Кончив разносить булки, я ложился спать, вечерком работал в пекарне, чтоб к полуночи выпустить в магазин сдобное, - булочная помещалась около городского театра, и после спектакля публика заходила к нам истреблять горячие слойки. Затем шёл месить тесто для весового хлеба и французских булок, а замесить руками пятнадцать, двадцать пудов - это не игрушка.
   Снова спал часа два, три и снова шёл разносить булки.
   Так - изо дня в день.
   А мною овладел нестерпимый зуд сеять "разумное, доброе, вечное". Человек общительный, я умел живо рассказывать, фантазия моя была возбуждена пережитым и прочитанным. Очень немного нужно было мне для того, чтоб из обыденного факта создать интересную историю, в основе которой капризно извивалась "незримая нить". У меня были знакомства с рабочими фабрик Крестовникова и Алафузова; особенно близок был мне старик ткач Никита Рубцов, человек, работавший почти на всех ткацких фабриках России, беспокойная, умная душа.
   - Пятьдесят и семь лет хожу я по земле, Лексей ты мой Максимыч, молодой ты мои шиш, новый челночок! - говорил он придушенным голосом, улыбаясь больными, серыми глазами в тёмных очках, самодельно связанных медной проволокой, от которой у него на переносице и за ушами являлись зелёные пятна окиси. Ткачи звали его Немцем за то, что он брил бороду, оставляя тугие усы и густой клок седых волос под нижней губой. Среднего роста, широкогрудый, он был исполнен скорбной весёлостью.
   - Люблю в цирк ходить, - говорил он, склоняя на левое плечо лысый, шишковатый череп. - Лошадей - скотов - как выучивают, а? Утешительно. Гляжу на скот с почтением, - думаю: ну, значит, и людей можно научить пользоваться разумом. Скота - сахаром подкупают циркачи, ну, мы, конечно, сахар в лавочке купить способны. Нам - для души сахар нужно, а это будет ласка! Значит, парень, лаской надо действовать, а не поленом, как установлено промежду нас, - верно?
   Сам он был не ласков с людьми, говорил с ними полупрезрительно и насмешливо, в спорах возражал односложными восклицаниями, явно стараясь обидеть совопросника. Я познакомился с ним в пивной, когда его собирались бить и уже дважды ударили, я вступился и увёл его.
   - Больно ударили вас? - спросил я, идя с ним во тьме, под мелким дождём осени.
   - Ну, - так-ли бьют? - равнодушно сказал он. - Постой-ка, - почему это ты со мной на "вы" говоришь?
   С этого и началось наше знакомство. Вначале он высмеивал меня остроумно и ловко, но когда я рассказал ему, какую роль в жизни нашей играет "незримая нить", он задумчиво воскликнул:
   - А ты - не глуп, нет! Ишь ты?.. - И стал относиться ко мне отечески ласково, даже именуя меня по имени и отчеству.
   - Мысли твои, Лексей ты мой Максимыч, шило моё милое, - правильные мысли, только никто тебе не поверит, невыгодно...
   - Вы верите?
   - Я - пёс бездомный, короткохвостый, а народ состоит из цепных собак, на хвосте каждого репья много: жёны, дети, гармошки, калошки. И каждая собачка обожает свою конуру. Не поверят. У нас - у Морозова на фабрике было дело! Кто впереди идёт, того по лбу бьют, а лоб - не задница, долго саднится.
   Он стал говорить несколько иначе, когда познакомился со слесарем Шапошниковым, рабочим Крестовникова, - чахоточный Яков, гитарист, знаток библии поразил его яростным отрицанием бога. Расплёвывая во все стороны кровавые шматки изгнивших лёгких, Яков крепко и страстно доказывал:
   - Первое: создан я вовсе не "по образу и подобию божию", - я ничего не знаю, ничего не могу и, притом, не добрый человек, нет, не добрый! Второе: бог не знает, как мне трудно, или знает, да не в силе помочь, или может помочь, да - не хочет. Третье: бог не всезнающий, не всемогущий, не милостив, а - проще - нет его! Это - выдумано, всё выдумано, вся жизнь выдумана, однако - меня не обманешь!
