Майе стало казаться, что лес ещё гуще переплёл свои ветви и хочет помешать ей уйти и вершины деревьев, кланяясь ей, шепчут: «Не уходи отсюда!.. Там ждёт тебя горе и ещё что-то!» Она чувствовала, что вот они повалятся ей на дорогу… но всё-таки хотела и решила пойти. У неё прямо из сердца полилась песня вызова и желания:
 
Звук этих чарующих песен
Отраду мне в грудь тихо льёт.
О лес! Почему ты стал тесен?
Мне страшно!.. Мне больше даёт
Звук этих чарующих песен!..
Мой лес! В тебе солнца так мало,
В тебе не умеют так петь!..
Мне скучно! Я жить здесь устала!
Угрюма ветвей твоих сеть…
И солнца в ней мало, так мало!
Я воли хочу, хочу степи!
Мне грудь тяжко давит твой мрак!
Прочь эти зелёные цепи!..
Пусти!.. а не то ты — мой враг!
Я воли хочу, солнца, степи!..
 
   — Майя!!. — вскричали сёстры и встали все рядом у неё на дороге.
   — Дочка! Ты ведь разорвёшь сердце мне!.. — простирая к ней руки, горько крикнула царица-мать.
   Майя остановилась. Ей холодно и страшно стало, как никогда не бывало прежде. А со степи неслось:
 
Иди!.. Мое сердце устало
Тебя, моя девочка, ждать!
Хоть счастия в жизни и мало,
Но всё я могу его дать!..
 
   Майя и не посмотрела на мать, и на сестёр не посмотрела, бросилась вперёд, толкнув их, и ушла, а когда они опомнились, её уже не было. Глухо гудел лес, и у корней могучего дуба лежала старая царица в короне серебряно-седых волос, широко раскинув руки и не дыша.
   — Вот я! — крикнула Майя, подбегая к чабану. — Вот я! Вырвали меня из леса твои песни, и из моего сердца вырвали они всё, что в нём было до той поры, пока не услышала их, вырвали и породили там что-то новое и сильное, и вот я бросила и лес, и мать, и всё… и пришла к тебе!
   — Ну, что ж! Вот и славно!.. Теперь ты свободна, и смотри-ка: вот она, степь, нет у ней края, и вся она — твоя! И я твой, коли это нужно, а ты — моя! А то — так нет здесь ни тебя, ни меня, а есть мы, и ты — это я! Видишь, как славно! Только в степи и хорошо, потому что в ней свобода! Мы будем жить, как птицы; я буду петь тебе свои песни, а ты мне — свои, и обоим нам будет так хорошо, как никому никогда не бывало! И забудь ты то, что осталось там, сзади тебя, и будь моей милой!
   — Да! — вздохнула Майя, — я буду твоей милой! Ты так хорошо поёшь! А то, что в лесу, я уж забыла. Мне не жалко леса… и мать… и сестёр… только вот там осталась моя постелька из ландышей… её жалко! Ведь здесь жёстко так, — на чём спать стану я?!.
   — Э, о чём она! На моих руках будешь спать ты и на грудь ко мне положишь свою головку. Разве это дурно? Вот так, а я буду петь тебе тихо, тихо и баюкать тебя своими песнями. Я много знаю песен.
   Он взял её на руки, и она положила головку к нему на смуглую, сильную грудь… Он запел, и солнце смотрело на них с ярко-голубого неба; там не плавали маленькие пуховые облака, оно было чисто, как душа девочки-феи, и только невидимые глазом жаворонки вплетали звуки своих песен в солнечные лучи… и над степью, в безбрежной равнине небес, плавала дивная, громкая музыка. Чабан сел в тень от одинокой берёзы, что, любя свободу, выдвинулась из леса далеко в степь и стояла в ней гордо и смело, тихо качая ветвями под ласками ветра, летевшего со стороны моря по степи… Он, глядя в глазки Майи, играл её покрывалом из крыльев мотыльков, накинутым на её плечики, и нежно пел ей:
 
О цветок мой! Бархат скинь
С утомлённых зноем плеч…
Неба свод так чист и синь,
Так прохладна эта тень!
Славно в ней на отдых лечь
В этот жаркий день!
 
   Тонкими серебряными колокольчиками звенел его голос:
 
Ветер нежен и душист,
Он несёт со всех сторон
Тихий шелест, стрёкот, свист…
О, как сладко мы уснём!
Сон наш будет тих и чист
Этим чудным днём!..
 
