Страница:
Приятно было Илье слушать уверенные и любовные речи старика о боге, от ласковых слов в сердце мальчика рождалось бодрое, крепкое чувство надежды на что-то хорошее, что ожидает его впереди. Он повеселел и стал больше ребёнком, чем был первое время жизни в городе.
Он с увлечением помогал старику рыться в мусоре. Очень интересно раскапывать кучи разного хлама, а особенно приятно было видеть радость старика, когда в мусоре находилось что-нибудь особенное. Однажды Илья нашёл большую серебряную ложку, – дед купил ему за это полфунта мятных пряников. Потом он откопал маленький, покрытый зелёной плесенью кошелёк, а в нём оказалось больше рубля денег. Порой попадались ножи, вилки, гайки, изломанные медные вещи, а в овраге, где сваливался мусор со всего города, Илья отрыл тяжёлый медный подсвечник. За каждую из таких ценных находок дед покупал Илье гостинцев.
Находя такую диковину, Илья радостно кричал:
– Дедушка, гляди-ка! Вот так – а-яй!
А дед, беспокойно оглядываясь, увещевал его:
– Да ты не кричи! Не кричи ты!.. ах, господи!..
Он всегда пугался, когда находили необыкновенные вещи, и, быстро выхватывая их из рук мальчика, прятал в свой огромный мешок.
– Молчи, знай, – помалкивай!.. – ласково говорил старик, а слёзы всё текли и текли из его красных глаз.
Он дал Илье небольшой мешок, палку с железным концом, – мальчик гордился этим орудием. В свой мешок он собирал разные коробки, поломанные игрушки, красивые черепки, ему нравилось чувствовать все эти вещи у себя за спиной, слышать, как они постукивают там. Собирать всё это научил его дед Еремей.
– А ты собирай эти штучки и тащи их домой. Принесёшь, ребятишек обделишь, радость им дашь. Это хорошо – радость людям дать, любит это господь… Все люди радости хотят, а её на свете ма-ало-мало! Так-то ли мало, что иной человек живёт-живёт и никогда её не встретит, – никогда!..
Городские свалки нравились Илье больше, чем хождение по дворам. На свалках не было никого, кроме двух-трёх стариков, таких же, как Еремей, здесь не нужно было оглядываться по сторонам, ожидая дворника с метлой руках, который явится, обругает нехорошими словами а ещё и ударит, выгоняя со двора.
Каждый день, порывшись в свалках часа два, Еремей говорил мальчику:
– Будет, Илюша! Отдохнём давай, поедим!
Вынимал из-за пазухи ломоть хлеба, крестясь, разламывал его, и они ели, а поев, отдыхали с полчаса, лёжа на краю оврага. Овраг выходил устьем на реку, её видно было им. Широкая, серебристо-синяя, она тихо катила мимо оврага свои волны, и, глядя на неё, Илье хотелось плыть по ней. За рекою развёртывались луга, стоги сена стояли там серыми башнями, и далеко, на краю земли, в синее небо упиралась тёмная зубчатая стена леса. Было в лугах тихо, ласково, и чувствовалось, что воздух там чистый, прозрачный и сладко пахучий… А здесь душно от запаха преющего мусора; запах этот давил грудь, щипал в носу, у Ильи, как у деда, тоже слёзы из глаз текли…
Лёжа на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею землёй поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И сердце его сладко замирало в чувстве тихой радости.
Вечером, возвращаясь домой, Илья входил на двор с важным видом человека, который хорошо поработал, желает отдохнуть и совсем не имеет времени заниматься пустяками, как все другие мальчишки и девчонки. Всем детям он внушал почтение к себе солидной осанкой и мешком за плечами, в котором всегда лежали разные интересные штуки…
Дед, улыбаясь ребятишкам, говорил им какую-нибудь шутку.
– Вот и пришли Лазари, весь город облазили, везде напроказили!.. Илька! Иди, помой рожу да приходи в трактир чай пить!..
Илья вразвалку шёл к себе в подвал, а ребятишки гурьбой следовали за ним, осторожно ощупывая содержимое его мешка. Только Пашка дерзко, загораживая дорогу Илье, говорил:
– Эй, ветошник! Ну-ка, кажи, что принёс…
– Погодишь! – говорил Илья сурово. – Напьюсь чаю, покажу…
В трактире его встречал дядя, ласково улыбаясь.
– Пришёл, работник? Ах ты, сердяга!.. Устал?
Илье было приятно слышать, что его называют работником, а слышал это он не от дяди только. Однажды Пашка что-то созорничал; Савёл поймал его, ущемил в колени Пашкину голову и, нахлёстывая его верёвкой, приговаривал:
– Не озоруй, шельма, не озоруй! На вот тебе, на! на! Другие ребята в твои годы сами себе хлеб добывают, а ты только жрёшь да одёжу дерёшь!..
Пашка визжал на весь двор и дрягал ногами, а верёвка всё шлёпалась об его спину. Илья со странным удовольствием слушал болезненные и злые крики своего врага, но слова кузнеца наполнили его сознанием своего превосходства над Пашкой, и тогда ему стало жаль мальчика.
– Дядя Савёл, брось! – вдруг закричал он.