   Рубцов изумился до немоты, потом посерел от злости и стал дико ругаться, но Яков торжественным языком цитат из библии обезоружил его, заставил умолкнуть и вдумчиво съёжиться.
   Говоря, Шапошников становился почти страшен. Лицо у него было смуглое, тонкое, волосы курчавые и чёрные, как у цыгана, из-за синеватых губ сверкали волчьи зубы. Тёмные глаза его неподвижно упирались прямо в лицо противника, и трудно было выдержать этот тяжёлый, сгибающий взгляд - он напоминал мне глаза больного манией величия.
   Идя со мною от Якова, Рубцов говорил угрюмо:
   - Против бога предо мной не выступали. Этого я никогда не слыхал. Всякое слышал, а такого - нет. Конечно, человек этот не жилец на земле. Ну, - жалко! Раскалился добела... Интересно, брат, очень интересно.
   Он быстро и дружески сошёлся с Яковом и весь как-то закипел, заволновался, то и дело отирая пальцами больные глаза.
   - Та-ак, - ухмыляясь, говорил он, - бога, значит, в отставку? Хм! Насчёт царя у меня, шпигорь ты мой, свои слова: мне царь не помеха. Не в царях дело - в хозяевах. Я с каким хошь царём помирюсь, хошь с Иван Грозным: на, сиди, царствуй, коли любо, только - дай ты мне управу на хозяина, - во-от! Дашь - золотыми цепями к престолу прикую, молиться буду на тебя...
   Прочитав "Царь-Голод", он сказал:
   - Всё - обыкновенно правильно!
   Впервые видя литографированную брошюру, он спрашивал меня:
   - Кто это тебе написал? Чётко пишет. Ты скажи ему - спасибо*.
   ---------------* Спасибо, Алексей Николаевич Бах! (Прим. автора.)
   Рубцов обладал ненасытной жадностью знать. С величайшим напряжением внимания он слушал сокрушительные богохульства Шапошникова, часами слушал мои рассказы о книгах и радостно хохотал, закинув голову, выгибая кадык, восхищаясь:
   - Ловкая штучка умишко человечий, ой, ловкая!
   Сам он читал с трудом, - мешали больные глаза, но он тоже много знал и нередко удивлял меня этим:
   - Есть у немцев плотник необыкновенного ума, - его сам король на советы приглашает.
   Из расспросов моих выяснилось, что речь идёт о Бебеле.
   - Как вы это знаете?
   - Знаю, - кратко отвечал он, почёсывая мизинцем шишковатый череп свой.
   Шапошникова не занимала тяжкая сумятица жизни, он был весь поглощён уничтожением бога, осмеянием духовенства, особенно ненавидя монахов.
   Однажды Рубцов миролюбиво спросил его:
   - Что ты, Яков, всё только против бога кричишь?
   Он завыл ещё более озлобленно:
   - А что ещё мешает мне, ну? Я почти два десятка лет веровал, в страхе жил пред ним. Терпел. Спорить - нельзя. Установлено сверху. Жил связан. Вчитался в библию - вижу: выдумано! Выдумано, Никита!
   И, размахивая рукою, точно разрывая "незримую нить", он почти плакал:
   - Вот - умираю через это раньше время!
   Было у меня ещё несколько интересных знакомств, нередко забегал я в пекарню Семёнова к старым товарищам, они принимали меня радостно, слушали охотно. Но - Рубцов жил в Адмиралтейской слободе, Шапошников - в Татарской, далеко за Кабаном, верстах в пяти друг от друга, я очень редко мог видеть их. А ко мне ходить - невозможно, негде было принять гостей, к тому же новый пекарь, отставной солдат, вёл знакомство с жандармами; задворки жандармского управления соприкасались с нашим двором, и солидные "синие мундиры" лазили к нам через забор - за булками для полковника Гангардта и хлебом для себя. И ещё: мне было рекомендовано не очень "высовываться в люди", дабы не привлекать к булочной излишнего внимания.
