- Доктор? Я бы лучше в погреб села, чем за него идти.
   - Он красивый,- сказала Надя равнодушным голосом.
   А Матрена Ивановна рассердилась и укоризненно стала качать головой:
   - Ах, девка, девка! Совеем ты дурная! На-ко! Самого-то настоящего, который всех умнее,- швырь в сторону! Ду-ура! Он, гляди, лошадь хочет завести, а им всем кошку покормить нечем. Да кабы я,- я бы за него и вышла, потому лучше-то нет. С ним и под руку-то по улице пройти приятно. Мужчина видный, борода длинная, ходит степенно, ноги прямые... не как у Ерастушки, в разные стороны не играют...
   - Он красивый...- мечтательно повторила Надя.
   - А всего удобнее за Эраста Лукича выйти,- сказала Лида, не возражая на выговор Лаптевой.
   - Он веселый,- глядя в потолок, заметила Надя.
   - Да вы с ума спятили, девки! - всплескивая руками, сердито закричала Матрена Ивановна.- За этакого-то плясуна? Ведь он плясун картонный! Лысый, губы мокрые - тьфу! И... оберет, уж непременно оберет, всю-то обчистит, как козел липку... Ах-ах-ах!
   - Ему, кроме денег, ничего не надо,- продолжала Лида, не обращая внимания на старуху, которая, хотя и сердилась, но, видимо, была сильно заинтересована разговором.- Он жене полную свободу даст, живи, как хочешь, только денег ему дай...
   - Так, так! Ах ты, еретица! Мысли-то какие, а? Свобода, а? Да разве бабе свобода нужна? Бабе нужно, чтоб ее муж любил, ду-уреха!
   - Так уж всё только муж да муж... больше никакого удовольствия? Очень приятно! - усталым голосом сказала Надя и презрительно фыркнула.
   - Надька! Какие это слова? Ах вы, распутницы...
   - Не кричите, мамаша, у меня голова болит... А архитектор, Лида?
   - Ну, этот... какой-то...- задумчиво заговорила девушка и вдруг вскричала, смеясь: - Вот тебе негр! Помнишь, ты негра-то хотела? Особенного-то?
   - Не-егра? Господи Исусе! - с удивлением и даже страхом расширив глаза, взвизгнула Матрена Ивановна.
   - Что в нем особенного? - пожимая плечами, сказала Надя.- Разве только нос горбатый?
   - Нос совиный... Нет, а ты мне, дочка милая, скажи, какой это тебе негр понадобился, а? Что вы, девки...
   - Мамаша! Отстаньте вы, Христа ради... тут и без вас голова кругом идет! Поймите вы, пожалуйста, что ведь не капусту мы покупаем...
   Надя раздраженно вскочила со стула, с шумом оттолкнула его и в волнении забегала по комнате.
   - Ну, взъерепенилась! Что нос совиный, так это верно, нечего на меня кидаться, матушка моя, да! А что человек он степенный - это при нем и остается. Уж коли кто доктору под стать, так это он... хоть и некрасив... Человек здравый, все говорят это...
   - Он не особенно некрасив,- поправила Лида.
   - Серьезный уж очень...- сказала невеста и вслед за тем почти с отчаянием крикнула: - О господи! Зачем так много людей на свете?!
   Они сидели за огромным столом на тяжелых дубовых стульях с высокими спинками. Бронзовая лампа, спускаясь с потолка, освещала только большой круг на столе и в этом круге разные тарелки с мясом, соленьями, рыбой, консервами. Только пища была облита ярким светом лампы, все же остальное в комнате покрывала тень. Дубовые стены, дубовый потолок и пол, темные материи на дверях и окнах - всё это замерло в тяжелой неподвижности, всё это было прочно, чудовищно, велико и как бы поглощало собою свет. И, как только женщины отклонялись от стола, их тоже обнимала собою тень...
