Уместно будет напомнить, что язык создается народом. Деление языка на литературный и народный значит только то, что мы имеем, так сказать, "сырой" язык и обработанный мастерами. Первым, кто прекрасно понял это, был Пушкин, он же первый и показал, как следует пользоваться речевым материалом народа, как надобно обрабатывать его.
   Художник - чувствилище своей страны, своего класса, ухо, око и сердце его; он - голос своей эпохи. Он обязан знать как можно больше, и чем лучше будет знать прошлое, тем более понятным явится для него настоящее время, тем сильнее, глубже почувствует он универсальную революционность нашего времени и широту его задач. Обязательно необходимо знать историю народа, и так же необходимо знать его социально-политическое мышление. Ученые историки культуры, этнографы - указывают, что это мышление выражается в сказках, легендах, пословицах и поговорках. Именно пословицы и поговорки выражают мышление народной массы в полноте особенно поучительной, и начинающим писателям крайне полезно знакомиться с этим материалом не только потому, что он превосходно учит экономии слова, речевой сжатости и образности, а вот почему: количественно преобладающим населением Страны Советов является крестьянство, та глина, из которой история создавала рабочих, мещан, купцов, попов, чиновников, дворян, ученых и художников. Мышление крестьянства наиболее усердно воспитывалось церковниками государственной церкви и отколовшимися от нее сектантами. Оно издавна приучено думать в готовых окостеневших формах, какими и являются пословицы и поговорки, большинство которых не что иное, как сжатые поучения церковников. "Сильную руку - богу судить", "Подумаешь - горе, раздумаешь божья воля", "Где смерд подумал, там бог не был", "Ты богу угоди, а сам думать - погоди!", "Тише едешь - дальше будешь", "Не в свои сани не садись", "Всяк сверчок знай свой шесток" - существуют сотни таких пословиц, и в любой из них легко можно открыть спрятанные за словами поучения библейских пророков, "отцов церкви" - Иоанна Златоуста, Ефрема Сирина, Кирилла Иерусалимского и других.
   Когда я читал книги "консерваторов", "охранителей и защитников самодержавного строя", в книгах этих я не находил ничего нового для себя именно потому, что каждая страница их повторяла в развернутой форме - в расширенном толковании - ту или другую из пословиц, с детства знакомых мне. Было совершенно ясно, что вся премудрость консерваторов - К. Леонтьева, К. Победоносцева и других - пропитана той "народной мудростью", в которой наиболее крепко сжата церков-ггость.
   Есть, разумеется, значительное количество пословиц другого смысла, например: "Нам - жить в кротости, а нас палкой по кости", "Богом барину телятинка жарена, а мужику - хлебушка краюха да - в ухо", "Живем - не тужим, бар не хуже, они - на охоту, мы - на работу, они - спать, а мы опять, они выспятся да - за чай, а мы - цепами качай".
   Вообще пословицы и поговорки образцово формируют весь жизненный, социально-исторический опыт трудового народа, и писателю совершенно необходимо знакомиться с материалом, который научит его сжимать слова, как пальцы в кулак, и развертывать слова, крепко сжатые другими, развертывать их так, чтобы было обнажено спрятанное в них, враждебное задачам эпохи, мертвое.
   Я очень много учился на пословицах, иначе - на мышлении афоризмами. Помню такой случай: мой приятель, балагур Яков Солдатов, дворник, метет улицу. Метла новенькая и не омызгана. Посмотрел Яков на меня, подмигнул веселым глазом и сказал:
   - Хороша метла, а сорье - не вымести дотла, я его подмету, а соседи поднесут.
   Мне стало ясно: дворник верно сказал. Если даже и соседи подметут участки свои, ветер нагонит сору с других улиц; если и все улицы города почистятся, пыль прилетит с поля, с дорог, из других городов. Работа около собственного дома, конечно, необходима, но она будет богаче результатами, если ее расширить на всю свою улицу, на весь город, на всю землю.
   Так можно развернуть поговорку, а вот пример того, как она создается: в Нижнем-Новгороде начались заболевания холерой и какой-то мещанин стал рассказывать, что доктора морят больных. Губернатор Баранов приказал арестовать его и отправить на работу санитаром в холерный барак. Но, проработав некоторое время, мещанин будто бы благодарил губернатора за урок, а Баранов сказал ему:
   - Окунувшись башкой в правду - врать не станешь!