   Я видел, что работа моя теряет смысл. Всё чаще случалось, что люди, не считаясь с ходом дела, выбирали из кассы деньги так неосторожно, что иногда нечем было платить за муку. Деренков, теребя бородку, уныло усмехался:
   - Обанкротимся.
   Ему жилось тоже плохо: рыжекудрая Настя ходила "не порожней" и фыркала злой кошкой, глядя на всё и на всех зелёным, обиженным взглядом.
   Она шагала прямо на Андрея, как будто не видя его; он, виновато ухмыляясь, уступал ей дорогу и вздыхал.
   Иногда он жаловался мне:
   - Несерьёзно всё. Все всё берут, - без толку. Купил себе полдюжины носков - сразу исчезли!
   Это было смешно - о носках, - но я не смеялся, видя, как бьётся скромный, бескорыстный человек, стараясь наладить полезное дело, а все вокруг относятся к этому делу легкомысленно и беззаботно, разрушая его. Деренков не рассчитывал на благодарность людей, которым служил, но - он имел право на отношение к нему более внимательное, дружеское и не встречал этого отношения. А семья его быстро разрушилась, отец заболевал тихим помешательством на религиозной почве, младший брат начинал пить и гулять с девицами, сестра вела себя, как чужая, и у неё, видимо, разыгрывался невесёлый роман с рыжим студентом, я часто замечал, что глаза её опухли от слёз, и студент стал ненавистен мне.
   Мне казалось, что я влюблен в Марию Деренкову. Я был влюблен также в продавщицу из нашего магазина Надежду Щербатову, дородную, краснощёкую девицу, с неизменно ласковой улыбкой алых губ. Я вообще был влюблен. Возраст, характер и запутанность моей жизни требовали общения с женщиной, и это было скорее поздно, чем преждевременно. Мне необходима была женская ласка или хотя бы дружеское внимание женщины, нужно было говорить откровенно о себе, разобраться в путанице бессвязных мыслей, в хаосе впечатлений.
   Друзей у меня - не было. Люди, которые смотрели на меня как на "материал, подлежащий обработке", не возбуждали моих симпатий, не вызывали на откровенность. Когда я начинал говорить им не о том, что интересовало их, - они советовали мне:
   - Бросьте это!
   Гурия Плетнёва арестовали и отвезли в Петербург, в "Кресты". Первый сказал мне об этом Никифорыч, встретив меня рано утром на улице. Шагая навстречу мне задумчиво и торжественно, при всех медалях, - как будто возвращаясь с парада, - он поднял руку к фуражке и молча разминулся со мной, но тотчас остановясь, сердитым голосом сказал в затылок мне:
   - Гурия Александровича арестовали сегодня ночью...
   И, махнув рукою, добавил потише, оглядываясь:
   - Пропал юноша!
   Мне показалось, что на его хитрых глазах блестят слёзы.
   Я знал, что Плетнёв ожидал ареста, он сам предупредил меня об этом и советовал не встречаться с ним ни мне, ни Рубцову, с которым он так же дружески сошёлся, как и я.
   Никифорыч, глядя под ноги себе, скучно спросил:
   - Что не приходишь ко мне?..
   Вечером я пришёл к нему, он только что проснулся и, сидя на постели, пил квас, жена его, согнувшись у окошка, чинила штаны.
   - Так-то вот, - заговорил будочник, почёсывая грудь, обросшую енотовой шерстью, и глядя на меня задумчиво. - Арестовали. Нашли у него кастрюлю, он в ней краску варил для листков против государя.
   И, плюнув на пол, он сердито крикнул жене:
   - Давай штаны!
   - Сейчас, - ответила она, не поднимая головы.
   - Жалеет, плачет, - говорил старик, показав глазами на жену. - И мне жаль. Однако - что может сделать студент против государя?
   Он стал одеваться, говоря:
   - Я, на минуту, выйду... Ставь самовар, ты.