Кузнец ударил сына ещё раз и, взглянув на Илью, сказал сердито:
– А ты – цыц! Заступник!.. Вот я те дам!.. – Отшвырнув сына в сторону, он ушёл в кузницу. Пашка встал на ноги и, спотыкаясь, как слепой, пошёл в тёмный угол двора. Илья отправился за ним, полный жалости к нему. В углу Пашка встал на колени, упёрся лбом в забор и, держа руки на ягодицах, стал выть ещё громче. Илье захотелось сказать что-нибудь ласковое избитому врагу, но он только спросил Пашку:
– Больно?
– У-уйди! – крикнул тот.
Этот крик обидел Илью, он поучительно заговорил:
– Вот – ты всех колотишь, вот и…
Но раньше, чем договорил он, Пашка бросился на него и сшиб с ног. Илья тоже освирепел, и оба они комом покатились по земле. Пашка кусался и царапался, а Илья, схватив его за волосы, колотил о землю его голову до поры, пока Пашка не закричал:
– Пусти-и!
– То-то! – сказал Илья, вставая на ноги, гордый своей победой. – Видал? Я сильнее! Значит – ты меня не задирай теперь!
Он отошёл прочь, отирая рукавом рубахи в кровь расцарапанное лицо. Среди двора стоял кузнец, мрачно нахмурив брови. Илья, увидев его, вздрогнул от страха и остановился, уверенный, что сейчас кузнец изобьёт его за сына. Но тот повёл плечами и сказал:
– Ну, чего уставил буркалы на меня? Не видал раньше? Иди, куда идёшь!..
А вечером, поймав Илью за воротами, Савёл легонько щёлкнул его пальцем в темя и, сумрачно улыбнувшись, спросил:
– Как делишки, мусорщик?
Илья радостно хихикнул, – он был счастлив. Сердитый кузнец, самый сильный мужик на дворе, которого все боялись и уважали, шутит с ним! Кузнец схватил его железными пальцами за плечо и добавил ему ещё радости:
– Ого-о! – сказал он. – Да ты – крепкий мальчишка! Не скоро износишься, нет, парень!.. Ну, расти!.. Вырастешь – я тебя в кузню возьму!..
Илья охватил у колена огромную ногу кузнеца и крепко прижался к ней грудью. Должно быть, Савёл ощутил трепет маленького сердца, задыхавшегося от его ласки: он положил на голову Ильи тяжёлую руку, помолчал немножко и густо молвил:
– Э-эх, сирота!.. Ну-ка, пусти-ка!..
Сияющий и весёлый принялся Илья в этот вечер за обычное своё занятие – раздачу собранных за день диковин. Дети уселись на землю и жадными глазами глядели на грязный мешок. Илья доставал из мешка лоскутки ситца, деревянного солдатика, полинявшего от невзгод, коробку из-под ваксы, помадную банку, чайную чашку без ручки и с выбитым краем.
– Это мне, мне, мне! – раздавались завистливые крики, и маленькие, грязные ручонки тянулись со всех сторон к редкостным вещам.
– Погоди! Не хватай! – командовал Илья. – Разве игра будет, коли вы всё сразу растащите? Ну, открываю лавочку! Продаю кусок ситцу… Самый лучший ситец! Цена – полтина!.. Машка, покупай!
– Купила! – отвечал Яков за сапожникову дочь и, доставая из кармана заранее приготовленный черепок, совал его в руку торговцу. Но Илья не брал.
– Ну – какая это игра? А ты торгуйся, чё-орт! Никогда ты не торгуешься!.. Разве так бывает?
– Я забыл! – оправдывался Яков.
Начинался упорный торг; продавец и покупатели увлекались им, а в это время Пашка ловко похищал из кучи то, что ему нравилось, убегал прочь и, приплясывая, дразнил их:
– А я украл! Разини вы! Дураки, черти!
Он такими выходками приводил всех в исступление: маленькие кричали и плакали, Яков и Илья бегали по двору за вором и почти никогда не могли схватить его. Потом к его выходкам привыкли, уже не ждали от него ничего хорошего, единодушно невзлюбили его и не играли с ним. Пашка жил в стороне и усердно старался делать всем что-нибудь неприятное. А большеголовый Яков возился, как нянька, с курчавой дочерью сапожника. Она принимала его заботы о ней как должное, и хотя звала его Яшечка, но часто царапала и била. Дружба с Ильёй крепла у него, и он постоянно рассказывал товарищу какие-то странные сны.
– Будто у меня множество денег и всё рубли – агромадный мешок! И вот я тащу его по лесу. Вдруг – разбойники идут. С ножами, страшные! Я – бежать! И вдруг будто в мешке-то затрепыхалось что-то… Как я его брошу! А из него птицы разные ф-р-р!.. Чижи, синицы, щеглята – видимо-невидимо! Подхватили они меня и понесли, высоко-высоко!
Он прерывал рассказ, глаза его выкатывались, лицо принимало овечье выражение…
– Ну? – поощрял его Илья, нетерпеливо ожидая конца.
– Так я совсем и улетел!.. – задумчиво доканчивал Яков.
– Куда?
– А… совсем!
– Эх ты! – разочарованно и пренебрежительно говорил Илья. – Ничего не помнишь!..
Из трактира выходил дед Еремей и, приставив ладонь ко лбу, кричал:
– Илюшка! Ты где? Иди-ка спать, пора!..