   Баранов был человек грубый, но не глупый, я думаю, что он мог сказать такие слова. А впрочем, все равно, кто сказал их.
   Вот на таких живых мыслях я учился думать и писать. Эти мысли дворников, адвокатов, "бывших" и всяких других людей я находил в книгах одетыми в другие слова, таким образом факты жизни и литературы взаимно дополняли друг друга.
   О том, как создаются мастерами слова "типы" и характеры, я уже говорил выше, но, может быть, следует указать два интересных примера.
   "Фауст" Гёте - один из превосходнейших продуктов художественного творчества, которое всегда "выдумка", вымысел или, вернее, "домысел" и воплощение мысли в образ. "Фауста" я прочитал, когда мне было лет двадцать, а через некоторое время узнал, что лет за двести до немца Гёте о Фаусте писал англичанин Кристофер Марлоу, что польский "лубочный" роман "Пан Твардовский" - тоже "Фауст", так же как роман француза Поля Мюссе "Искатель счастья", и что основой всех книг о "Фаусте" служит средневековое народное сказание о человеке, который в жажде личного счастья и власти над тайнами природы, над людями продал душу свою чёрту. Сказание это выросло из наблюдений над жизнью и работой средневековых ученых "алхимиков", которые стремились делать золото, выработать эликсир бессмертия. Среди этих людей были честные мечтатели, "фанатики идеи", но были и шарлатаны, обманщики. Вот бесплодность усилий этих единиц достичь "высшей власти" и была осмеяна в истории приключений средневекового доктора Фауста, которому и сам чёрт не помог достичь всезнания, бессмертия.
   А рядом с несчастной фигурой Фауста была создана фигура, тоже известная всем народам: в Италии это - Пульчинелло, в Англии - Понч, в Турции - Карапет, у нас - Петрушка. Это - непобедимый герой народной кукольной комедии, он побеждает всех и все: полицию, попов, даже чёрта и смерть, сам же остается бессмертен. В грубом и наивном образе этом трудовой народ воплотил сам себя и свою веру в то, что в конце концов именно он преодолеет все и всех.
   Эти два примера еще раз подтверждают сказанное выше: "анонимное" творчество, то есть творчество каких-то неизвестных нам людей1, тоже подчиняется законам абстракции, отвлечения характерных черт той или иной общественной группы, и конкретизации, обобщения этих черт в одном лице этой группы. Строгое подчинение художника этим законам и помогает ему создавать "типы". Так Шарль де-Костер сделал "Тиля Уленшпигеля" - национальный тип фламандца, Ромэн Рол-лан - бургундца "Кола Брюньона", Альфонс Додэ провансальца "Тартарена". Создавать такие яркие портреты "типичных" людей возможно только при условии хорошо развитой наблюдательности, уменья находить сходства, видеть различия, только при условии учиться, учиться и учиться. Где отсутствует точное знание, там действуют догадки, а из десяти догадок девять - ошибки.
   ------------1 Мы имеем право назвать это творчество "народным", потому что оно возникало, наверное, в цехах ремесленников для представления на сцене во дни цеховых праздников. (Прим. автора.)
   Я не считаю себя мастером, способным создавать характеры и типы, художественно равноценные типам и характерам Обломова, Рудина, Рязанова1 и т. д. Но все же для того, чтобы написать "Фому Гордеева", я должен был видеть не один десяток купеческих сыновей, не удовлетворенных жизнью и работой своих отцов, они смутно чувствовали, что в этой однотонной, "томительно бедной жизни" - мало смысла. Из таких, как Фома, осужденных на скучную жизнь и оскорбленных скукой, задумавшихся людей, в одну сторону выходили пьяницы, "прожигатели жизни", хулиганы, а в другую - отлетали "белые вороны", как Савва Морозов, на средства которого издавалась ленинская "Искра", как пермский пароходчик Н. А. Мешков, снабжавший средствами партию эсеров, калужский заводчик Гончаров, москвич Н. Шмит и еще многие. Отсюда же выходили и такие культурные деятели, как череповецкий городской голова Милютин и целый ряд московских, а также провинциальных купцов, весьма умело и много поработавших в области науки, искусства и т. д. Крестный отец Фомы Гордеева, Маякин, тоже сделан из мелких черточек, из "пословиц", и я не ошибся: после 1905 года - после того, как рабочие и крестьяне вымостили для Маякиных дорогу к власти своими телами,- Маякины, как известно, играли немалую роль в борьбе против рабочего класса, да и теперь еще мечтают вернуться на старые гнезда.