   Жена его неподвижно смотрела в окно, но когда он скрылся за дверью будки, она, быстро повернувшись, протянула к двери туго сжатый кулак, сказав, с великой злобой, сквозь оскаленные зубы:
   - У, стерво старое!
   Лицо у неё опухло от слёз, левый глаз почти закрыт большим синяком. Вскочила, подошла к печи и, наклонясь над самоваром, зашипела:
   - Обману я его, так обману - завоет! Волком завоет. Ты - не верь ему, ни единому слову не верь! Он тебя ловит. Врёт он, - никого ему на жаль. Рыбак. Он - всё знает про вас. Этим живёт. Это охота его - людей ловить...
   Она подошла вплоть ко мне и голосом нищенки сказала:
   - Приласкал бы ты меня, а?
   Мне была неприятна эта женщина, но её глаз смотрел на меня с такою злой, острой тоской, что я обнял её и стал гладить жестковатые волосы, растрёпанные и жирные.
   - За кем он теперь следит?
   - На Рыбнорядской, в номерах за какими-то.
   - Не знаешь фамилию?..
   Улыбаясь, она ответила:
   - Вот я скажу ему, про что ты спрашиваешь меня! Идёт... Гурочку-то он выследил...
   И отскочила к печке.
   Никифорыч принёс бутылку водки, варенья, хлеба. Сели пить чай. Марина, сидя рядом со мною, подчёркнуто ласково угощала меня, заглядывая в лицо моё здоровым глазом, а супруг её внушал мне:
   - Незримая эта нить - в сердцах, в костях, ну-ко - вытрави, выдери её? Царь - народу - бог!
   И неожиданно спросил:
   - Ты вот начитан в книгах, евангелие читал? Ну, как, по-твоему, всё верно там?
   - Не знаю.
   - По-моему - приписано лишнее. И - не мало. Например - насчёт нищих: блаженны нищие, - чем же это блаженны они? Зря немножко сказано. И вообще, насчёт бедных - много непонятного. Надо различать: бедного от обедневшего. Беден - значит - плох! А кто обеднел - он несчастлив, может быть. Так надо рассуждать. Это - лучше.
   - Почему?
   Он, пытливо глядя на меня, помолчал, а потом заговорил отчётливо и веско, видимо - очень продуманные мысли.
   - Жалости много в евангелии, а жалость - вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым, - слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые - на шее у них сидят. Вот чем заняться надо - этим! Передумать надо многое. Надо понять - жизнь давно отвернулась от евангелия, у неё - свой ход. Вот, видишь - из чего Плетнёв пропал? Из-за жалости. Нищим подаём, а студенты пропадают. Где здесь разум, а?
   Впервые слышал я эти мысли в такой резкой форме, хотя и раньше сталкивался с ними, - они более живучи и шире распространены, чем принято думать. Лет через семь, читая о Ницше, я очень ярко вспомнил философию казанского городового. Скажу кстати: редко встречались мне в книгах мысли, которых я не слышал раньше, в жизни.
   А старый "ловец человеков" всё говорил, постукивая в такт словам пальцами по краю подноса. Сухое лицо его строго нахмурилось, но смотрел он не на меня, а в медное зеркало ярко вычищенного самовара.
   - Идти пора тебе, - дважды напоминала ему жена, - он не отвечал ей, нанизывал слово за словом на стержень своей мысли, и - вдруг она, неуловимо для меня, потекла по новому пути.
   - Ты - парень неглупый, грамотен, разве пристало тебе булочником быть? Ты мог бы не меньше деньги заработать и другой службой государеву царству...
   Слушая его, я думал, как предупредить незнакомых людей на Рыбнорядской улице о том, что Никифорыч следит за ними? Там, в номерах, жил недавно возвратившийся из ссылки, из Ялуторовска, Сергей Сомов, человек, о котором мне рассказывали много интересного.
   - Умные люди должны жить кучей, как, примерно, пчёлы в улье или осы в гнёздах. Государево царство...