   К концу траура они, под влиянием постоянного присутствия в доме чужих людей и разговоров о них, дошли до состояния почти полной растерянности, до утраты сознания своих личных желаний и интересов. Каждый день у них кто-нибудь бывал и каждый день внушал им что-либо. По воскресеньям все женихи являлись целой стаей и ухаживали, говорили любезности, смеялись, курили невесте и се матери фимиам. У женщин кружились головы, они чувствовали себя приятно опьяненными, возбуждались, веселились, и эта шумная жизнь охватывала их всё крепче. Доктор предлагал выписать книги - и являлись груды книг. Ломакин продавал им какую-то бронзу и картины - они покупали и то и другое. Им предлагали ехать кататься на пароходе - они собирались и ехали кататься, не отдавая себе отчета в том, приятно это им или нет. В общем суета и веселая сутолока нравилась им и чем далее, тем глубже всасывала их в себя. И уже им становилось скучно, когда в доме не было гостей.
   Шебуев держался у Лаптевых особняком и хотя уверенно, но слишком уж как-то серьезно для компании, окружавшей его. Говорил он немного, а любезностей совсем не говорил. Чаше всего он являлся к ним со Скуратовым и беседовал с ним больше, чем с другими. Это было не особенно выгодно для него, ибо Скуратов своей бравой фигурой еще резче оттенял его угловатость и неуклюжесть. Кроме Скуратова, все женихи относились к архитектору сухо и подозрительно. Являясь к Лаптевым, он обыкновенно садился куда-нибудь к сторонке и оттуда, с маленькой улыбочкой на губах, следил за всеми. Его присутствие вносило в веселую компанию некоторое стеснение, женихи постоянно то тот, то другой оглядывались в его сторону, как бы безмолвно приглашая и его принять участие в их острословии и во всем, чем они пытались завоевать исключительное внимание Нади, которая жеманничала и портила себе лицо гримасами. Но Шебуев сдержанно молчал, а когда начинал говорить о чем-нибудь, то вскоре разговор принимал направление совсем не свойственное женихам и мало понятное для Лаптевых.
   В глазах доктора Кропотова архитектор окончательно упал. Случилось это так: однажды у Лаптевых собрались только четверо - доктор, Шебуев, Нагрешин и Эраст Лукич. Между доктором и Нагрешиным, при веселом участии Ломакина, завязался разговор о Скуратове. Нагрешин с большим усердием рассказывал о жизни Скуратова в Петербурге, в полку, очень живописно изображал его кутежи, высчитывал его долги и в заключение воскликнул:
   - Такой породистый человек и - представьте, не нынче - завтра нищий! Именье у него назначено в продажу... но оно не в состоянии покрыть и одной пятой его обязательств. Ведь у него их свыше двухсот тысяч! Мне его, ей-богу, жаль!
   - Какое доброе сердце у этого юноши! - возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.
   - Жаль? - с сомнением сказал доктор.- Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни,- это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца - за что жалеть?
   - Вот как должен говорить человек с принципами! - воскликнул Эраст Лукич.- Не речь, а сталь, честное слово!..
   - Ну, знаете, все-таки...- снисходительно говорил Нагрешин.- Он человек порядочный... такой перелом, как необходимость бросить все привычки, выработавшиеся в течение сорока двух лет...
   - Разве он такой старый? - протяжно и капризным голосом спросила Надя. Говорить так она начала недавно в наивном убеждении, что это очень красиво.
   - Иван Иванович лишку накинул шесть лет... он щедрый парень! - сказал Ломакин.
   - Ах, вы о физических неудобствах говорите? - презрительно заметил доктор.
   - Тут и психика задета...
   - Дворянская психика? - спросил доктор.
   - Ну да... гонор этот и все...
   - Мне, скажу прямо, глубоко противна эта спесь людей, отпоенных рабской кровью,- с презрением на лице и в голосе сказал доктор.
   - Носив сало, посив мак - ось тоби як! - громко шептал Ломакин на ухо улыбавшейся Наде.