   Молодежь ставит мне вопрос: почему я писал о "босяках"?
   Потому, что, живя в среде мелкого мещанства, видя пред собою людей, единственным стремлением которых было стремление жульнически высасывать кровь человека, сгущать ее в копейки, а из копеек лепить рубли, я тоже, как девятнадцатилетний корреспондент мой, "всем своим трепетом" возненавидел эту комариную жизнь обыкновенных людей, похожих друг на друга, как медные пятаки чекана одного года.
   ------------1 Очень хорошо сделанный Слепцовым в повести "Трудное время" тип интеллигента-разночинца. (Прим. автора.)
   Босяки явились для меня "необыкновенными людьми". Необыкновенно в них было то, что они, люди "деклассированные", - оторвавшиеся от своего класса, отвергнутые им,- утратили наиболее характерные черты своего классового облика. В Нижнем, в "Миллионке", среди "золотой роты", дружно уживались бывшие зажиточные мещане с моим двоюродным братом Александром Кашириным, кротким мечтателем, с художником-итальнцем Тонтини, учителем гимназии Гладковым, бароном Б., с помощником полицейского пристава, долго сидевшим в тюрьме за грабеж, и со знаменитым вором "Николкой-генералом", настоящая фамилия которого была Фандер-Флит.
   В Казани, на "Стеклянном заводе", жило человек двадцать таких же разношерстных людей. "Студент" Радлов или Радунов; старик-тряпичник, отбывший десять лет каторги; бывший лакей губернатора Андреевского Васька Грачик; машинист Родзиевич, сын священника, белорус; ветеринар Давыдов. В большинстве своем люди эти были нездоровы, алкоголики, жили они не без драк между собою, но у них хорошо было развито чувство товарищеской взаимопомощи, все, что им удавалось заработать или украсть,- пропивалось и проедалось вместе. Я видел, что хотя они живут хуже "обыкновенных людей", но чувствуют и сознают себя лучше их, и это потому, что они не жадны, не душат друг друга, не копят денег. А некоторые из них могли бы копить, в них еще остались признаки "хозяйственности" и любовь к "порядочной" жизни. Копить они могли бы потому, что Васька Грачик, ловкий и удачливый вор, приносил им нередко свою добычу и сдавал ее "казначею" Родзиевичу, который распоряжался "хозяйством" завода бесконтрольно и был удивительно мягкий, безвольный человек.
   Помню несколько сцен такого рода: кто-то украл и принес хорошие охотничьи сапоги, решено было пропить их. Но Родзиевич, больной, за несколько дней перед этим избитый полицией, сказал, что пропить следует только голенища, а головки отрезать и дать "Студенту", он ходит в развалившихся опорках.
   - Застудит ноги - сдохнет, а человек хороший.
   Головки отрезали, но старый каторжанин предложил сшить из голенищ две пары лаптей, одну - для себя, другую - для Родзиевича. Так и не пропили сапоги. Грачик объяснял свою дружбу с этими людьми и щедрую помощь им своей любовью к "образованным".
   - Я, брат, образованного человека люблю пуще красивейшей женщины, говорил он мне. Это был странный человек, черноволосый, с тонким красивым лицом, с хорошей улыбкой; всегда задумчивый, малословный, он вдруг взрывался буйным, почти бешеным весельем, плясал, пел, рассказывал о своих удачах, обнимался со всеми, точно уходил на войну, на смерть. На его средства в Задней Мокрой улице,- где теперь Московский вокзал,- в подвале трактира Бутова, кормилось человек восемь каких-то нищих, стариков и старух, а среди них молодая сумасшедшая женщина с годовалым ребенком. Вором он стал так: будучи лакеем губернатора, провел ночь со своей возлюбленной, а утром, возвращаясь домой, похмельный, выхватил у бабы-молочницы стойку молока и начал пить; его схватили, стал драться; строгий мировой судья Колонтаев, великий либерал, посадил его в тюрьму. Васька, отсидев срок наказания, залез в кабинет Колонтаева, изорвал у него бумаги, стащил будильник, бинокль и снова попал в тюрьму. Я познакомился с ним, когда его после неудачной кражи в Татарской слободе преследовали ночные сторожа, одному из них я подставил ногу, этим помог Василию убежать, и сам побежал с ним.