Илья послушно шёл за стариком и укладывался на своё ложе – большой куль, набитый сеном. Сладко спалось ему на этом куле, хорошо жил он с тряпичником, но быстро промелькнула эта приятная и лёгкая жизнь.
Дедушка Еремей купил Илье сапоги, большое, тяжёлое пальто, шапку, и мальчика отдали в школу. Он пошёл туда с любопытством и страхом, а воротился обиженный, унылый, со слезами на глазах: мальчики узнали в нём спутника дедушки Еремея и хором начали дразнить:
– Тряпичник! Вонючий!
Иные щипали его, другие показывали языки, а один подошёл к нему, потянул воздух носом и с гримасой отскочил, громко крикнув:
– Вот так вонько́ пахнет!
– Что они дразнятся? – с недоумением и обидой спрашивал он дядю. – Али это зазорно, тряпки-то собирать?
– Ничего-о! – гладя мальчика по голове, говорил Терентий, скрывая своё лицо от вопрошающих и пытливых глаз племянника. – Это они так… просто озоруют… Ты потерпи!.. Привыкнешь…
– И над сапогами смеются, и над пальтом!.. Чужое, говорят, из помойной ямы вытащено!..
Дед Еремей, весело подмигивая глазом, тоже утешал его:
– Терпи, знай! Бог зачтёт!.. Кроме его – никого!
Старик говорил о боге с такой радостью и верой в его справедливость, точно знал все мысли бога и проник во все его намерения. Слова Еремея на время гасили обиду в сердце мальчика, но на другой же день она вспыхивала ещё сильнее. Илья уже привык считать себя величиной, работником; с ним даже кузнец Савёл говорил благосклонно, а школьники смеялись над ним, дразнили его. Он не мог помириться с этим: обидные и горькие впечатления школы, с каждым днём увеличиваясь, всё глубже врезывались в его сердце. Посещение школы стало тяжёлой обязанностью. Он сразу обратил на себя внимание учителя своей понятливостью; учитель стал ставить его в пример другим, – это ещё более обостряло отношение мальчиков к нему. Сидя на первой парте, он чувствовал у себя за спиной врагов, а они, постоянно имея его перед своими глазами, тонко и ловко подмечали в нём всё, над чем можно было посмеяться, и – смеялись. Яков учился в этой же школе и тоже был на худом счету у товарищей; они прозвали его Бараном. Рассеянный, неспособный, он постоянно подвергался наказаниям, но относился к ним равнодушно. Он вообще плохо замечал то, что творилось вокруг него, живя своей особенной жизнью в школе, дома, и почти каждый день он вызывал удивление Ильи непонятными вопросами.
– Илька! Это отчего, – глаза у людей маленькие, а видят всё!.. Целый город видят. Вот – всю улицу… Как она в глаза убирается, большая такая?
Сначала Илья задумывался над этими речами, но потом они стали мешать ему, отводя мысли куда-то в сторону от событий, которые задевали его. А таких событий было много, и мальчик уже научился тонко подмечать их.
Однажды он пришёл из школы домой и, оскалив зубы, сказал Еремею:
– Учитель-то?! Гы-ы!.. Тоже понятливый!.. Вчера лавошника Малафеева сын стекло разбил в окошке, так он его только пожурил легонько, а стекло-то сегодня на свои деньги вставил…
– Видишь, какой добрый человек! – с умилением сказал Еремей.
– Добрый, да-а! А как Ванька Ключарев разбил стекло, так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: «Подай на стекло сорок копеек!..» А отец Ваньку выпорол!..
– А ты этого не замечай себе, Илюша! – посоветовал дед, беспокойно мигая глазами. – Ты так гляди, будто не твоё дело. Неправду разбирать – богу принадлежит, не нам! Мы не можем. А он всему меру знает!.. Я вот, видишь, жил-жил, глядел-глядел, – столько неправды видел – сосчитать невозможно! А правды не видал!.. Восьмой десяток мне пошёл однако… И не может того быть, чтобы за такое большое время не было правды около меня на земле-то… А я не видал… не знаю её!..
– Ну-у! – недоверчиво сказал Илья. – Тут чего знать-то? Коли с одного сорок, так и с другого сорок: вот и правда!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо, и глаза всё темнели…
– Когда бог судить-то будет? – вдруг спросил он деда.
– Неведомо! Ударит час, снизойдёт он со облак судити живых и мертвых… а когда? Неведомо… Ты вот что, пойдём-ка со мной ко всенощной!
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Люди в церкви казались более добрыми и смирными, чем они были на улице. Они были и красивее в золотом блеске, освещавшем их тёмные, молчаливо и смирно стоящие фигуры. Когда дверь из церкви растворялась, на паперть вылетала душистая, тёплая волна пения; она ласково обливала мальчика, и он с наслаждением вдыхал её. Ему было хорошо стоять около дедушки Еремея, шептавшего молитвы. Он слушал, как по храму носились красивые звуки, и с нетерпением ожидал, когда отворится дверь, они хлынут на него и опахнут лицо его душистым теплом. Он знал, что на клиросе поёт Гришка Бубнов, один из самых злых насмешников в школе, и Федька Долганов, силач и драчун. Но теперь он не чувствовал ни обиды на них, ни злобы к ним, а только немножко завидовал. Ему самому хотелось бы петь на клиросе и смотреть оттуда на людей. Должно быть, это очень хорошо – петь, стоя у золотых царских врат выше всех. Он ушёл из церкви, чувствуя себя добрым и готовый помириться с Бубновым, Долгановым, со всеми учениками. Но в понедельник он пришёл из школы такой же, каким и прежде приходил, – угрюмый и обиженный.
