Максим Горький.
О маленькой фее и молодом чабане.
Валашская сказка

   У людей очень много грустных сказок; промолчим на вопрос, почему это так, и послушаем одну из них, новую сказку на старую тему, сказку, которую рассказывают на Дунае, голубой реке…
   Над Дунаем есть лес, старый, мощный лес. Он начинается с берега и уходит далеко в глубь полей; ветви его деревьев нависли над синими звучными волнами реки, и корни их, узловатые и сморщенные, вода целует и моет, набегая на берег с тихим, ласковым звуком.
   Жили в том лесу эльфы и феи, и старые, мудрые гномы построили в нём, под корнями деревьев, дворцы свои, сидя в которых они думали думы про жизнь и всё другое, про что нужно думать, чтобы быть мудрецом.
   Ночами они выходили на тенистый берег реки и, сидя на камнях, поросших мягким тёмно-зелёным мохом, и на старых, поваленных бурею стволах деревьев, смотрели на волны и слушали то, что они шептали, тихо пробегая до моря из непонятной, туманной мглой занавешенной дали.
   В том же лесу жила и старая царица фей и четыре её дочери; а из них самая меньшая была самой весёлой, красивой и смелой. Она была очень маленькая, и её головка, вся в серебряных волнистых кудрях, походила на пышно расцветшую лилию.
   Целые дни она бегала по лесу, а когда уставала, то садилась на ветви старого дуплистого бука; он стоял близко к тому краю леса, что выходил в степь. Это было её любимое место, и с него, чрез пышный полог душистых зелёных ветвей, волновавшийся, как море, чуть над ним промчится ветер, — она видела бесконечную ширь степи, начинавшейся сейчас же за лесом и уходившей туда — в розовато-голубую даль, где её край касался мягкой синевы неба.
   Она сидела высоко на ветках, ветер тихо качал их под ней, и она пела, нежась на солнце, о том, как хорошо быть феей и жить в старом, тенистом лесу.
   Птицы, бабочки и все, кто жил вместе с нею, очень любили её, и ей жилось хорошо, очень хорошо.
   И вот с нею-то и случилась эта грустная история, о которой рассказывали мне дунайские рыбаки.
   Был май, — славный, весёлый май; свежая, ярко-зелёная листва, рождённая им, ликовала; шум её лился широкой и звучной струёй в лазурное, яркое небо, — а в нём тихо плавали белые пуховые облака и таяли в ярких лучах весёлого солнца весны.
   Фея качалась на ветках могучего бука и пела; старые ветви музыкально и тихо скрипели, и зелень их шумно шептала хвалу песне красавицы-феи:
 
Хорошо на ветках бука
В ясный майский день качаться
И волной душистой звука
Песни леса упиваться!
 
   Эта была её любимая и бесконечно длинная песня.
 
Хорошо весёлой белкой
Прыгать с той на эту ветку,
Разрывая белой ножкой
Паука лесного сетку!..
 
   И вдруг до её слуха донеслась, как бы в ответ ей, другая звонкая и смелая песня:
 
Хорошо в степном просторе,
Напоённом мягким зноем,
Наблюдать, как в небе-море
Мчатся тучки лёгким строем!
 
   Фея удивилась и испугалась немного; эта песня прилетела со степи, и тот, кто её пел, умел петь; звонко и стройно звучал его голос и, точно поддразнивая её, вызывал на состязание.
 
Ветра буйного порывы
Степью бешено летят,
Точно в небе крошки-звёзды
Погасить они хотят!
 
   Это пел не один из жаворонков и никто из соловьев; она знала все их песни! Кто же это пел? Ей захотелось узнать.
 
Как красива сеть ветвей
Дуба мощного и вяза!
 
   Она замолчала, — и, так как она была женщина, она была тщеславна, а потому тотчас же и подумала, что со дня своего рождения лес не слыхал такой красивой и звучной песни, как вот эта, которую она только что спела. Но не успел ещё лес шумом ветвей сказать ей спасибо, как со степи полилось:
 
Степь родная! От края до края
Ковылём поросла ты седым;
Вольный ветер, с ним нежно играя,
Над тобой мощной птицей летает
И весёлые сны навевает…
И плывут, и клубятся, как дым,
Стаи туч с высоты голубой
Далеко, далеко над тобой!..
 