   - Гляди - девять часов, - сказала женщина.
   - Чорт!
   Никифорыч встал, застёгивая мундир.
   - Ну, ничего, на извозчике поеду. Прощай, брат! Заходи, не стесняйся...
   Уходя из будки, я твёрдо сказал себе, что уже никогда больше не приду в "гости" к Никифорычу, - отталкивал меня старик, хотя и был интересен. Его слова о вреде жалости очень взволновали и крепко въелись мне в память. Я чувствовал в них какую-то правду, но было досадно, что источник её полицейский.
   Споры на эту тему были нередки, один из них особенно жестоко взволновал меня.
   В городе явился "толстовец", - первый, которого я встретил, - высокий, жилистый человек, смуглолицый, с чёрной бородой козла и толстыми губами негра. Сутулясь, он смотрел в землю, но, порою, резким движением вскидывал лысоватую голову и обжигал страстным блеском тёмных, влажных глаз, - что-то ненавидящее горело в его остром взгляде. Беседовали в квартире одного из профессоров, было много молодёжи и между нею - тоненький, изящный попик, магистр богословия, в чёрной шёлковой рясе; она очень выгодно оттеняла его бледное красивое лицо, освещённое сухонькой улыбкой серых, холодных глаз.
   Толстовец долго говорил о вечной непоколебимости великих истин евангелия; голос у него был глуховатый, фразы коротки, но слова звучали резко, в них чувствовалась сила искренней веры, он сопровождал их однообразным, как бы подсекающим жестом волосатой левой руки, а правую держал в кармане.
   - Актёр, - шептали в углу рядом со мною.
   - Очень театрален, да...
   А я незадолго перед этим прочитал книгу - кажется, Дрепера - о борьбе католицизма против науки, и мне казалось, что это говорит один из тех яростно верующих во спасение мира силою любви, которые готовы, из милосердия к людям, резать их и жечь на кострах.
   Он был одет в белую рубаху с широкими рукавами и какой-то серенький, старый халатик поверх её, - это тоже отделяло его от всех. В конце проповеди своей он вскричал:
   - Итак - со Христом вы или с Дарвином?
   Он бросил этот вопрос, точно камень, в угол, где тесно сидела молодёжь и откуда на него со страхом и восторгом смотрели глаза юношей и девушек. Речь его, видимо, очень поразила всех, люди молчали, задумчиво опустив головы. Он обвёл всех горящим взглядом и строго добавил:
   - Только фарисеи могут пытаться соединить эти два непримиримых начала и, соединяя их, постыдно лгут сами себе, развращают ложью людей...
   Встал попик, аккуратно откинул рукава рясы и заговорил плавно, с ядовитой вежливостью и снисходительной усмешкой:
   - Вы, очевидно, придерживаетесь вульгарного мнения о фарисеях, оно же суть не токмо грубо, но и насквозь ошибочно...
   К великому изумлению моему, он стал доказывать, что фарисеи были подлинными и честными хранителями заветов иудейского народа и что народ всегда шёл с ними против его врагов.
   - Читайте, например, Иосифа Флавия...
   Вскочив на ноги и подсекая Флавия широким, уничтожающим жестом, толстовец закричал:
   - Народы и ныне идут с врагами своими против друзей, народы не по своей воле идут. их гонят, насилуют. Что мне ваш Флавий?
   Попик и другие разодрали основную тему спора на мельчайшие частицы, и она исчезла.
   - Истина - это любовь, - восклицал толстовец, а глаза его сверкали ненавистью и презрением.
   Я чувствовал себя опьянённым словами, не улавливал мысли в них, земля подо мною качалась в словесном вихре, и часто я с отчаянием думал, что нет на земле человека глупее и бездарнее меня.
   А толстовец, отирая пот с багрового лица, свирепо закричал:
   - Выбросьте евангелие, забудьте о нём, чтоб не лгать! Распните Христа вторично, это - честнее!