   Майя засыпала под звуки этой песни, засыпала сладким сном счастья и сквозь дымку сна видела, что лучи из глаз чабана прямо в сердце льются ей. Он её жёг поцелуями, и она, не скупясь, отвечала ему. Это было так приятно! И потом она куда-то полетела быстрой птицей, и навстречу ей небо улыбнулось страстною, знойной улыбкой…
   А когда она очнулась, уже ночь плыла над степью… Как прекрасны и могучи вы, свобода и любовь! И Майя спела одну старую соловьиную песню, в которой воспевалась любовь, — от себя вставив в неё хвалу свободе. Но вино не смешаешь с огнём, и огонь не заменишь вином!.. Это вышла плохая песня; хвала свободе звучала и смело и громко, но эти смелые и громкие звуки шли в разлад с тихой и нежной мелодией хвалы любви. Но чабан целовал её, она отвечала ему, и никто, кроме птиц, не заметил того, что не ладится песня свободы с песней любви.
   Так вот и зажили они. Пели и целовались, чуть только начинался день, и целовались и пели, когда ночь покрывала собою степь, и ходили по степи туда и сюда, свободные и весёлые, как птицы. Так вот и жили они. Иногда вечером, когда солнце угасало и тонкой мглой окутывалась степь, эта мгла ложилась и на душу Майи, чуть туманя ясный блеск её очей; но чабан целовал её тогда чаще и крепче, и пока он её целовал, из-за леса являлась луна, обливала всю степь голубым серебром, и мгла таяла и в степи, и в душе маленькой феи. Хорошо им жилось!..
   Но однажды гроза собралась там, вдали: незаметно она собралась и сначала явилась маленьким тёмно-сизым облачком; оно торопливо пробежало над степью, облитой горячим сиянием солнца, и, когда оно бежало, от него ложились тени, они казались степи тёмной, виноватой улыбкой, точно облако хотело сказать, что оно не по своей воле закрывает солнце и пугает птиц, а уж так ему повелел ветер. Пробежало это облако, и за ним медленно поплыли другие облака, побольше и поменьше его, — они плыли и хмуро смотрели на степь и на Майю с чабаном, что сидели там; а потом они стали собираться в тёмно-синие, мрачные стаи и закрыли собою всё небо.
   Ветер странным порывом промчался над степью в сторону моря, он мчался и выл что-то грозно и дико и гнал пред собой стаю сухих листьев, ковыль робко клонился к земле, Майя испуганно кинулась на грудь чабана, а тот громко крикнул:
   — Эгой! — и спросил её, крепко целуя в щёчки: — Чего ты боишься? Это просто гроза собралась. Ты посмотришь, как это будет весело! Ничего нет в свете сильней и красивей грозы. Эх. как она пролетит над степью, сколько золотых стрелок бросит в землю, сколько грозных песен прогудит ей!.. Знаешь ты, почему бывает гроза? Эх ты!.. не знаешь! Это потому, видишь ли, что небо смотрит, смотрит на землю и потом рассердится на неё за то, что она забывает о нём. Оно и жалеет её и, может быть, любит немного… И вот, когда оно рассердится, то соберёт все тучи, какие у него есть, и, вооружив их молниями, с громом пустит их лететь над землёй: смотри, дескать, захочу — и вся ты в пыль разлетишься!.. Вот что такое гроза. Теперь ты знаешь?
   — Я боюсь теперь! — вздохнула Майя. — Уйдём туда! — и она показала в сторону, где стоял лес.
   — От грозы-то уйти! Вот уж сказала! Коли ты не хочешь её, иди к ней навстречу, — так она скорее минует тебя, а избежать её — всё равно не избежишь! Да и бояться её не нужно. Гроза!!. Эго! Что ж такое? Будь тверда, вот и всё!
   Но всё, что он говорил, нимало не утешало её; она боязливо дрожала, обняв его крепко, и не хотела посмотреть туда — в даль, теперь уже матово-чёрную.
   Вот на землю начали падать холодные крупные капли, и там, куда падала капля, вздымался маленький пыльный дымок. Потом прилетело из дали глухое ворчанье, и даль эта вспыхнула синим огнём. И вдруг тучи прянули в небе и с страшным громовым ударом порвались на клочья; в прорыве их, мрак освещая, блеснула раскалённая стрела молнии, ринулась на землю и, не долетев, погасла.
   По степи пронёсся ропот, широкой и мрачной волною он нёсся, и лес отвечал ему эхом. И хлынул дождь, — вот он!..
 