   Маленькая фея белкой взобралась на самую вершину бука и смотрела в степь. В ней догорал день, и её край, о котором пелось, был окрашен в яркий пурпур, точно там был развешен громадный бархатный занавес и в складках его горело золото. А на пышном фоне этого занавеса рисовалась такая красивая и странная фигура кого-то с длинной палкой в руках и в белой овечьей шкуре на плечах и поясе. Она стояла на одном из тех маленьких холмиков, под которыми живут суслики и кроты, и, простирая руки к лесу, пела. Больше ничего не было видно. А когда песня, звонкая и смелая, была пропета, фее так сильно захотелось посмотреть поближе на того, кто пел её, что она готова была побежать туда, но, вспомнив рассказы матери о том, что по степи часто ходят люди и что с ними лучше не встречаться, коли не хочешь несчастья, — удержалась и молча, не отрываясь, всё смотрела на певца. А он, кончив свою песню, взмахнул над головой палкой, свистнул и, крикнув к лесу: «Эгой! Прощай!», лёгкими шагами пошёл туда, в степь, откуда выплывали навстречу ему тонкие стаи мутно-голубой мглы, — пошёл и снова стал петь.
 
Есть ли что-нибудь для глаза
Поля голого мертвей?!.
 
   Как серебряные колокольчики, звенел её голос, когда она пела эту песенку-вызов, и в ответ получила:
 
Сеть из сучьев чёрных сплёл
Этот старый, хмурый лес,
И лазурный свод небес
Глаз мой в нём бы не нашёл.
 
   Это фею рассердило. Разве сквозь ветви деревьев не видно лазурного неба? Тот, кто пел эти песни, никогда не бывал в лесу. А вот что хорошего в бесконечно большом и голом поле, — это трудно сказать и мудрецу! Она громко закричала в степь:
 
Если по степи проносятся вьюги,
Дико и буйно в ней ветер поёт,
Лес в это время в тоске и испуге
Страшно шумит и мне спать не даёт!
 
   Когда она прислушалась — в степи кто-то весело смеялся.
   — Ах, как это невежливо! — вскричала фея и почувствовала в себе желание победить.
 
Лесу хвалу я пою!
 
   — запела она звонко. Весь лес до последнего кустика ласково зашумел бархатной листвой, и её голос жаворонком взвился в небо.
 
Слушайте, птицы, меня!..
 
   И неугомонно певшие птички замолчали, чтоб послушать и поучиться славить лес.
 
Песнь моя! громко звеня,
Лейся ты в небо прекрасное!
Солнце! ты песнь мою
Златом лучей облеки
И преврати в огоньки,
Чистые, кроткие, ясные!..
Пусть они песнью без слов
Ночью по лесу летают
И светляками сияют
В зелени мощных дубов!..
 
   И тут она встала на толстый сук бука, вдохновенно закинув голову назад, и, подняв маленькие белые ручки к небу, пела далее:
 
Мой старый, добрый, чудный лес!
Ты тайны мир, ты мир чудес!
 
 
Купаясь в запахе густом
Тобой взлелеянных цветов,
Весёлых пташек дивный хор
Тебе хвалы поёт!..
 
 
Под каждой веткой и листком
Живут букашки, мотыльки…
А меж корнями в мраке нор
 
 
Живёт суровый крот;
 
 
И робкий кролик, и лиса,
И жёлтый уж, и острый ёж,
И резвый эльф, и мудрый гном
 
 
В тебе нашли приют!
 
 
О лес!.. Всех птичек голоса,
Пускай хоть век они звенят -
За ночью ночь и день за днём -
 
 
Тебя не воспоют,
 
 
Мой старый, чудный, мощный лес!
 
 
Тихо ветер тучки гонит,
Тени их на степь упали…
И ковыль головки клонит, -
Это тени стебли смяли.
 
 
Тихий шорох ковыля
Плавно льётся в небеса,
Точно чьи-то голоса
Шепчут сказки, веселя
 
 
Душу юную мою.
 