   - А вот я,- раздался сиплый голос Шебуева,- к дворянам слабость питаю. Психика лучших представителей этого класса возбуждает у меня что-то вроде зависти к ним,- зависти, смешанной с почтением. В ней, видите ли, много того, что называется благородством, много высоко и тонко развитого чувства собственного достоинства, врожденного отвращения ко всякой пошлости и подлости... И эта дворянская гордость, инстинктивное чувство, наслоившееся в продолжение десятилетий, порою придает дворянину высокую духовную красоту. Вспомним декабристов. Прекрасные были люди! Уже одно то, что барину трудно быть холопом, для меня очень ценно. А в нас, плебеях, жилет инстинктивное холопство, вбитое барской рукой в нашу внутреннюю суть. И оно так глубоко вросло в плебея, что, даже и поднявшись на высоты культуры, он вносит туда с собою холопские чувства... Если мы посмотрим на современного плебея на высоте, в роли человека, облеченного властью... мы все-таки увидим в нем много общего с волостным старшиной... И если в чем плебей перевешивает патриция, так чаще всего в жадности ко благам материальным... А насчет крови, которую из нас выпили дворяне... это дело прошлое, утрата невозвратимая. Это - забыть пора уж... и даже полезно забыть... Вредно человеку помнить, что он был рабом...
   - Вы говорите что-то... ужасно странное! - с недоумением пожимая плечами, воскликнул доктор.- Вы демократ по крови... и вдруг такое, скажу... удивительное, унижающее вас суждение...
   - Да ведь это суждение не одного меня унижает... если только оно унизительно,- спокойно улыбаясь, говорил Шебуев.- Вижу я недостатки крупные в плебейской психике и не хочу закрывать на них глаза. А у нас на этот счет слабо... демократу всякое снисхождение, аристократа - суди по всей строгости. А надо как раз наоборот. Снисходительное отношение к демократу может только портить его... Он в жизни - молодое лицо, и, ежели с ним построже обращаться, ему это преполезно будет... А дворян надо предоставить их исторической участи и не мешать им испаряться... но капитал их, лучшее в их психике, необходимо присвоить и усвоить. Чувство человеческого достоинства развито у них прекрасно, и именно в нем, по-моему, основа того, что зовется аристократизмом... Я даже прямо скажу, что демократия должна стремиться к аристократизму в его лучших свойствах.
   - Отказываюсь понимать вас! - сказал доктор.
   - Да-а,- протянул Нагрешин, всё время пристально смотревший на архитектора,- суждение чрезвычайно... оригинальное... Почему дворянин должен обладать каким-то особенным благородством психики?.. Не понимаю!..
   - Это, однако, легко понят,- говорил Шебуев.- Я, видите ли, думаю, что психика-то в большой зависимости от химии. И отсюда полагаю, что человек, питавшийся всегда великолепно, рожденный от людей, тоже всю жизнь употреблявших хорошую, питательную пищу, обязательно должен был наесть себе некоторые особенности. Наверное, химизм мозга у человека, который ел хорошо, отличается чем-нибудь от мозга мужика, всю жизнь потреблявшего ржаной хлеб с мякиной да картошку и прочие злаки... Фосфора, что ли, там больше, кровь, пожалуй, почище...
   - Кость белая...- вставил доктор.
   - Да, и кость, надо думать, особенная. Ведь дворянин-то не только хорошо ел, а и белье носил тонкое и в комнатах жил чистых да высоких...
   - А то, однажды, я сочинил такой экспромпт,- громко шептал Эраст Лукич, занимавший дам.- Говорили о правде, а я, знаете, и бухнул:
   Правду сравнивают с солнцем;
   Я на солнце вижу пятна,
   И запятнанная правда
   Мне, ей-богу, неприятна...
   Хе-хе-хе!
   - Как это хорошо! - громко сказала Надя. А Матрена Ивановна жирно засмеялась и ласково сказала Ерастушке:
   - Ах ты, игрун ты забубенный!
   - Как человек, знакомый с физиологией...- возмущенно говорил доктор.
   - Верно, Аким Андреевич,- вдруг крикнула Лида,- дворяне всех благороднее и честнее...
   - Что такое? - встрепенулся Ломакин.- Постойте, Лидия Николаевна, почему дворяне честнее?