   Стрелы молний рвали тучи, но они опять сливались
   и неслись над степью мрачной, наводящей ужас стаей.
   И порой, с ударом грома, что-то круглое, как солнце,
   ослепляя синим светом, с неба падало на землю;
   и блестели грозно тучи и казались взгляду ратью
   страшных, чёрных привидений, в бархат с золотом одетых,
   потрясающих мечами, что покованы из злата
   и калёными из горна были прямо в руки взяты.
   Привиденья рокотали и гремели, угрожая
   замолчавшей в страхе степи, и волною беспрерывной
   и громадной, с море ростом, их проклятья и угрозы
   неустанно вдаль летели и звучали так, как горы
   вдруг бы, вдребезги разбившись, пали с грохотом на землю
   и, во прах её разрушив, вместе с нею полетели в
   бесконечное пространство, камень, камень раздробляя, —
   и звучали так, как небо зазвучало б, изломавшись
   на куски и с выси синей быстро падая на землю…
   Вот как тучи те звучали!..
   Ужас сердце чует в этот
   краткий миг, который делит гул громовый на удары;
   а они гремят, и тучи разрываются, бросая
   золотые стрелы молний из рядов своих на землю.
   Гром гремит, пылают тучи, и огонь их синь и страшен,
   и дрожит пустыня неба, и земля трясётся робко…
   И на свете нет явлений больше сильных, больше страшных,
   чем гроза в степи широкой и на море бури бой!..
   Степь молчала робко, странно, и над нею всё катился дикий ропот.
   И, когда чернели тучи, в их огне сверкали сталью нитки тонкие дождя;
   он струился беспрерывно, и звучал он монотонно плачем горя за кого-то…
 