 
Хищный беркут плавно вьётся
Там высоко точкой чёрной,
И оттуда клёкот льётся,
Клёкот мощный и задорный.
Царство силы и свободы -
Степь могучая моя…
 
   Потом слова песни сделались неслышными, в лес летели одни только звуки, и фее было сладко слушать их; а когда и они пропали, потерявшись в безграничной степной равнине, она вместе с ними потеряла и силуэт певца, утонувшего в мягком море мглы. Тогда она задумчиво спустилась на землю и тихо пошла в свой дворец; но то, что раньше интересовало её, — игры эльфов с мотыльками, и сиянье светляков, и работа меж ветвями домовитых пауков, шорох листьев под ногою, тени мягкие на всём, и согнувшийся дугою погулять идущий гном, — всё это не останавливало на себе её ясных глаз; она думала о том, кто так много и так славно пел там, в степи, и ей хотелось узнать, что это было. Вот она пришла к себе. Её мать и сёстры собирались на свадьбу к одному почтенному кроту и стали звать её с собой, но ей не захотелось и этого; тогда мать спросила её:
   — Что ты такая грустная, Майя? Ты устала или тебя опять напугали эти старые разбойники — вороны?
   — Нет, не это, мама, совсем не это!
   И она рассказала всё, что с нею было, а потом спросила, что такое было это.
   Сёстры её не удивились её рассказу, они вскричали:
   — Просто это чабан! а ты — дурочка! — и убежали куда-то, смеясь, бросая друг в друга цветами и крича: — Мы вас ждём!
   — Да, это только чабан, моя дочка! — сказала фея-мать. — Он ещё молод, должно быть, вот и распелся так; когда поживёт, так разучится петь.
   Она опытная была, эта царица фей.
   — Что значит чабан, мама? — спросила Майя.
   — Чабан — это тоже человек. Он пасёт овец и потому называется чабан. Чабаны, впрочем, всё-таки лучше других людей, не так злы и лживы, как те; должно быть, это потому, что они всё время живут с овцами.
   — Он не может ничего дурного мне сделать, мама?
   — Он-то? Нет, я думаю, что может, потому что ведь он всё-таки человек. Но ведь он к тебе не пойдёт, ты к нему — тоже? Не так ли? Тебе нечего бояться, девочка!
   И опять скажу: царица фей была редкая женщина; она была умна и хорошо знала людей, но, видно, позабыла кой о чём на этот раз.
   Майя замолчала, и они пошли на свадьбу крота. Там было весело, собрался чуть не весь лес: громадная толпа кузнечиков и стрекоз составила очень звучный оркестр и славно играла; эльфы, мотыльки и другие обитатели леса танцовали и пели, а царица фей с дочерьми сидела на пышном троне из тюльпанов, и майские жуки служили ей, поднося то росу с соком фиалок, то молоко из лесных орехов и разные другие кушанья и сласти; мудрые гномы толковали между собой о жизни и других тайнах; мудрейшие ещё больше убеждались в том, что действительно всё суета сует и томление духа. Было очень весело!
   Жених был приветлив и очень важен, потом — он был неглуп и очень зажиточен. Гости ни на что не могли пожаловаться и с любезными улыбками выслушивали его рассуждения о том, что главное в жизни общества — семья, он это понимает и вот женился, чем в некотором роде оказал обществу услугу, добавив к общей сумме его звеньев-семей ещё одну.
   Невеста была, должно быть, очень счастлива, потому что всё время молчала, и, когда её спрашивали о чём-нибудь, она вместо ответа улыбалась такой мягкой и доброй улыбкой.
   Майе было скучно. Улучив минутку, она спросила крота, что он думает о чабанах.
   — Чабаны?! Скрр!.. брр!.. Я-таки близко знаю их! О да, принцесса, я-таки имел с ними дело! Они бедны всегда, и поэтому все негодяи и разбойники. О да, это уж верно! Это так! Чабаны?! Огэ! Они не имеют никакой собственности, кроме самих себя; а всякий, не имеющий собственности, — вор, ибо чем бы он жил, раз он не вор?! Но, впрочем, он может быть нищим, это ещё хуже, потому что воровать — это всё-таки труд. Один из чабанов раз бросил в меня своей длинной палкой и бежал за мной до той поры, покуда я не убрался в нору; да, это было так!
   — Зачем он бросил? — спросила Майя.
   — Зачем? Я думаю, просто затем, что я имел неосторожность пройти близко от него, вот и всё, отнюдь не больше. Ведь чабаны — люди, как хотите, и с них спрашивать много нельзя!
   Майе стало ещё скучней. Всё, что происходило перед её глазами, было совсем не так интересно, как интересно оно было раньше. Она была очень рада, когда мама объявила, что пора идти домой. И вот они пошли. Светляки бежали перед ними, светя им; лес уже спал, и небо спало, а звёзды смотрели с него на землю и улыбались ей задумчиво и тихо.
   Потом пришли домой.
   Майя легла спать на свою кроватку из ландышей, а когда заснула, то видела бесконечно широкую, сожжённую солнцем степь, и там на холмах стояло много чабанов с длинными палками в руках, и ветер играл их чёрными кудрями; они пели громкую, страшную песнь о свободе и о степи и бегали за кротами, громко крича: «Эгой! гой!» Они были злы и страшны и очень пугали её, но это не помешало всё-таки ей, как только взошло солнце, побежать на своё любимое место и взобраться на ветви бука.
   Он был там и пел:
 