   - А потому и честнее, что все герои - дворяне... Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян...
   - Вот-с! - сказал доктор Шебуеву, красивым жестом руки указывая на Лиду.- Всего больше дворянство давало Атосов и Портосов.
   - Тургеневых и Сен-Симонов, Чаадаевых и Байронов...
   - И эта ваша... пищевая теория совершенно не объясняет, почему же купечество, которое тоже ест много и хорошо, не пополняет рядов интеллигенции?
   - Подождите, пополнит! Оно еще вчера явилось из деревни, и не только его деды, а и отцы мякину ели... Из его среды уже выскакивали и Боткины и...
   - Нет, извините, но ваш демократизм вызывает у меня недоумение...
   - Это называется пессимизм! - объяснял Эраст Лукич Лиде.- И я по этому поводу тоже однажды сказал экспромпт:
   Кто в тридцать лет не пессимист,
   А в пятьдесят не мизантроп,
   Тот, может быть, душой и чист,
   Но идиотом ляжет в гроб!
   - Батюшки, страх какой! - сказала Матрена Ивановна с неудовольствием, махнув рукой на Ломакина.- Ну те к шуту, Ерастушка!
   - Позвольте! - вскричал Нагрешин.- Я это читал! Эраст Лукич, это было напечатано!
   - Как же, как же! Было! Я ведь в юности печатал кое-что... как же, хе-хе-хе!
   - А где это было?
   - В "Вестнике Европы"... за-а... кажется за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год.
   - Это было помещено в сборнике автографов, изданном в пользу голодавших в девяносто втором году,- сказал Шебуев.
   - А-а? Значит, перепечатали? Ну что ж? Я не претендую.
   И Эраст Лукич вновь обратился к дамам.
   Спор доктора с Шебуевым прекратился, прерванный экспромтом Эраста Лукича, но с этой поры доктор, ранее относившийся к архитектору хотя и холодно, но внимательно, стал смотреть на него с снисходительным сожалением и здороваться с некоторой небрежностью.
   Когда Кропотов сообщил у Варвары Васильевны о том, что Шебуев тоже начал посещать дом Лаптевых, Малинин заметил, что на женщину это произвело неприятное впечатление, а сам он, наоборот, почувствовал удовольствие при словах доктора. И ему тотчас же стало стыдно пред собой за это чувство, захотелось сказать о Шебуеве что-нибудь хорошее.
   - Наверное, его привлекает туда любопытство,- сказал он доктору.
   - Гм... Я думаю, что он слишком практичен... для того, чтоб к этому любопытству не примешивать некоторых надежд,- ответил доктор.
   - Как он держится с Лаптевой? - спросила Варвара Васильевна.
   - Должен сказать, что более прилично, чем остальные претенденты на ее руку... Но он и не сумел бы держаться так, как они... В нем нет этой... гибкости... хотя в суждениях он крайне эластичен... В нем нет легкости ума, уменья ухаживать... этих кавалерских способностей...
   - Я не могу подозревать его в желании жениться на Лаптевой,- сказал Малинин, но в голосе его не звучало уверенности.
   Чуть-чуть улыбнувшись его словам, Варвара Васильевна спросила:
   - Почему же?
   И пожала плечами.
   - Он должен быть выше этого...
   - Вы говорите - должен быть,- внушительно отметил доктор.
   - А Петр Кириллович уверен, что не выше,- сказала Любимова своим спокойным голосом.
   - Доктор не любит его... доктор вообще не любит людей,- взглянув ей в лицо тихо произнес Малинин, точно доктора и не было в комнате.
   - Благодарю вас за это мнение...- с усмешкой сказал доктор.
   - Вы не сердитесь... ведь это правда. Я думаю, что вы уважать способны... может быть... но любовь... это тяжело для вас.
   Малинин говорил тихо, ласково и смотрел в лицо доктора с неотразимой прямотой. Варвара Васильевна засмеялась:
   - Вот беспощадный человек!