   Твёрдо, как скала, чабан стоял в степи, подставив грудь дождю и порывам ветра; и молнии, прядая по небу, точно не смели пасть на него, точно боялись они разлететься огненной пылью, ударившись в смуглую грудь чабана… А он с улыбкой смотрел на тучи, любуясь их мрачной красотой и силой, и в его чёрных очах горел огонь зависти им, огонь такой же яркий, как сами молнии. Он забыл и о Майе, что лежала на земле, охватив своими тонкими ручками его ноги и крепко прижав к ним свою маленькую головку, — и о себе, и о степи… Ему самому хотелось летать с тучами и петь громкие песни с ними…
   Гроза уж не гудела без отдыха, как раньше, а минутку, и две, и три останавливалась и, точно присматриваясь к смелому человеку, одному пред нею, глухо ворчала, должно быть, немножко не понимая, зачем он тут стоит и чего дожидается в пустынной степи под дождём… А потом, помолчав немного, снова встряхивала тучами и играла молниями, градом сыпя их на землю, а тонкие нити дождя всё опускались из неё вниз и всё блестели в огне молний и казались сетью из тонких стальных проволок, которую гроза кидала на землю, чтоб та запуталась в ней, и тогда гроза унесла бы её с собой в страну, где живёт Ночь и она сама, где всегда темно и где у грозы уже много натаскано таких, как земля, шаров, которыми она играет, когда ей скучно и нельзя уйти из дому.
   А в степи было холодно, темно и мрачно. Когда молнии летели над нею, то казалось, что она тяжело и утомлённо вздохнула, и, поднятая вздохом, её широкая грудь так и замерла в страхе; а когда молнии падали на неё, она со стоном опускалась, её давила тьма, и над ней монотонно плакал дождь.
   Чабан стоял и пел, и в груди его всё горело это могучее, смелое, что позволяло ему одиноко стоять грудью к грозе и не бояться; он всё пел, и раз, когда все тучи сразу вспыхнули ослепительным голубым огнём, он невольно опустил глаза к земле и увидел у ног своих Майю, о которой забыл. Она лежала вся мокрая на мокрой земле, и её маленькое личико было синим и мёртвым, глазки закрыты, и плотно сжатые розовые губки были бледны.
   — Умерла! — вскричал он удивлённо. — Отчего же?
   И наклонился над ней и, взяв её на руки, прижал к своей груди. Она была так жалка, и в углах глаз её замерли две слезинки; маленькая, беспомощная, она откинула головку назад, и ручки её повисли так жалко и слабо.
   — Умерла ты, Майя? — тихо спросил он её и почувствовал, как что-то режет ему сердце острой, невыносимой болью. Он никогда не испытывал такой боли, даже тогда, как, раз упав, сломал себе кость руки, — и эта боль была жалость.
   Он даже застонал страшным, рыдающим стоном… и в ответ ему дико и насмешливо захохотал гром прямо над его головой.
   Чабан вздрогнул и согнулся, — посмотрел кругом, куда бы спрятать маленькую девочку Майю от грозы, и в первый раз пожалел о том, что не имеет шалаша. И его жалость к девочке перешла в страх за неё. Вот он вскинул на руках Майю высоко над своей головой и с тоской, рвавшей ему сердце так, что он чувствовал, как из этого сердца брызжет внутри его груди горячая кровь, — с тоской и со страхом крикнул изо всей силы:
   — Пощади!
   Гром хохотал, тучи мчались, дождь всё падал и плакал, степь вздрагивала, а там, вдали, глухо и скорбно рыдал лес… Но в стороне, откуда мчались тучи, мрак становился бледней, и порой там сверкали ласковые голубые улыбки неба.
   Чабан стоял и держал высоко над головой маленькую фею, а сам тоскливо смотрел ввысь, где мчались тучи, которым совсем никакого дела не было ни до чабана, ни до Майи. Они пришли потому, что пришли, и уходят потому, что настала пора уйти. Они убили бы его, если б убили, но этого не случилось, — и им нет ровно никакого дела до чабана и Майи; они, может быть, хотят чего-то, но уж не так мало, как чабан и его фея! Они проносятся над землёй и веселятся по-своему.
   Вот вдали блеснуло солнце с непокрытого тучами неба; там была уже широкая ясно-голубая лента.
   А чабан стоял и всё держал Майю, подымая её к небу и в тоске ожидая, скоро ли и над его головой блеснёт солнце; он даже позабыл и о том, что можно бы пойти к нему навстречу.
   Вот оно и блеснуло… и на побитых дождём стеблях ковыля засияли в его лучах алмазы и яхонты капель; и попадали эти лучи на личико Майи и её грудь… А там, куда умчались тучи, ещё гудел гром. Тогда фея вздохнула и тихо простонала:
   — О мама! мама!..
   А чабан крепко прижал её к груди, и ему стало так радостно!
   — Так ты жива! Эх, как это хорошо! А я думал, что гром-то убил тебя!
   — Я в лес хочу! Здесь мне страшно!.. — тихо сказала Майя.
   — Да ведь она уж ушла, гроза-то! — вскричал чабан.
   — Она опять воротится назад! Неси меня в лес!
   — Но как же снесу тебя? Я не пойду туда! Чего там? Деревья, и всё!..
   — Нет, скорей отнеси меня! — настаивала фея.
   — А я останусь один здесь? — спросил её чабан и задумался… Тут есть что-то нехорошее!.. Что же в том, что один? Он всегда был один. И степь так близка и родна ему. Но почему же ему не хочется отнести её в лес? А отнести-то очень не хотелось!
   — Знаешь, — сказал он, — мне кажется, что, коли я отнесу тебя туда, так это будет похоже на то, как бы я разрезал себя на две половинки и они разошлись в разные стороны, — одна в степь, другая — в лес, вот что! Пожалуй, лучше этого не делать. А? что ты скажешь?