В лесу над рекой жила фея,
В реке она ночью купалась
И раз, позабыв осторожность,
В рыбацкие сети попалась.
 
 
Смотрели рыбаки, дивились…
Любимый товарищ их, Марко,
Взял на руки нежную фею
И стал целовать её жарко.
 
 
А фея, как гибкая ветка,
В могучих руках извивалась
Да в Марковы очи смотрела
И тихо над чем-то смеялась.
 
 
День целый они целовались,
А чуть только ночь наступила, -
Пропала красавица-фея,
А с нею и Маркова сила.
 
 
Дни Марко все рыскал по лесу,
А ночи сидел над Дунаем
И спрашивал волны: «Где фея?»
А волны смеются: «Не знаем!»
 
 
Повесился Марко на горькой,
Трусливо дрожащей осине…
И други его схоронили
Над синим Дунаем в теснине.
 
 
Ночами к нему на могилу
Та фея сидеть приходила…
Сидит и над чем-то смеётся…
Ведь вот как веселье любила!
 
 
Купается фея в Дунае,
Как раньше, до Марка, купалась…
А Марка уж нету! От Марка
Лишь песня вот эта осталась!
 
   Это была очень весёлая песня, в голосе чабана ясно звучал смех, беззаботный и вольный, как сам чабан.
   «Вот странная песня! — думала фея. — У кого он научился петь её? И фея в этой песне странная, и Марко тоже странный. Почему он повесился, и что это значит — повеситься?» Ей казалось, что это не весёлая песня, а очень грустная. Чабан же поёт её так весело… Она смотрела на него через вершины дерев и хотела, чтоб он подошёл ближе.
   Но он не шёл, а всё пел и в такт своей песне помахивал палкой в воздухе; кончая одну песнь, звонко вскрикивал: «Эгой!» и начинал другую:
 
А то ещё есть песня
О старом казаке,
Что плыл куда-то ночью
На лодке по реке.
 
 
Будил он рыб и воду
Ударами весла…
А в сонном небе ночи
Над ним луна плыла.
 
 
И нежно там сияли
Красавиц-звёзд огни,
И знали всё, что будет
Со стариком, они.
 
   Майя слушала и думала о певце, что, пожалуй, никто другой не знает столько таких песен, сколько он! Какие хорошие грустные песни, и как это верно спето про звёзды, которые знают всё, что может быть завтра и дальше вперёд! Хорошо слушать такие новые песни… И Майя незаметно для себя по ветвям дерев добралась до самой опушки леса.
 
А было вот что: в лодку
Русалка села вдруг
И вырвала со смехом
Весло из старых рук…
 
   — продолжал певец и тут остановился, задумчиво глядя вдаль и тихо насвистывая мелодию своей песни. «Эгой!»
 