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело в ней, и не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить в ней злое внимание к себе и не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться. В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно не интересной для него, в то же время приподняли его над нею.
Началось с того, что однажды, подходя к дому вместе с Яковом, Илья увидал какую-то суету у ворот.
– Гляди! – сказал он товарищу, – опять, видно, дерутся?.. Бежим!
Они стремглав бросились вперёд и, прибежав, увидали, что по двору испуганно мечутся чужие люди, кричат:
– Полицию зовите! Связать его надо!
Около кузницы люди собрались большой, плотной кучей. Ребятишки пролезли в центр толпы и попятились назад. У ног их, на снегу, лежала вниз лицом женщина; затылок у неё был в крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен. Около неё валялся смятый белый платок и большие кузнечные клещи. В дверях кузни, скорчившись, сидел Савёл и смотрел на руки женщины. Они были вытянуты вперёд, кисти их глубоко вцепились в снег. Брови кузнеца сурово нахмурены, лицо осунулось; видно, что он сжал зубы: скулы торчали двумя большими шишками. Правой рукой он упирался в косяк двери; чёрные пальцы его шевелились, и, кроме пальцев, всё в нём было неподвижно.
Люди смотрели на него молча; лица у всех были строгие, и, хотя на дворе было шумно и суетно, здесь, около кузницы, – тихо. Вот из толпы вылез дедушка Еремей, растрёпанный, потный; он дрожащей рукой протянул кузнецу ковш воды:
– На-ка, испей-ка…
– Не воды ему, разбойнику, а петлю на шею, – сказал кто-то вполголоса.
Савёл взял ковш левой рукою и пил долго, долго. А когда выпил всю воду, то посмотрел в пустой ковш и заговорил глухим своим голосом:
– Я её упреждал, – перестань, стерво! Говорил – убью! Прощал ей… сколько разов прощал… Не вникла… Ну и вот!.. Пашка-то… сирота теперь… Дедушка… Погляди за ним… Тебя вот бог любит…
– И-эх ты-ы! – печально сказал дед и потрогал кузнеца за плечо дрожащей рукой, а из толпы снова сказали:
– Злодей!.. про бога говорит тоже!..
Тогда кузнец вскинул брови и зверем заревел:
– Чего надо? Прочь все!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и – огромный, прямой – ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Явилась полиция и начала гонять людей по двору, а потом кузнеца забрали и повели.
– Прощай, дедушка! – крикнул Савёл, выходя из ворот.
– Прощай, Савёл Иваныч, прощай, милый! – торопливо и тонко крикнул Еремей, порываясь за ним.
Кроме его – никто не простился с кузнецом…
Стоя на дворе маленькими кучками, люди разговаривали, сумрачно поглядывая на тело убитой, кто-то прикрыл голову её мешком из-под углей. В дверях кузни, на место, где сидел Савелий, сел городовой с трубкой в зубах. Он курил, сплёвывал слюну и, мутными глазами глядя на деда Еремея, слушал его речь.
– Разве он убил? – таинственно и тихо говорил старик. – Чёрная сила это, она это! Человек человека не может убить… Не он убивает, люди добрые!
Еремей прикладывал руки к своей груди, отмахивал ими что-то от себя и кашлял, объясняя людям тайну события.
– Однако клещами-то её не чёрт двинул, а кузнец, – сказал полицейский и сплюнул.
– А кто ему внушил? – вскричал дед. – Ты разгляди, кто внушил?
– Погоди! – сказал полицейский. – Он кто тебе, кузнец этот? Сын?
– Нет, где там!..
– Погоди! Родня он тебе?
– Не-ет. Нет у меня родни…
– Так чего же ты беспокоишься?
– Я-то? Господи…
– Я тебе вот что скажу, – строго молвил полицейский, – всё это ты от старости лопочешь… Пошёл прочь!
Полицейский выпустил из угла губ густую струю дыма и отвернулся от старика. Но Еремей взмахнул руками и вновь заговорил быстро, визгливо.
Илья, бледный, с расширенными глазами, отошёл от кузницы и остановился у группы людей, в которой стояли извозчик Макар, Перфишка, Матица и другие женщины с чердака.
– Она, милые, ещё до свадьбы погуливала! – говорила одна из женщин. – Может, Пашка-то не кузнеца сын, а – учителя, что у лавошника Малафеева жил…
– Это застрелился который? – спросил Перфишка.