   — Но я боюсь здесь! Я хочу в лес! Мне тоже будет скучно без тебя… ты думаешь — не будет? Ах нет! очень будет… но я хочу в лес! я боюсь здесь!.. какая гроза!!.
   — Ну, так как же мы будем? Тебе будет нехорошо без меня, а мне — без тебя. Останься-ка со мной! Что тебе гроза? Как придёт она, я запою песню и буду петь до той поры, пока она будет метаться по степи, — вот и всё!
   — Ах, разве ты можешь с ней сладить? Она схватит тебя и со мной и может кинуть так далеко, что мы долетим до моря!
   — До моря — это не далеко!.. — задумчиво говорил чабан. — Но как же я отнесу тебя, когда мне этого так не хочется!.. Э?!. И потом — здесь я дал тебе счастье, и ты мне, а в лесу… Ну-ка, скажи, что ты видела там?
   Тут и Майя задумалась и, немножко помолчав, печально сказала:
   — Это так, счастье здесь! но… ведь его так мало! Это я тебе тогда ещё, в первый раз, хотела сказать. Оно, пожалуй, только ожидание; вот что твоё счастье!..
   Им стало грустно после этого; а над ними небо, освежённое грозой, тихо и ласково улыбалось. Чабан посмотрел на него и вдаль кругом себя и нигде не нашёл ответа на свои думы.
   — Ну, пойдём! Я отнесу тебя до опушки.
   Он понёс её молча и смотрел не в глазки её, как раньше, а в тёмную, смоченную дождём землю, и она, сидя у него на руках, молчала. В них обоих было что-то новое, чего они не понимали, но что мешало им так весело целоваться, как раньше они целовались.
   — Прощай!.. Когда ты выйдешь из леса ко мне? — спросил он, опуская её с рук на землю у опушки леса, под ветви, осыпанные, точно драгоценными каменьями, каплями дождя, горевшими на солнце и молчаливо отдыхавшими от бури.
   — Приду? Не знаю, когда… Когда захочу, — не раньше! — ответила Майя.
   — Ну, так поцелуй на прощанье.
   Она крепко, крепко обняла его и поцеловала — горьким поцелуем сомнения, а потом пошла в лес, не оглянувшись на него. На неё падали с потревоженных веток холодные крупные капли, и от них ей было холодно. Лес молчал угрюмо и сосредоточенно, тропинка сделалась почему-то густой, но менее красивой, чем прежде, и цветы были не так красивы, и меньше было их… и всё было странно, не так, как прежде, точно у Майи теперь были новые глаза.
   А как просторно там, в степи, и как там ярко! Он, наверно, сидит под ветвями осокоря и думает, глядя вдаль, положив на руки голову. Часто он так сидит и много думает. Часто, когда она засыпала у него на руках, а он переставал баюкать её песней, она сквозь дрёму наблюдала за ним, и, хотя ей казалось, что его сердце не с нею, всё-таки хорошо было смотреть в его горячие очи!.. Она шла. Ветви деревьев осторожно дотрагивались до её плеч и рук и точно хотели сказать ей шёпотом что-то; но она чувствовала ничего, кроме того, что печаль наполняла ей сердце…
   Вот на дороге у ней стала царственно пышная лилия, и отягчённая дождём её серебряно-бархатная пышная чашечка почему-то так грустно качается. И эта лилия так бела, чиста, свежа! И, кажется, так гордится всем этим.
   Майя наступила на неё ножкой, стебель жалобно хрупнул… и вот она, эта чистая лилия, лежит в грязи, вся измятая.
   Майя посмотрела на неё, и ей стало за что-то стыдно и чего-то жалко.
   — Я сделала сейчас так же, как эта Страшная Судьба, о которой рассказывал мне в степи он! А вот дворец матери!
   Он стоял таким же красивым, как раньше, но в нём было что-то грустное.
   — Мама!!. — рыдая, вскричала Майя и смотрела на ступени перед дверями дворца.
   Как и раньше, они были обвиты тёмной зеленью плюща; ярко блестели белые душистые жасмины и жёлтые азалии бархатной зелени и дышали густым ароматом в открытые окна дворца. В одном из них, из-за цветов, смотрели вниз на Майю её сёстры, и их лица были строги и печальны, хотя и казались тоже чашками белых тюльпанов.
   — Мама?!. — спросила сквозь слёзы Майя, не входя на ступени.
   Лес повторил вслед за нею угрюмо: «Мама!?.» Сёстры качнули печально и строго головками; деревья тоже качнули вершинами, и с их ветвей попадали частые, крупные слёзы.
   — Ты убила её! — сказала старшая сестра.
   — Ты не сестра нам больше! — добавили две остальные.
   Майя посмотрела на них с холодом в сердце… Мать умерла, значит?.. Умерла?!.
   Маленькая фея наклонила головку на грудь, и ей показалось, что маленькая змейка ужалила её в сердце… «Но ведь мать-то старушка уж была, и умерла ли она оттого, что я не послушалась её, или оттого, что пришло время смерти, — едва ли знают это сёстры!..» Зачем же они говорят так строго и теперь вот смеются над нею там, вверху, меж цветов? Или им оттого, что они сказали ей, стало легче? Что она им сделала дурное? Ничего! Ну, и пусть их остаются себе! Ей их не жалко, потому что они обидели её, и лес ей больше не нравится.
   Майя пошла по лесу к своему любимому буку и забралась в его густую пахучую листву, омытую дождём. Она смотрела в небо; там уже вспыхивали звёзды, они были ещё малы и тусклы, мигали так грустно; небо было печально; а лес, казалось ей, молчал укоризненно, сухо, сердито… Она была одна и заплакала.
   Слёзки из её глаз падали на листок бука, с него — на другой, третий, потом на землю… и, когда она проснулась на другое утро, под буком из травы выглядывали анютины глазки, а со степи над лесом плыла песня:
 