Была она красива,
Нага и молода,
С волос её струилась
Алмазами вода.
 
 
Смеясь, она играла
Казацкой бородой
И говорила: «Хочешь
Любить меня, седой?
 
 
Но, впрочем, где тебе уж!
Вот ты и дряхл, и стар,
Ты не погасишь лаской
Кипучей страсти жар!
 
 
Ты не обнимешь крепко,
Ты слишком слаб, казак…
А ну-ка, поцелуй-ка,
Как я!.. вот так!.. вот так!..»
 
 
Она его схватила
И стала целовать,
И стала в уши песни
Тихонько напевать.
 
   Майя слушала и думала о том, как это красиво было: в лучах луны тело русалки казалось голубым и прозрачным, его осыпали тяжёлыми прядями густые волосы, и оно сверкало между них ослепительно ярко. Она извивалась змеёй на широкой груди казака, серебряные волосы его бороды мешались с зелёными волосами русалки, а она ласково и нежно пела, и её песня, наверное, была мягка, как осенний шум волн в камышах, и глаза её горели так ярко, ярко, как звёзды, которые, сияя из густо-синего бархата неба, улыбались и обливали светом своих тонких лучей реку и лодку, и тех, что, сидя в ней, целовали друг друга… Это было красиво!.. И ещё была музыка… музыка шёпота волн и звука поцелуев, шелеста дерев на берегах, тонувших в мгле, мягкой и волнистой, и тихих песен русалки… Всё это сливалось и звучало тихим и кротким гимном, которому имя — счастье жить! А певец продолжает:
 
Остатки силы юной
Проснулись в казаке…
«Могу!..» пронёсся шёпот
По дремлющей реке.
 
 
Он берегов уснувших
Во мгле не разбудил…
Как тучка в небе ясном,
Он, тихо тая, плыл
 
 
И замер где-то грустно…
Мир божий сладко спал,
И больше ничего уж
В ту ночь он не слыхал.
 
 
Как раньше, катит волны
Красавица-река…
Но средь живых уж нету
Бедняги казака!
 
 
Теперь русалки око
Не соблазнит его…
Зарыт бедняк глубоко
И… больше ничего!
 