   А доктор взял свою бороду в кулак и сумрачно сказал, не глядя на Павла Ивановича:
   - Я вполне согласен с определением этого... певчего Кирмалова... Сурков делает свои дерзости с перцем и с уксусом, а вот Павел Иванович со сливками и сахаром. Но результат одинаков - на них никто не реагирует...
   - Вы сердитесь, доктор! - предупредила его Варвара Васильевна.
   - О, нет! Нисколько,- с местом, которым он как бы отстранял что-то от себя, возразил доктор и стал прощаться. Но Малинин не отставал от него. С обычным грустно-задумчивым лицом он пожимал руку доктора и говорил ему:
   - Вот вы сейчас сказали - "этот певчий Кирмалов"... Кирмалова зовут Егор Максимович, и он очень хороший человек. Зачем вам нужно говорить о нем пренебрежительно - "этот певчий"?
   - Я извиняюсь пред вами за Егора... Максимовича Кирмалова,- сказал доктор, осторожно освобождая свою руку из руки Малинина.
   Доктор ушел, Малинин и Варвара Васильевна остались одни в небольшой, просто меблированной комнате с двумя окнами в сад. Хозяйка сидела за столом, разливая чай, Малинин против нее на низком и широком диване, обитом темной клеенкой. Против него, за спиной Варвары Васильевны, вся стена была занята полками, на которых тесными рядами стояли книги. На верхней доске полок помещались чьи-то бюсты и два пучка ковыля, большие и пышные. Маленькое круглое зеркало на одной из стен и какая-то гравюра в простенке между окнами тоже были окружены пышными рамами из ковыля и засушенных растений. Кроме большого стола, за которым сидела хозяйка, в комнате было несколько кресел, круглый стол у окна, на котором лежали альбомы и стоял в широкой черной раме портрет какой-то кудрявой девушки. Хозяйка была одета в темное платье, красиво облегавшее ее статную фигуру, и, задумчиво откинувшись на спинку кресла, перебирала в руках свою тяжелую косу. А Павел Иванович, облокотясь на стол и подпирая голову рукою, смотрел через раскрытое окно в сад, где бесшумно вздрагивала листва сирени.
   Приближался вечер, из сада пахло свежим листом, сырой землею, иногда доносился еле слышный полувздох, полушёпот.
   - Вам было неприятно слышать то, что говорил доктор о Шебуеве,произнес Малинин, не отводя глаз от окна.
   Варвара Васильевна подняла голову и, взглянув на него, тихонько вздохнула.
   - Вы спрашиваете или утверждаете? - спокойно и негромко осведомилась она.
   - Утверждаю...
   - А! Да, мне было неприятно... Я не люблю, когда о человеке говорят худо... мало зная его...
   - Не только поэтому... Вам особенно неприятно, когда о Шебуеве говорят нехорошо...
   - Вы заметили?
   - Да. Он нравится вам...
   - Вы правы...
   Лицо у Малинина дрогнуло, и он с минуту молчал. Потом вдруг повернулся к ней лицом, поставил оба локтя на стол и, сжимая виски ладонями, нервно заговорил:
   - Но если так, то зачем же вы не хотите привлечь его ближе к себе? Зачем вы не хотите влиять на него, указать ему, что он во многом ошибается, рискует сбиться с пути... зачем он ходит к Лаптевым? Вы должны сказать ему это... потому что, я знаю,- он послушает вас... Вы... такая сильная... спокойная...
   Варвара Васильевна сильным взмахом головы перекинула свою косу за спину и ласково сказала:
   - Павел Иванович, голубчик, не надо быть неискренним...
   - Почему вы... думаете, что я говорю неискренно? - воскликнул Малинин, опустив глаза под мягким взглядом женщины.
   - Ах, я же не маленькая! Разве можете вы искренно желать, чтоб мое отношение к Шебуеву...
   - Не надо говорить об этом! - тихо попросил Малинин.
   - Вот видите... У вас есть стремление мучить себя... - это лишнее и болезненное, нужно избавиться от этого...
   - Я не мучаюсь... Я просто хочу ускорить... событие, которое должно сделать вас чужой для меня...