Э! Э!.. Почему тебя нет?
Давно уже солнце блестит,
Но нынче я им не согрет,
И сердце в груди моей спит!
И что-то в нём петь не даёт…
Эгой!.. Как тот жалок, кто ждёт!
Э! Э!.. Кабы я да умел
По ясному небу летать,
Я много бы огненных стрел
У грома старался отнять
И той, что вчера целовал,
Из них бы корону сковал!..
 
   «Вот он уже и поёт! Как грустно звучит его голос один! Отвечу ему…» — подумала она и запела:
 
Весь покоем и мглой
Лес угрюмый объят…
Лишь деревья листвой
Тихо, нежно шумят.
Вот в просвете меж туч
Пышных, тёмных ветвей
Солнце бросило луч
В скрытый тенью ручей.
Оживлён, освещён
Этим ярким лучом,
Загорелся весь он
Разноцветным огнём, -
Точно гном-чародей
Щедрой дланью своей
Бросил в этот ручей
Драгоценных камней!..
 
   — Эгой!!. — радостно неслось со степи.
 
Лентами песни твоей
Сердце себе я украшу!
Солнце сияет светлей,
Слушая песенки наши!
Эх, как я жадно ловлю
Трель твоих маленьких песен!
Степи простор стал мне тесен,
Вот как тебя я люблю!!.
 
   А она продолжала:
 
Я дыханьем цветов
Ароматным дышу,
И тебя я спешу
Целовать!
«Понеси ты ему
Сладкий наш аромат!» -
Мне цветы говорят,
Я иду!..
 