– Вот! Она с ним и начала…
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Вскоре все ребятишки тоже собрались в тесную кучку у входа в подвал. Зябко кутаясь в свои одёжки, они сидели на ступенях лестницы и, подавленные жутким любопытством, слушали рассказ Савёлова сына. Лицо у Пашки осунулось, а его лукавые глаза глядели на всех беспокойно и растерянно. Но он чувствовал себя героем: никогда ещё люди не обращали на него столько внимания, как сегодня. Рассказывая в десятый раз одно и то же, он говорил как бы нехотя, равнодушно:
– Как ушла она третьего дня, так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры так и был злющий, рычит. Меня то и дело за волосья дерёт… Я уж вижу – ого! И вот она пришла. А квартира-то заперта была – мы в кузне были. Я стоял у мехов. Вот вижу, она подошла, встала в двери и говорит: «Дай-ка ключ!» А отец-то взял клещи и пошёл на неё… Идёт это он тихо так, будто крадётся… Я даже глаза зажмурил – страшно! Хотел ей крикнуть: «Беги, мамка!» Не крикнул… Открыл глаза, и он всё идёт ещё! Глазищи горят! Тут она пятиться начала… А потом обернулась задом к нему, бежать хотела…
Лицо у Пашки дрогнуло, всё его худое, угловатое тело задергалось. Глубоким вздохом он глотнул много воздуха и выдохнул его протяжно, сказав:
– Тут он её клещами ка-ак брякнет!
Неподвижно сидевшие дети зашевелились.
– Она взмахнула руками и упала… как в воду мыр-нула…
Он взял в руки какую-то щепочку, внимательно осмотрел её и бросил её через головы детей. Они все сидели неподвижно, как будто ожидая от него чего-то ещё. Но он молчал, низко наклонив голову.
– Совсем убил? – спросила Маша тонким, дрожащим голосом.
– Дура! – не подняв головы, сказал Пашка.
Яков обнял девочку и подвинул её ближе к себе, а Илья подвинулся к Пашке, тихо спросив его:
– Тебе её жалко?
– А что тебе за дело? – сердито отозвался Пашка.
Все сразу и молча взглянули на него.
– Вот она всё гуляла, – раздался звонкий голос Маши, но Яков торопливо и беспокойно перебил её речь:
– Загуляешь! Вон он какой был, кузнец-то!.. Чёрный всегда, страшный, урчит!.. А она весёлая была, как Перфишка…
Пашка взглянул на него и заговорил угрюмо, солидно, как большой:
– Я ей говорил: «Смотри, мамка! Он тебя убьёт!..» Не слушала… Только просит, чтоб я ему не сказывал ничего… Гостинцы за это покупала. А фетьфебель всё пятаки мне дарил. Я ему принесу записку, а он мне сейчас пятак даст… Он – добрый!.. Силач такой… Усищи у него…
– А сабля есть? – спросила Маша.
– Ещё какая! – ответил Пашка и с гордостью прибавил: – Я её раз вынимал из ножен, – чижолая, дьявол!
Яков задумчиво сказал:
– Вот и ты теперь сирота… как Илюшка…
– Как бы не так, – недовольно отозвался сирота. – Ты думаешь, я тоже в тряпичники пойду? Наплевал я!
– Я не про то…
– Я теперь что хочу, то и делаю!.. – подняв голову и сердито сверкая глазами, говорил Пашка гордым голосом. – Я не сирота… а просто… один буду жить. Вот отец-то не хотел меня в училище отдать, а теперь его в острог посадят… А я пойду в училище да и выучусь… ещё получше вашего!
– А где одёжу возьмёшь? – спросил его Илья, усмехаясь с торжеством. – В училище драного-то не больно примут!..
– Одёжу? А я – кузницу продам!
Все взглянули на Пашку с уважением, а Илья почувствовал себя побеждённым. Пашка заметил впечатление и понёсся ещё выше.
– Я ещё лошадь себе куплю… живую, всамделишную лошадь! Буду ездить в училище верхом!..
Ему так понравилась эта мысль, что он даже улыбнулся, хотя улыбка была какая-то пугливая, – мелькнув, тотчас же исчезла.
– Бить тебя уж никто теперь не будет, – вдруг сказала Маша Пашке, глядя на него с завистью.
– Найдутся охотники! – уверенно возразил Илья. Пашка взглянул на него и, ухарски сплюнув в сторону, спросил:
– Ты, что ли? Сунься-ка!
Снова вмешался Яков.
– А как чудно, братцы!.. был человек и ходил, говорил и всё… как все, – живой был, а ударили клещами по голове – его и нет!..
Ребятишки, все трое, внимательно посмотрели на Якова, а у него глаза полезли на лоб и остановились, смешно выпученные.
– Да-а! – сказал Илья. – Я тоже думаю про это…
– Говорят – умер, – тихо и таинственно продолжал Яков, – а что такое умер?
– Душа улетела, – сумрачно пояснил Пашка.
– На небо, – добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них – большая, яркая и немерцающая – была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.
Он с увлечением помогал старику рыться в мусоре. Очень интересно раскапывать кучи разного хлама, а особенно приятно было видеть радость старика, когда в мусоре находилось что-нибудь особенное. Однажды Илья нашёл большую серебряную ложку, – дед купил ему за это полфунта мятных пряников. Потом он откопал маленький, покрытый зелёной плесенью кошелёк, а в нём оказалось больше рубля денег. Порой попадались ножи, вилки, гайки, изломанные медные вещи, а в овраге, где сваливался мусор со всего города, Илья отрыл тяжёлый медный подсвечник. За каждую из таких ценных находок дед покупал Илье гостинцев.
Находя такую диковину, Илья радостно кричал:
– Дедушка, гляди-ка! Вот так – а-яй!
А дед, беспокойно оглядываясь, увещевал его:
– Да ты не кричи! Не кричи ты!.. ах, господи!..
Он всегда пугался, когда находили необыкновенные вещи, и, быстро выхватывая их из рук мальчика, прятал в свой огромный мешок.