   Предо мною стеной встал вопрос: как же? Если жизнь - непрерывная борьба за счастье на земле, - милосердие и любовь должны только мешать успеху борьбы?
   Я узнал фамилию толстовца - Клопский, узнал, где он живёт, и на другой день вечером явился к нему. Жил он в доме двух девушек-помещиц, с ними он и сидел в саду за столом, в тени огромной старой липы. Одетый в белые штаны и такую же рубаху, расстёгнутую на тёмной волосатой груди, длинный, угловатый, сухой, - он очень хорошо отвечал моему представлению о бездомном апостоле, проповеднике истины.
   Он черпал серебряною ложкой из тарелки малину с молоком, вкусно глотал, чмокал толстыми губами и, после каждого глотка, сдувал белые капельки с редких усов кота. Прислуживая ему, одна девушка стояла у стола, другая - прислонилась к стволу липы, сложив руки на груди, мечтательно глядя в пыльное, жаркое небо. Обе они были одеты в лёгкие платья сиреневого цвета и почти неразличимо похожи одна на другую.
   Он говорил со мною ласково и охотно о творческой силе любви, о том, что надо развивать в своей душе это чувство, единственно способное "связать человека с духом мира" - с любовью, распылённой повсюду в жизни.
   - Только этим можно связать человека! Не любя - невозможно понять жизнь. Те же, которые говорят: закон жизни - борьба, это - слепые души, обречённые на гибель. Огонь непобедим огнём, так и зло непобедимо силою зла!
   Но когда девушки ушли, обняв друг друга, в глубину сада, к дому, человек этот, глядя вслед им прищуренными глазами, спросил:
   - А ты - кто?
   И, выслушав меня, начал, постукивая пальцами по столу, говорить о том, что человек - везде человек и нужно стремиться не к перемене места в жизни, а к воспитанию духа в любви к людям.
   - Чем ниже стоит человек, тем ближе он к настоящей правде жизни, к её святой мудрости...
   Я несколько усомнился в его знакомстве с этой "святой мудростью", но промолчал, чувствуя, что ему скучно со мной; он посмотрел на меня отталкивающим взглядом, зевнул, закинул руки за шею себе, вытянул ноги и, устало прикрыв глаза, пробормотал, как бы сквозь дрёму:
   - Покорность любви... закон жизни...
   Вздрогнув, взмахнул руками, хватаясь за что-то в воздухе, уставился на меня испуганно:
   - Что? Устал я, прости!
   Снова закрыл глаза и, как от боли, крепко сжал зубы, обнажив их; нижняя губа его опустилась, верхняя - приподнялась, и синеватые волосы редких усов ощетинились.
   Я ушёл с неприязненным чувством к нему и смутным сомнением в его искренности.
   Через несколько дней я принёс рано утром булки знакомому доценту, холостяку, пьянице, и ещё раз увидал Клопского. Он, должно быть, не спал ночь, лицо у него было бурое, глаза красны и опухли, - мне показалось, что он пьян. Толстенький доцент, пьяный до слёз, сидел в нижнем белье и с гитарой в руках, на полу среди хаоса сдвинутой мебели, пивных бутылок, сброшенной верхней одежды, сидел, раскачиваясь, и рычал:
   - Милосер-рдия...
   Клопский резко и сердито кричал:
   - Нет милосердия! Мы сгинем от любви или будем раздавлены в борьбе за любовь, - всё едино: нам суждена гибель...
   Схватив меня за плечо, ввёл в комнату и сказал доценту:
   - Вот - спроси его - чего он хочет? Спроси: нужна ему любовь к людям?
   Тот посмотрел на меня слезящимися глазами и засмеялся:
   - Это - булочник! Я ему должен.
   Покачнулся, сунув руку в карман, вынул ключ и протянул мне:
   - На, бери всё!
   Но толстовец, взяв у него ключ, махнул на меня рукою.
   - Ступай? После получишь.
   И швырнул булки, взятые у меня, на диван в углу.
   Он не узнал меня, и это было приятно мне. Уходя, я унёс в памяти его слова о гибели от любви и отвращение к нему в сердце.