   Вот как кончилась песнь чабана! Майя не ожидала такого конца, и ей стало грустно. Это было так красиво и кончилось так страшно! И зачем это «больше ничего»? Было так много красивого!.. Она смотрела на певца — теперь он был близко от неё — и видела, что и ему грустно. Он низко наклонил голову и тихо покачивал ею, глядя в землю. Ей захотелось поговорить с ним и, не думая о том, что из этого выйдет, она крикнула:
   — Здравствуй! А скажи мне, почему у твоих весёлых песен такие грустные концы?
   Чабан встал с земли, подошёл к самой опушке леса и, найдя её в ветвях своими карими глазами, улыбнулся, кивнул ей головой и отвечал:
   — Почему? Да потому, что все песни имеют концы! А до сей поры, я слышал, ничто не кончено так, как начато. Это ты распеваешь в лесу? Вот ты какая! Я так и думал, что ты маленькая, гибкая и тонкая; у тебя и голос такой же, как сама ты.
   Они замолчали и стали рассматривать друг друга. Он опёрся о палку локтем одной руки и, положив на её ладонь голову, смотрел вверх на ветви, из которых, улыбаясь, смотрело на него её маленькое белое личико с ясными карими глазами. И хорошо же оно было в рамке майской зелени!
   — Ты славно поёшь! — сказала Майя, вдоволь насмотревшись в его чёрные, как омут, глаза и на смуглые, золотым пухом покрытые щёки.
   — Пою, как умею, не лучше и не хуже этого, девушка! Сойди вниз, я посмотрю на тебя поближе. Ты ведь красавица, знаешь ли?
   Ну, это-то она знала как нельзя более твёрдо. Когда по ночам засыпали ручьи, что текли по лесу, она частенько-таки любовалась в них своей рожицей и всем остальным. Все красавицы знают, что они такое, и почти всегда раньше времени знают это; можно думать, что коли бы этого не было, так и ещё кое-чего не было бы!
   Майя хотела сойти, но вспомнила о том, что говорили ей крот и мать.
   — А ты злой? — спросила она.
   — Я-то? Не знаю… Я — чабан…
   — Это я знаю! — торопливо сказала Майя. — Значит, ты добрый?
   — Не знаю! — весело тряхнул кудрями чабан.
   — Ну, так я не приду к тебе, потому что ты, наверно, злой! Есть только злые и добрые, а больше никаких нет, и ты меня обманываешь.
   — Э, да ты глупенькая какая! — крикнул чабан. — Как хочешь, не придёшь — не приходи, а придёшь — я тебя поцелую!
   — Не хочу я, чтоб ты меня поцеловал!
   — Ну, это ты врёшь! Каждая девушка хочет, чтоб её целовали; разве я не знаю, ты думаешь?
   — А я не хочу!
   — Теперь — может быть; а через час или завтра и ты тоже захочешь. Всю жизнь по деревьям лазить не станешь ведь? Ну, вот то-то же!
   Майя задумалась. «Может быть, лучше — поцеловать его сейчас, если это так неизбежно? Это, должно быть, очень хорошо поцеловать его вон в эту ямочку на щеке, что сделалась от улыбки, и в ту — на другой щеке.»
   — Ну хорошо, я сойду! — засмеялась она и спрыгнула с веток прямо ему на руки.
   — Какая ты лёгонькая! — глядя ей в очи, сказал он и поцеловал её в губы.
   Ох, как это хорошо!.. Сладкий, как сок ландыша, и горячий, как летний солнечный луч, поцелуй чудной новой кровью потёк по жилам к сердцу, и оно затрепетало до боли сильно и сладко.
   Она и сама поцеловала его, а он ей ответил, и ещё, и ещё, и бесконечно много целовались они.
   Уже наступал вечер. Заходило солнце; лес темнел, и из дали по степи поползли тени, посланники ночи. Тогда Майя вспомнила, что нужно идти домой. Ей не хотелось этого — с чабаном было так хорошо!..
   — Ты уж уходишь? — спросил её чабан. — Скоро! Но ты приходи завтра; я тебе что-то скажу, как придёшь.
   — Я приду; мне с тобой так хорошо; но ты скажи то, что хочешь, сейчас, чтоб мне не думать об этом ночью, — сказала Майя.
   — А ты разве не станешь думать, когда узнаешь, что это?
   — Что же думать о том, что знаешь?
   — Нет уж, иди. До завтра!
   — До завтра!
   Они поцеловались, и Майя пошла в свой лес, а чабан пел ей вслед одну из своих песен, только на этот раз тихую и нежную, как летний вечер, а не одну из старых — сильных и смелых, как ветер степной.
   Майя пришла домой и рассказала всё, что случилось с ней в этот день. Эге, за всю свою жизнь до этой поры она не видала своей матери и сестёр такими испуганными и огорчёнными, как они были испуганы и огорчены, когда выслушали её. Мать то сердилась, то плакала, и всё говорила: «Что ты сделала, глупая! Что?!.» Сёстры молчали, и лес молчал, молчал задумчиво и неодобрительно. Майя чувствовала это, и ей было страшно чего-то.
   — Дочка моя! — плакала мать. — Ты погубила себя!
   Сёстры убито молчали и тоже плакали.
   — Почему же, мама? Ведь в том, что мы целовались, нет ничего страшного, это только приятно. И потом, он говорит, что целоваться всё равно нужно; не нынче — завтра, это неизбежно!
   — Дочка моя! Ведь он человек!
   Но Майя не понимала, как глубока та пропасть, которую скрывает это слово, и говорила своё, что целоваться приятно, что чабан так хорош и что то, что вышло, неизбежно должно было выйти. И та и другая были правы и, чем больше спорили, тем правее считали себя, и кончился спор, как всегда, — они почувствовали себя обиженными и рассердились друг на друга.
   — Ты не уйдёшь больше из дома дальше вот этого дуба! — сказала мать.
   Этот дуб был в трёх шагах от маленького теремка Майи; это её ещё сильнее обидело. Она пошла к нему и села под густой тёмно-зелёный навес его ветвей. И осталась одна, потому что мать и сёстры ушли во дворец, взволнованно шепча о чём-то между собой. Всё это утомило её, и она уснула крепко, — в сущности, ведь ее совесть была чиста, как только что павшая с неба росинка, — уснула и видела степь, всю залитую горячим солнцем, и чабана; он пел песни, улыбался и целовал её; у него ярко искрились глаза и зубы блестели, как жемчуг, из-под пушистых и чёрных усов; ей было так славно! И когда она проснулась, ей — эх ты, как! — захотелось побежать туда, в степь; но она вспомнила, что это запретили маленькой девочке Майе, и ей стало обидно и грустно. Может быть, было бы лучше не говорить о чабане дома!.. Но она не умела не говорить о том, что в ней или с ней было… Вот идёт мать. Её старые, седые волосы чешет ветер, и мотыльки, летая венцом вкруг её головы, следят, как бы не попала пылинка на доброе старое лицо, которое теперь так убито и строго.
   — Я пойду в степь, мама! — не то попросила, не то решила Майя.
   — Ты не пойдёшь, девочка! Ты погибнешь, если пойдёшь! — подойдя к ней, заговорила царица-мать, и долго говорила она о том, что лучше не знать того, что приносит минуты радости и годы страданий, и о том, что только тогда душа свободна, когда она ничего не любит; о том, что человек слишком любит себя, чтоб надолго полюбить другого, и ещё о многом, что было и мудро, и, может быть, верно, но что совсем не было так приятно, как поцелуи чабана, и что не могло даже быть похоже на них. Майя слушала и очень внимательно, и долго, вплоть до той поры, пока со степи не принеслось и не прокатилось по лесу звонкое «Эгой!» — и вслед за ним не поплыли славные и стройные звуки песни чабана:
 