– Молчи, знай, – помалкивай!.. – ласково говорил старик, а слёзы всё текли и текли из его красных глаз.
Он дал Илье небольшой мешок, палку с железным концом, – мальчик гордился этим орудием. В свой мешок он собирал разные коробки, поломанные игрушки, красивые черепки, ему нравилось чувствовать все эти вещи у себя за спиной, слышать, как они постукивают там. Собирать всё это научил его дед Еремей.
– А ты собирай эти штучки и тащи их домой. Принесёшь, ребятишек обделишь, радость им дашь. Это хорошо – радость людям дать, любит это господь… Все люди радости хотят, а её на свете ма-ало-мало! Так-то ли мало, что иной человек живёт-живёт и никогда её не встретит, – никогда!..
Городские свалки нравились Илье больше, чем хождение по дворам. На свалках не было никого, кроме двух-трёх стариков, таких же, как Еремей, здесь не нужно было оглядываться по сторонам, ожидая дворника с метлой руках, который явится, обругает нехорошими словами а ещё и ударит, выгоняя со двора.
Каждый день, порывшись в свалках часа два, Еремей говорил мальчику:
– Будет, Илюша! Отдохнём давай, поедим!
Вынимал из-за пазухи ломоть хлеба, крестясь, разламывал его, и они ели, а поев, отдыхали с полчаса, лёжа на краю оврага. Овраг выходил устьем на реку, её видно было им. Широкая, серебристо-синяя, она тихо катила мимо оврага свои волны, и, глядя на неё, Илье хотелось плыть по ней. За рекою развёртывались луга, стоги сена стояли там серыми башнями, и далеко, на краю земли, в синее небо упиралась тёмная зубчатая стена леса. Было в лугах тихо, ласково, и чувствовалось, что воздух там чистый, прозрачный и сладко пахучий… А здесь душно от запаха преющего мусора; запах этот давил грудь, щипал в носу, у Ильи, как у деда, тоже слёзы из глаз текли…
Лёжа на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею землёй поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И сердце его сладко замирало в чувстве тихой радости.
Вечером, возвращаясь домой, Илья входил на двор с важным видом человека, который хорошо поработал, желает отдохнуть и совсем не имеет времени заниматься пустяками, как все другие мальчишки и девчонки. Всем детям он внушал почтение к себе солидной осанкой и мешком за плечами, в котором всегда лежали разные интересные штуки…
Дед, улыбаясь ребятишкам, говорил им какую-нибудь шутку.
– Вот и пришли Лазари, весь город облазили, везде напроказили!.. Илька! Иди, помой рожу да приходи в трактир чай пить!..
Илья вразвалку шёл к себе в подвал, а ребятишки гурьбой следовали за ним, осторожно ощупывая содержимое его мешка. Только Пашка дерзко, загораживая дорогу Илье, говорил:
– Эй, ветошник! Ну-ка, кажи, что принёс…
– Погодишь! – говорил Илья сурово. – Напьюсь чаю, покажу…
В трактире его встречал дядя, ласково улыбаясь.
– Пришёл, работник? Ах ты, сердяга!.. Устал?
Илье было приятно слышать, что его называют работником, а слышал это он не от дяди только. Однажды Пашка что-то созорничал; Савёл поймал его, ущемил в колени Пашкину голову и, нахлёстывая его верёвкой, приговаривал:
– Не озоруй, шельма, не озоруй! На вот тебе, на! на! Другие ребята в твои годы сами себе хлеб добывают, а ты только жрёшь да одёжу дерёшь!..
Пашка визжал на весь двор и дрягал ногами, а верёвка всё шлёпалась об его спину. Илья со странным удовольствием слушал болезненные и злые крики своего врага, но слова кузнеца наполнили его сознанием своего превосходства над Пашкой, и тогда ему стало жаль мальчика.
– Дядя Савёл, брось! – вдруг закричал он.
Кузнец ударил сына ещё раз и, взглянув на Илью, сказал сердито:
– А ты – цыц! Заступник!.. Вот я те дам!.. – Отшвырнув сына в сторону, он ушёл в кузницу. Пашка встал на ноги и, спотыкаясь, как слепой, пошёл в тёмный угол двора. Илья отправился за ним, полный жалости к нему. В углу Пашка встал на колени, упёрся лбом в забор и, держа руки на ягодицах, стал выть ещё громче. Илье захотелось сказать что-нибудь ласковое избитому врагу, но он только спросил Пашку:
– Больно?
– У-уйди! – крикнул тот.
Этот крик обидел Илью, он поучительно заговорил:
– Вот – ты всех колотишь, вот и…
Но раньше, чем договорил он, Пашка бросился на него и сшиб с ног. Илья тоже освирепел, и оба они комом покатились по земле. Пашка кусался и царапался, а Илья, схватив его за волосы, колотил о землю его голову до поры, пока Пашка не закричал:
– Пусти-и!
– То-то! – сказал Илья, вставая на ноги, гордый своей победой. – Видал? Я сильнее! Значит – ты меня не задирай теперь!
Он отошёл прочь, отирая рукавом рубахи в кровь расцарапанное лицо. Среди двора стоял кузнец, мрачно нахмурив брови. Илья, увидев его, вздрогнул от страха и остановился, уверенный, что сейчас кузнец изобьёт его за сына. Но тот повёл плечами и сказал:
– Ну, чего уставил буркалы на меня? Не видал раньше? Иди, куда идёшь!..