   Странные были люди среди босяков, и многого я не понимал в них, но меня очень подкупало в их пользу то, что они не жаловались на жизнь, а о благополучной жизни "обывателей" говорили насмешливо, иронически, но не из чувства скрытой зависти, не потому что "видит око, да зуб неймет", а как будто из гордости, из сознания, что живут они - плохо, а сами по себе лучше тех, кто живет "хорошо".
   Изображенного мною в "бывших людях" содержателя ночлежки Кувалду я увидел впервые в камере мирового судьи Колонтаева. Меня поразило чувство собственного достоинства, с которым этот человек в лохмотьях отвечал на вопросы судьи, презрение, с которым он возражал полицейскому, обвинителю, и потерпевшему - трактирщику, избитому Кувалдой. Также изумлен был я беззлобной насмешливостью одесского босяка, рассказавшего мне случай, описанный мною в рассказе "Челкаш". С этим чело веком я лежал в больнице города Николаева (Херсонского). Хорошо помню его улыбку, обнажавшую его великолепные белые зубы, - улыбку, которой он заключил повесть о предательском поступке парня, нанятого им на работу: "Так и пустил я его с деньгами; иди, болван, ешь кашу!".
   Он мне напомнил "благородных" героев Дюма. Из больницы мы вышли вместе и, сидя со мною в люнетах лагеря за городом, угощая меня дыней, он предложил:
   "Может - займешься со мною хорошим делом? С тебя, думаю, толк будет".
   Я был очень польщен этим предложением, но в ту пору я уже знал, что есть дело более полезное, чем контрабанда и воровство.
   Так вот чем объясняется мое пристрастие к "босякам" - желанием изображать людей "необыкновенных", а не людей нищеватого, мещанского типа. Тут, конечно, сказалось и влияние иностранной и прежде других французской литературы, более красочной и яркой, чем русская. Но главным образом тут действовало желание прикрасить за свой счет - "вымыслом" - "томительно бедную жизнь", о которой говорит пятнадцатилетняя девушка.
   Это желание, как я уже сказал, называется "романтизмом". Некоторые критики считали мой романтизм отражением философского идеализма. Я думаю, что это неправильно.
   Философский идеализм учит, что над человеком, животными и над всеми вещами, которые человек создает, существуют и главенствуют "идеи"; они служат совершеннейшими образцами всего, творимого людьми, и человек, в деятельности своей, вполне зависит от них, вся его работа сводится к подражанию образцам, "идеям", бытие которых он якобы смутно чувствует. С этой точки зрения, где-то над нами существует идея кандалов и двигателя внутреннего сгорания, идея туберкулезной бациллы и скорострельного оружия, идея жабы, мещанина, крысы и вообще всего, что существует на земле и что создается человеком. Совершенно ясно, что отсюда вытекает неизбежность признать бытие творца всех идей, Какое-то существо, зачем-то создающее орла и вошь, слона и лягушку.
   Для меня не существует идеи вне человека, для меня именно он является творцом всех вещей и всех идей, именно он - чудотворец и в будущем владыка всех сил природы. Самое прекрасное в мире нашем то, что создано трудом, умной человеческой рукой, и все наши мысли, все идеи возникают из трудового процесса, в чем убеждает нас история развития искусства, науки, техники. Мысль приходит после факта. Пред человеком я потому "преклоняюсь", что, кроме воплощений его разума, его воображения, его домысла,- не чувствую и не вижу ничего в нашем мире. Бог есть такая же человечья выдумка, как, например, - "светопись", с той разницей, что "фотография" фиксирует действительно сущее, а бог - снимок с выдумки человека о себе самом как о существе, которое хочет - и может - быть всезнающим, всемогущим и совершенно справедливым.
   И если уж надобно говорить о "священном",- так священно только недовольство человека самим собою и его стремление быть лучше, чем он есть; священна его ненависть ко всякому житейскому хламу, созданному им же самим; священно его желание уничтожить на земле зависть, жадность, преступления, болезни, войны и всякую вражду среди людей, священ его труд.
   1928 г.