   И в две минуты она была уже у опушки.
   Он кинулся к ней навстречу, и ей показалось, что от поцелуя всё небо вспыхнуло мягким ярко-розовым огнём. Сладко это было!..
   И снова зажили они. День за днём жизнь бежала, и, когда они привыкли друг к другу, им стало скучно. Чабану хотелось всё ходить то туда, то сюда, а у Майи ножки болели от этой ходьбы.
   И меж ними легла однажды тень, незаметно для них. Всякий знает, как бывает это; что ж говорить много!
   Раз они сидели рядом друг с другом и молчали. День был такой яркий, молодой, сильный. Степной богатырь был этот день! Им было грустно. Майя посмотрела в очи чабана и увидала, что темны они, эти очи, и чёрные брови над ними сурово сдвинулись.
   — Что ж ты не скажешь мне ничего? — спросила она тихо и тихо стала играть его кудрями.
   — А что бы сказать тебе? — двинул он плечами. — Сказал бы я тебе, что меня вон туда тянет, где так мглисто и мягко, вон в ту даль, где видно, что лучи солнца прямо на землю упали такими широкими лентами… Вот это я сказал бы тебе, да ведь ты не пойдёшь со мной далеко; ножки заболят твои! Ну, а без тебя как же?
   Он замолчал, и Майя молчала, печально понурив головку… А вот степь так разговаривала тысячью голосов сразу.
   — Ну, и ещё мог бы я тебе два-три слова сказать, коли бы ты не обиделась на меня за них.
   Она ласково посмотрела на него.
   — Как не видал я тебя, так и тоски во мне не было. В ту пору свободен я был и не хотел ничего, и не жалко мне было никого; славно было! Жил, да пел, да из конца в конец рыскал по степи, а по ночам смотрел в небо и думал, кому и на что нужно, чтоб в нём столько звёзд горело? или о том, что там, выше неба, есть? И хотелось мне тогда многого… И знать я хотел, и делать всё, — а теперь вот, как ты со мной, уж и нельзя жить мне так, как я хотел бы и как раньше жил, потому что уйти одному — обидеть тебя, а я тебя и люблю и жалею; вон ты какая красивая и молоденькая! А уж коли любишь и жалеешь или хочешь и боишься чего-нибудь, так ты и несвободен!.. Вот что я сказал тебе! И мне больно за то, что всё это правда…
   И чабан замолчал, глядя вдаль и печально кивая головою чему-то.
   И душе Майи стало холодно, когда она услыхала его и из глаз её тихо закапали слёзы.
   — Ты говоришь — это правда, и я скажу то же. Как жила я в лесу, плохо разве было в нём для меня? Вот уж нет!.. И это ведь ты, коли не забыл, выманил меня оттуда своими песнями! Я пошла, потому что думала — здесь с тобой лучше. Я пошла — и потеряла мать, сестёр, мой дом, всё!.. За что отдала я их, скажи-ка? Не за те ли минутки, когда поцелуи становятся так жарки, что даже больно?!. Дорого заплачено, коли так!.. А всё, что я узнала от тебя, лучше бы и не знать, потому что обо всём этом думается!.. Ты говорил мне о судьбе и о смерти… ну, что в них хорошего? Кабы я не знала, что они есть, мне было бы веселее; оттого что, если умеешь думать, совсем не лучше жить!.. Вот и я сказала тебе кое-что и, может, больше бы сказала, кабы могла вынуть из груди сердце и поднести его на руке к твоим очам: посмотрел бы ты, что в нём есть! Умён ты, а вот скажи — зачем всё это у нас вышло?
   Он сам думал о том же… А зачем, в самом деле? Столько ли они оба получили друг от друга, сколько отдали друг другу?
   На первый вопрос ни сам чабан, ни степь, ни небо, которые он грустно осматривал, — не отвечали, а на второй уже было отвечено и им и Майей.
   — Эх, как хороши, покойны и сильны эти две — бескрайная степь и бездонное небо! Нет, моя горленка, мудреца, который сказал бы — зачем; нет такого, я думаю; а как посмотреть попристальнее, так, может, и ещё многого чего нет!.. Виноваты ли мы друг перед другом? Нет, я думаю! Ляг же ко мне на грудь, а я обниму и поцелую тебя!
   Майя посмотрела на него. Хорош он был раньше, сильный и смелый, с ясным челом и огненными глазами! хорош и теперь — исхудалый немного, задумчивый. И глубок, как небо, стал взгляд у него. Она обняла его и, положив ему головку на грудь, сказала:
   — Спой мне одну твою прежнюю песенку! Давно уж не пел ты.
   — Не поётся теперь мне; не поётся, голубка! Видно, уж спеты все мои песни!.. Знаешь что? песни-то ведь были не мои, чужие всё песни, — все их поют, слышал я, и вот сам запел… А они, может быть, только так… и, может быть, в них есть вредное для сердец.
   Говорил он и грустно качал головой; а она плакала, потому что что же ещё оставалось ей?..
   Так и зажили они. Так зажили и, глядя один на другого, становились всё больше лишними, всё больше мешали друг другу и больше понимали и видели… И всё больше чабану хотелось идти куда-нибудь далеко, далеко, где бы не было ничего такого, что он знал или что мог себе представить, а Майя хирела и бледнела с каждым днём и всё думала: «Зачем?.. зачем?..»
   А осень приближалась. Всё чаще грозы пролетали над степью, и всё чаще и мрачнее хмурилось небо, дни становились короче, чаще тени ночные… и порою в них Майя видела седую голову своей матери, мать печально качала головой, и страшной тоской светились её старые очи… и лес золотился на солнце, надевая пурпурный осенний убор.
   Чабан всё сидел рядом с Майей и жадно посматривал вдаль и молчал; а иногда вдруг обнимал маленькую фею и так целовал её, что она чуть не задыхалась в его руках. И всё хирела, хирела Майя.
   Раз как-то утром, — совсем уж осеннее то было утро, пасмурное, и тучи низко нависли над землёй, тяжёлые, хмурые — вот, вот упадут на степь и покроют её толстым пуховым сизым покрывалом, — вот этим-то утром проснулась Майя и сказала чабану:
   — Умираю я, милый! да, умираю!..
   Горем и радостью вместе блеснули чабановы очи, и он поднял её с земли.
   — Полно, голубка! — сказал он в тревоге.
   — Нет, умираю!.. Умерло лето, и я вслед за ним! Неси меня к лесу скорее!
   Он взял её и понёс.
   Тёмен и мрачен был лес; уж не шептал он, как прежде, бывало, так нежно и мощно в одно время, и когда-то ярко-зелёная листва его зарделась осеннею краской, и много этой листвы попадало к корням. Тихо в нём было, стояли деревья, молчали и думали думы про лето; и тучи повисли над их вершинами низко, низко и плакали о чём-то мелким и частым осенним дождём.
   У опушки остановила Майя чабана и сказала тихо:
   — Положи меня на землю!
   Он положил её, а сам сел рядом.
   Порыв ветра прилетел со степи и много листьев сорвал с деревьев; они посыпались, крупные и красные, на головы Майи и чабана; деревья зашумели — монотонно они зашумели, — и был ли это их привет Майе, или смеялись они нею и укоряли её, нельзя было разобрать.
   — Прощай! — сказала она чабану. — И ты, лес, прощай! Прощай и солнце там, за тучами! И вы, тучи, прощайте! вы пугали меня раньше вашей буйной отвагой, но теперь я знаю, что вами правит ветер, а им — ещё что-то, и над всем царицею — Судьба, и она, наверно, тоже у кого-нибудь в неволе, может быть, у Смерти, что хочет взять меня… Но, наверное, и Смерть не свободна! никогда она не складывает рук, всё работает и работает… Зачем?.. Ну, прощай же, ещё раз, мой смелый! Теперь ты снова свободен, как орёл; но зачем тебе это? спрашивал ли ты себя?.. Прощай! Буду ли я пеной в море, или голубою мглой на горах, или вечерней тенью степной, — я всегда буду помнить о тебе. Прощай! поцелуй ещё раз!..
   И, когда он её целовал, она умерла.
   Лежала она под деревьями, и они глухо роптали на что-то; и была она такая маленькая и спокойная, личико её сделалось бледнее лилий… и тучи ещё ниже опустились над степью и лесом и ещё пуще заплакали… а у чабана пало сердце в груди и тоской, тоской переполнилось оно…
   Он смотрел на неё, — она не была уж так хороша, как живая, но дороже была ему теперь, и больше любил он её в эту-то грустную минуту. Да, больше он любил её, потому что потерял… и ныло его сердце, и плакало… и злоба закипела в нём горячим ключом.
   Он запел, в последний раз, может быть;
 