А вечером, поймав Илью за воротами, Савёл легонько щёлкнул его пальцем в темя и, сумрачно улыбнувшись, спросил:
– Как делишки, мусорщик?
Илья радостно хихикнул, – он был счастлив. Сердитый кузнец, самый сильный мужик на дворе, которого все боялись и уважали, шутит с ним! Кузнец схватил его железными пальцами за плечо и добавил ему ещё радости:
– Ого-о! – сказал он. – Да ты – крепкий мальчишка! Не скоро износишься, нет, парень!.. Ну, расти!.. Вырастешь – я тебя в кузню возьму!..
Илья охватил у колена огромную ногу кузнеца и крепко прижался к ней грудью. Должно быть, Савёл ощутил трепет маленького сердца, задыхавшегося от его ласки: он положил на голову Ильи тяжёлую руку, помолчал немножко и густо молвил:
– Э-эх, сирота!.. Ну-ка, пусти-ка!..
Сияющий и весёлый принялся Илья в этот вечер за обычное своё занятие – раздачу собранных за день диковин. Дети уселись на землю и жадными глазами глядели на грязный мешок. Илья доставал из мешка лоскутки ситца, деревянного солдатика, полинявшего от невзгод, коробку из-под ваксы, помадную банку, чайную чашку без ручки и с выбитым краем.
– Это мне, мне, мне! – раздавались завистливые крики, и маленькие, грязные ручонки тянулись со всех сторон к редкостным вещам.
– Погоди! Не хватай! – командовал Илья. – Разве игра будет, коли вы всё сразу растащите? Ну, открываю лавочку! Продаю кусок ситцу… Самый лучший ситец! Цена – полтина!.. Машка, покупай!
– Купила! – отвечал Яков за сапожникову дочь и, доставая из кармана заранее приготовленный черепок, совал его в руку торговцу. Но Илья не брал.
– Ну – какая это игра? А ты торгуйся, чё-орт! Никогда ты не торгуешься!.. Разве так бывает?
– Я забыл! – оправдывался Яков.
Начинался упорный торг; продавец и покупатели увлекались им, а в это время Пашка ловко похищал из кучи то, что ему нравилось, убегал прочь и, приплясывая, дразнил их:
– А я украл! Разини вы! Дураки, черти!
Он такими выходками приводил всех в исступление: маленькие кричали и плакали, Яков и Илья бегали по двору за вором и почти никогда не могли схватить его. Потом к его выходкам привыкли, уже не ждали от него ничего хорошего, единодушно невзлюбили его и не играли с ним. Пашка жил в стороне и усердно старался делать всем что-нибудь неприятное. А большеголовый Яков возился, как нянька, с курчавой дочерью сапожника. Она принимала его заботы о ней как должное, и хотя звала его Яшечка, но часто царапала и била. Дружба с Ильёй крепла у него, и он постоянно рассказывал товарищу какие-то странные сны.
– Будто у меня множество денег и всё рубли – агромадный мешок! И вот я тащу его по лесу. Вдруг – разбойники идут. С ножами, страшные! Я – бежать! И вдруг будто в мешке-то затрепыхалось что-то… Как я его брошу! А из него птицы разные ф-р-р!.. Чижи, синицы, щеглята – видимо-невидимо! Подхватили они меня и понесли, высоко-высоко!
Он прерывал рассказ, глаза его выкатывались, лицо принимало овечье выражение…
– Ну? – поощрял его Илья, нетерпеливо ожидая конца.
– Так я совсем и улетел!.. – задумчиво доканчивал Яков.
– Куда?
– А… совсем!
– Эх ты! – разочарованно и пренебрежительно говорил Илья. – Ничего не помнишь!..
Из трактира выходил дед Еремей и, приставив ладонь ко лбу, кричал:
– Илюшка! Ты где? Иди-ка спать, пора!..
Илья послушно шёл за стариком и укладывался на своё ложе – большой куль, набитый сеном. Сладко спалось ему на этом куле, хорошо жил он с тряпичником, но быстро промелькнула эта приятная и лёгкая жизнь.
Дедушка Еремей купил Илье сапоги, большое, тяжёлое пальто, шапку, и мальчика отдали в школу. Он пошёл туда с любопытством и страхом, а воротился обиженный, унылый, со слезами на глазах: мальчики узнали в нём спутника дедушки Еремея и хором начали дразнить:
– Тряпичник! Вонючий!
Иные щипали его, другие показывали языки, а один подошёл к нему, потянул воздух носом и с гримасой отскочил, громко крикнув:
– Вот так вонько́ пахнет!
– Что они дразнятся? – с недоумением и обидой спрашивал он дядю. – Али это зазорно, тряпки-то собирать?
– Ничего-о! – гладя мальчика по голове, говорил Терентий, скрывая своё лицо от вопрошающих и пытливых глаз племянника. – Это они так… просто озоруют… Ты потерпи!.. Привыкнешь…
– И над сапогами смеются, и над пальтом!.. Чужое, говорят, из помойной ямы вытащено!..
Дед Еремей, весело подмигивая глазом, тоже утешал его:
– Терпи, знай! Бог зачтёт!.. Кроме его – никого!