   Скоро мне сказали, что он признался в любви одной из девушек, у которых жил, и, в тот же день, - другой. Сёстры поделились между собою радостью, и она обратилась в злобу против влюблённого; они велели дворнику сказать, чтоб проповедник любви немедля убрался из их дома. Он исчез из города.
   Вопрос о значении в жизни людей любви и милосердия - страшный и сложный вопрос - возник предо мною рано, сначала - в форме неопределённого, но острого ощущения разлада в моей душе, затем - в чёткой форме определённо ясных слов:
   "Какова роль любви?"
   Всё, что я читал, было насыщено идеями христианства, гуманизма, воплями о сострадании к людям, - об этом же красноречиво и пламенно говорили лучшие люди, которых я знал в ту пору.
   Всё, что непосредственно наблюдалось мною, было почти совершенно чуждо сострадания к людям. Жизнь развёртывалась предо мною как бесконечная цепь вражды и жестокости, как непрерывная, грязная борьба за обладание пустяками. Лично мне нужны были только книги, всё остальное не имело значения в моих глазах.
   Стоило выйти на улицу и посидеть час у ворот, чтоб понять: все эти извозчики, дворники, рабочие, чиновники, купцы - живут не так, как я и люди, излюбленные мною, не того хотят, не туда идут. Те же, кого я уважал, кому верил, - странно одиноки, чужды и - лишние среди большинства, в грязненькой и хитрой работе муравьёв, кропотливо строящих кучу жизни; эта жизнь казалась мне насквозь глупой, убийственно скучной. И нередко я видел, что люди милосердны и любвеобильны только на словах, на деле же незаметно для себя подчиняются общему порядку жизни.
   Очень трудно было мне.
   Однажды ветеринар Лавров, жёлтый и опухший от водянки, сказал мне, задыхаясь:
   - Жестокость нужно усилить до того, чтоб все люди устали от неё, чтоб она опротивела всем и каждому, как вот эта треклятая осень!
   Осень была ранняя, дождлива, холодна, богата болезнями и самоубийствами. Лавров тоже отравился цианистым кали, не желая дожидаться, когда его задушит водянка.
   - Скотов лечил - скотом и подох! - проводил труп ветеринара его квартирохозяин, портной Медников, тощенький, благочестивый человечек, знавший на память все акафисты божией матери. Он порол детей своих девочку семи лет и гимназиста одиннадцати - ремённой плёткой о трёх хвостах, а жену бил бамбуковой тростью по икрам ног и жаловался:
   - Мировой судья осудил меня за то, что я будто у китайца перенял эту системочку, а я никогда в жизни китайца не видал, кроме как на вывесках да на картинах.
   Один из его рабочих, унылый, кривоногий человек, по прозвищу Дунькин Муж, говорил о своём хозяине:
   - Боюсь я кротких людей, которые благочестивые! Буйный человек сразу виден, и всегда есть время спрятаться от него, а кроткий ползёт на тебя невидимый, подобный коварному змею в траве, и вдруг ужалит в самое открытое место души. Боюсь кротких...
   В словах Дунькина Мужа, кроткого, хитрого наушника, любимого Медниковым, - была правда.
   Иногда мне казалось, что кроткие, разрыхляя, как лишаи, каменное сердце жизни, делают его более мягким и плодотворным, но чаще, наблюдая обилие кротких, их ловкую приспособляемость к подлому, неуловимую изменчивость и гибкость душ, комариное их нытьё, - я чувствовал себя, как стреноженная лошадь в туче оводов.
   Об этом я и думал, идя от полицейского.
   Вздыхал ветер, и дрожали огни фонарей, а казалось - дрожит тёмносерое небо, засевая землю мелким, как пыль, октябрьским дождём. Мокрая проститутка тащила вверх по улице пьяного, держа его под руку, толкая, он что-то бормотал, всхлипывал. Женщина утомлённо и глухо сказала:
   - Такая твоя судьба...