   Варвара Васильевна вздохнула и с грустью посмотрела на него, говоря:
   - Это не так... Я чувствую, вы надеетесь на что-то... Милый Павел Иванович, право же, ничто не может измениться! Я знаю себя... И снова говорю - не могла бы я быть для вас хорошей женой... Я простой рабочий человек и совсем не умею отвлекаться от работы в ту область, где живете вы лучшими свойствами вашей души... Вы - поэт, мечтатель... жизнь для вас как-то не интересна... вы окрашиваете действительность в мрачные цвета и ищете яркого и радостного вне действительности. Вы хороший человек... но что же между нами общего? И на чем мы могли бы сойтись, подружиться? А ведь мужу и жене необходимо подружиться... Любовь пройдет, уважение плохо греет, а жизнь холодна все-таки... И надо подружиться для того, чтобы долго жить вместе и не чувствовать себя лишними друг для друга, А у нас вышло бы повторение басни о коне и лани... Вы именно трепетная лань... пугливая такая...
   Она замолчала, а на лице ее дрожали грустные, тени.
   - Как я люблю, когда вы говорите! - тихо сказал Малинин, глядя на нее с тоской в глазах.- И как вы всегда правы... Это верно, я не люблю жизнь... Что такое жизнь? Когда о ней говорит Шебуев, она является у него то какой-то метафизической сущностью, то живым и нервным идолом, чудовищем, которое охвачено безумным стремлением быть совершенным, как бог, и почерпает силу стремиться - в жертвах ему, в жертвах людьми. Я не понимаю этого, не понимаю жизни... Какая это жизнь, когда нет красоты в людях, когда человек жалок и бессилен и лучшее его желание не поднимается выше желания видеть всех людей равно сытыми и... равно умными? Я не вижу смысла в жизни... И уверен, что чем умнее будет человек, тем горше будет ему на земле... Счастье было возможно только в прошлом... когда жизнь была ярче, сил у человека было больше... когда все любили одеваться в цветные платья... А теперь стала одноцветна, как осеннее небо... Я не знаю, чего можно ждать... Но я вижу, что чем более живет человечество, тем более видит вокруг себя и в себе самом грязи, пошлости, грубого и гадкого... и все более хочет совершенного, красивого, чистого... Откуда же можно ждать счастья? Еще Екклезиаст говорил, что "кто умножает познания - умножает скорбь"... Шебуев говорит, что жизнь прекрасна... Он не знает ее... Он ослеплен ею...
   - Ну, мне кажется, что именно он-то и должен знать ее! - сказала Варвара Васильевна.
   - Что такое жизнь? Это сумма моих впечатлений... не больше! воскликнул Малинин, вскакивая с дивана. Он тоскливо заметался по комнате и, отбрасывая руками волосы, падавшие ему на глаза, продолжал говорить:
   - Шебуев видел, как нищий разделил с другим нищим свой последний кусок хлеба. И вот он кричит: человек добр! жизнь прекрасна! Я не могу так кричать... Я вижу только двух нищих, которые хотя и поели, но все-таки оба голодны... Кирмалов говорит, что ему стыдно каждый день есть, ибо он знает массу людей, которые не могут этого... Я думаю, что это смешной стыд и только... Хребтов полагает, что если все рабочие объединятся в ассоциации, то на земле наступит царствие божие... Я думаю, что все рабочие - это такое же нереальное и неуловимое умом, как человечество, общество... Я знаю только человека и нахожу, что ему становится нечем жить, как только он начинает спрашивать себя о том - как жить? чем жить?..
   Он замолчал, ткнулся в кресло у окна и высунул голову на воздух в сад.