Пусть бы тот, кто первый влил
В чашу жизни страсти яд,
Сам бы чашу эту пил
 
 
Долго, долго, бесконечно!..
 
 
И, желая смерти, жил,
 
 
Жил бы вечно!
 
   И по лесу зазвучало гулкое эхо: «Жил бы вечно!..»
   Но это что же за песня?!. Чабан уж видел, что это не песня, и ему чего-то жалко и стыдно стало.
   Взмахнув над головой своей длинной палкой, он свистнул тихо и жалобно, пошёл вдаль, навстречу тучам — и пропал там.
   А фея всё лежала на опушке леса, и мокрые листья всё падали, падали на неё… К вечеру солнечный луч проскользнул между тучами и не видал у опушки ничего, кроме высокой кучи красных и жёлтых листьев; а над нею, на чёрной и мокрой ветке дуба, сидел зимородок и посвистывал грустно и тихо. Тогда солнечный луч снова спрятался; стало темно, — и весёлая маленькая фея Майя так и осталась под осенними листьями…
   Вот и всё.
   В тот вечер, над Дунаем, на сваленном бурею мшистом дубе сидели три мудрые гнома и говорили о смерти весёлой Майи. Они уже знали, что она умерла, так как они знают всё, что где-либо случается, и знают даже немножко из того, что может случиться завтра; говорили они, — и один сказал так:
   — Вот и вся жизнь маленькой Майи! Что ж! она получила, сколько могла; право, ей не на что жаловаться.
   — Мне кажется, что любовь называют наслаждением потому только, что это уж очень сильная боль, и мне не жалко фею, как ничего не жалко, — потому что всё глупо! — сказал, немного погодя, второй, который был помудрее первого.
   А третий, набрав в руку камешков, задумчиво бросал их в речные волны и смотрел, улыбаясь, как от камней расходятся по воде круги и пропадают, стёртые течением; он ровно ничего, ни слова не сказал, хотя думал не меньше, чем товарищи, и ещё больше морщин, чем у них, резало его чело. Он ничего не сказал.
   Он-то и был мудрейший.
   Ну, вот я и рассказал эту сказку. Не новая эта сказка, и, может быть, она самой жизнью давно уже написана в твоём сердце; да ведь говорят, что и нет ничего на свете такого, чего бы уж раньше не было!..
   …А рассказать-то мне так хотелось!