Терять минуты не годится
Тому, кто хочет много жить,
Кто хочет жизнью насладиться!
Тому, кто хочет счастлив быть,
Терять минуты не годится.
 
 
О, иди! Я тебя страстно жду!
Поскорей!.. Для тебя я в груди
Много песен весёлых найду…
О, иди! Поскорее иди!..
 
   Майя слушала эту песню, и её сердце повторяло её. Голос матери звучал, как жужжанье пчелы, звуки песни — как клёкот орла.
   — Нет, я пойду! — сказала Майя, и лес зашумел в ответ на громкий крик горя царицы-матери:
   — Дочка, не ходи!!.
   — Ведь это жестоко, мама! Я хочу — ты не хочешь; почему же нужно, чтоб было так, как хочешь ты? Пойми, что хочу я! Я хочу!..
   — Дочка моя!.. Я знаю, что будет из этого! Не ходи!..
   — А я не знаю и пойду!
   — Так тогда ты больше не будешь моей дочерью, — вскричала царица, и лес не раз повторил её крик.
   Бедные матери почему-то всегда забывают то время, когда они сами были только дочерьми, и отсюда выходит много лишнего крика; но это ничуть не мешает тому, чтоб всё шло своим чередом.
   Майя испугалась и, когда увидала, что мать уходит от неё, испугалась ещё больше. А со степи неслось:
 
О, иди!.. Счастьем жизнь так бедна!..
Торопись же! Она так кратка!
Нужно пить чашу жизни до дна
Поскорей — не остыла пока!..
 
   Майя посмотрела кругом… Корявые сучья дубов и белые гибкие ветви берёз переплелись между собой, тесно переплелись они, и никогда сквозь густую сеть их не проникало в лес так мало солнца, как сегодня! Воздух был влажен и душен; пахло не столько цветами и свежей майской зеленью, сколько перегнившим листом и ещё чем-то, таким же тяжёлым… А там, в степи, просторно и ярко! И оттуда неслась песнь:
 
О, иди!.. Хочешь жить, будь смелей!
Поскорей!.. Страх и жалость отбрось!
Только сердце свое ты жалей,
Только с ним не пытайся жить врозь!