   В комнате зазвучал ласковый и мягкий голос женщины:
   - Вы знаете,- я не умею говорить о таких мудрых вещах... Моего сердца и ума как-то не трогают эти мысли... а было время, когда я их считала совершенно чуждыми человеку, выдуманными им для красоты... и даже для оправдания своей пассивности. Теперь я знаю, что они нужны, они действительно украшают жизнь и дерзость их плодотворна для нее. Но всё же они чужды мне... Я верю, что люди могут быть счастливы, знаю, что я должна работать для их общего счастья, и мне приятно работать. Как можно жить иначе? Я не представляю себе... Мне приятно толковать гимназисткам русскую историю, приятно объяснять рабочим в воскресной школе строение человеческого тела... Я даже как-то по-детски рада, когда вижу пред собой эти славные, пытливо сверкающие глаза и думаю о том, что настанет время и эти глаза увидят многое такое, что пока недоступно им. Они будут наслаждаться книгой, как я... и музыкой... И всё, что мне дает хорошие минуты, даст и им... Это славно! Быть может, моя радость - действительно только радость нищего, который делится с товарищем своим куском... быть может! Но это - радость... и я ею дорожу... Я для того, чтоб испытать ее, пойду на многое... Вот и все мое...
   Малинин встал с кресла грустный и бледный и с жадностью в глазах сказал ей тихо;
   - Какая вы... простая! И я... я бы тоже на многое пошел... для вас!
   - Нет, вы не пойдете...- грустно ответила ему женщина.
   Он рванулся к ней... Но в это время за дверью спросили:
   - Можно войти? Можно?
   И, не дождавшись разрешения, в комнату вошла Татьяна Николаевна. Лицо у нее сияло, она задыхалась от волнения или усталости и как только явилась в комнату, то сейчас же восторженно и торопливо заговорила:
   - Варя, Варя! Что я нашла! Павел Иванович, я была у вас... вы мне нужны! Ах, милый Павел Иванович, как я рада! Варя, какой он смешной, нелепый.
   - Кто это? - улыбаясь, спросила Варвара Васильевна, обнимая старушку за талию и пытаясь усадить ее на диван.
   - Это вы про меня? - удивленно осведомился Малинин, еще бледный от волнения.
   - Подожди, Варя! Не тащи меня никуда! Я сейчас всё расскажу... по порядку... Павел Иванович! Какие у меня есть стихи!
   Она бегала по комнате, зеркало отражало ее фигуру, и казалось, что всё в комнате как-то ожило, повеселело.
   - Вы сами написали стихи? - засмеялась Варвара Васильевна.
   - Ах, дайте же мне сесть!
   Татьяна Николаевна птичкой вспрыгнула на диван и, вытащив откуда-то измятый кусочек серой бумаги, с восторгом потрясла им над головой.
   - Вот - видите? Это - стихи!
   - Ага-а! Еще один Кольцов? - нервно смеясь, воскликнул Малинин.
   Одной из маленьких слабостей Татьяны Николаевны была ее страсть находить Кольцовых. Открывала она их штук по десяти в год, и все они действительно писали стихи. Как она находила их - это было известно только ей, но около нее был всегда какой-нибудь парень, которого она величала поэтом из народа, одевала его, кормила, учила грамоте и всячески баловала. В большинстве случаев избалованный и захваленный ею поэт из народа важно выпячивал губы, поднимал нос кверху, надувался сознанием своей исключительности, как дождевой гриб влагой, и терял всякую охоту и учиться, и работать, и даже стихи писать. Проживая у Татьяны Николаевны, он кушал и спал, а в свободное от этих занятий время ухаживал за ее горничной Женей, тоже поэтессой. Когда Татьяна Николаевна убеждалась, что талант поэта окончательно затек жиром на ее хлебах, она с искренней грустью говорила:
   - Это я испортила его, это я виновата!
   Один из таких самородков взломал у нее шкаф и утащил серебряный подстаканник и ордена ее мужа. Но иногда под ее руководством из поэтов вырабатывались очень славные парни. Они уже не писали стихов, по русская литература едва ли много теряла от этого, жизнь - несомненно выигрывала, ибо в ней увеличивалось количество людей твердых духом и упорных в своей жажде правды, а Татьяна Николаевна говорила о них со слезами радости на глазах. Но всё же она сердилась, когда ей напоминали о неудачах с поэтами. И теперь, в ответ на слова Павла Ивановича, она вся встрепенулась и затрещала своим бойким язычком: