе, но встречаю я его еще реже. Думаю, что эти трое, так же как и все остальные, могут сказанное подтвердить. Анатолий Гейхман, которого я видел в своей жизни не более трех раз, никакого окружения составлять не может по причине своего -- уже трехлетнего -пребывания в тюрьме. Геофизик Шелинский по сей день работает в геологической партии на Полярном Урале, куда он уехал два года назад. (Не понимаю, каким образом он может быть при этом "скупщиком иностранного барахла", как утверждают авторы.) Шелинский -- единственный мой реальный знакомый, с которым мы встретились в 1958 году и вместе проработали два года в геологической партии -- в Якутии и на Белом море. В. Герасимов -талантливый литератор, сотрудник Ленинградской студии телевидения. Я, к сожалению, встречаю его не больше пяти раз в году.
   Леонид Аранзон -- больной человек, из двенадцати месяцев в году более 8 проводящий в больнице".
   Могу добавить, что Ефим Славинский был глубоким знатоком как английского языка, так и американской культуры, и в этом качестве он весьма интересовал в то полупросвещепное время литературную молодежь. А Гейхман-Нехлюдов был не грабителем и убийцей, а большого масштаба фарцовщиком. Он писал стихи, публиковал их в стенной газете филфака Ленинградского университета и бывал на заседаниях университетского литобъединения. Был он человеком очень доброжелательным, широким и дружил со многими молодыми тогда литераторами.
   Из истории с "окружением" ясна степень свободы, с которой пасквилянты обращались не только со стихами, но и с конкретными фактами.
   Дело, однако, не только в названных фамилиях, а в тех фамилиях, которые не названы.
   В шестьдесят третьем году круг знакомств и дружб Иосифа был не только широк, но и высок. К нему с восхищением и нежностью относилась Анна Андреевна Ахматова, посвятившая ему пронзительное четверостишие:
   О своем я уже не заплачу,
   Но не видеть бы мне на земле
   Золотое клеймо неудачи
   На еще безмятежном челе.
   Иосиф, прекрасно понимавший значение этой дружбы, в свою очередь посвятил Анне Андреевне несколько стихотворений. Его же строку Анна Андреевна взяла эпиграфом: "Вы напишите о нас наискосок".
   20 октября 1964 года, через полгода после суда, Анна Андреевна писала Иосифу в деревню Норинское:
   "Иосиф,
   из бесконечных бесед, которые я веду с Вами днем и ночью, Вы должны знать о всем, что случилось и что не случилось.
   Случилось:
   И вот уже славы
   высокий порог,
   но голос лукавый
   Предостерег и т. д.
   Не случилось:
   Светает -- это Страшный Суд и т.д."
   Слуцкий, Чуковский, Маршак... Я мог бы назвать не один десяток имен писателей, композиторов, ученых, знавших тогда уже цену дарования Бродского. Я не говорю о тесном дружеском окружении -- талантливых людях разных искусств, частично уже названных. Это и была истинная среда Иосифа, столь же ненавистная Лернеру и тем, кто стоял за ним, как и сама их жертва.