Старик говорил о боге с такой радостью и верой в его справедливость, точно знал все мысли бога и проник во все его намерения. Слова Еремея на время гасили обиду в сердце мальчика, но на другой же день она вспыхивала ещё сильнее. Илья уже привык считать себя величиной, работником; с ним даже кузнец Савёл говорил благосклонно, а школьники смеялись над ним, дразнили его. Он не мог помириться с этим: обидные и горькие впечатления школы, с каждым днём увеличиваясь, всё глубже врезывались в его сердце. Посещение школы стало тяжёлой обязанностью. Он сразу обратил на себя внимание учителя своей понятливостью; учитель стал ставить его в пример другим, – это ещё более обостряло отношение мальчиков к нему. Сидя на первой парте, он чувствовал у себя за спиной врагов, а они, постоянно имея его перед своими глазами, тонко и ловко подмечали в нём всё, над чем можно было посмеяться, и – смеялись. Яков учился в этой же школе и тоже был на худом счету у товарищей; они прозвали его Бараном. Рассеянный, неспособный, он постоянно подвергался наказаниям, но относился к ним равнодушно. Он вообще плохо замечал то, что творилось вокруг него, живя своей особенной жизнью в школе, дома, и почти каждый день он вызывал удивление Ильи непонятными вопросами.
– Илька! Это отчего, – глаза у людей маленькие, а видят всё!.. Целый город видят. Вот – всю улицу… Как она в глаза убирается, большая такая?
Сначала Илья задумывался над этими речами, но потом они стали мешать ему, отводя мысли куда-то в сторону от событий, которые задевали его. А таких событий было много, и мальчик уже научился тонко подмечать их.
Однажды он пришёл из школы домой и, оскалив зубы, сказал Еремею:
– Учитель-то?! Гы-ы!.. Тоже понятливый!.. Вчера лавошника Малафеева сын стекло разбил в окошке, так он его только пожурил легонько, а стекло-то сегодня на свои деньги вставил…
– Видишь, какой добрый человек! – с умилением сказал Еремей.
– Добрый, да-а! А как Ванька Ключарев разбил стекло, так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: «Подай на стекло сорок копеек!..» А отец Ваньку выпорол!..
– А ты этого не замечай себе, Илюша! – посоветовал дед, беспокойно мигая глазами. – Ты так гляди, будто не твоё дело. Неправду разбирать – богу принадлежит, не нам! Мы не можем. А он всему меру знает!.. Я вот, видишь, жил-жил, глядел-глядел, – столько неправды видел – сосчитать невозможно! А правды не видал!.. Восьмой десяток мне пошёл однако… И не может того быть, чтобы за такое большое время не было правды около меня на земле-то… А я не видал… не знаю её!..
– Ну-у! – недоверчиво сказал Илья. – Тут чего знать-то? Коли с одного сорок, так и с другого сорок: вот и правда!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо, и глаза всё темнели…
– Когда бог судить-то будет? – вдруг спросил он деда.
– Неведомо! Ударит час, снизойдёт он со облак судити живых и мертвых… а когда? Неведомо… Ты вот что, пойдём-ка со мной ко всенощной!
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Люди в церкви казались более добрыми и смирными, чем они были на улице. Они были и красивее в золотом блеске, освещавшем их тёмные, молчаливо и смирно стоящие фигуры. Когда дверь из церкви растворялась, на паперть вылетала душистая, тёплая волна пения; она ласково обливала мальчика, и он с наслаждением вдыхал её. Ему было хорошо стоять около дедушки Еремея, шептавшего молитвы. Он слушал, как по храму носились красивые звуки, и с нетерпением ожидал, когда отворится дверь, они хлынут на него и опахнут лицо его душистым теплом. Он знал, что на клиросе поёт Гришка Бубнов, один из самых злых насмешников в школе, и Федька Долганов, силач и драчун. Но теперь он не чувствовал ни обиды на них, ни злобы к ним, а только немножко завидовал. Ему самому хотелось бы петь на клиросе и смотреть оттуда на людей. Должно быть, это очень хорошо – петь, стоя у золотых царских врат выше всех. Он ушёл из церкви, чувствуя себя добрым и готовый помириться с Бубновым, Долгановым, со всеми учениками. Но в понедельник он пришёл из школы такой же, каким и прежде приходил, – угрюмый и обиженный.
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело в ней, и не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить в ней злое внимание к себе и не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться. В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно не интересной для него, в то же время приподняли его над нею.
Началось с того, что однажды, подходя к дому вместе с Яковом, Илья увидал какую-то суету у ворот.
– Гляди! – сказал он товарищу, – опять, видно, дерутся?.. Бежим!
Они стремглав бросились вперёд и, прибежав, увидали, что по двору испуганно мечутся чужие люди, кричат:
– Полицию зовите! Связать его надо!
Около кузницы люди собрались большой, плотной кучей. Ребятишки пролезли в центр толпы и попятились назад. У ног их, на снегу, лежала вниз лицом женщина; затылок у неё был в крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен. Около неё валялся смятый белый платок и большие кузнечные клещи. В дверях кузни, скорчившись, сидел Савёл и смотрел на руки женщины. Они были вытянуты вперёд, кисти их глубоко вцепились в снег. Брови кузнеца сурово нахмурены, лицо осунулось; видно, что он сжал зубы: скулы торчали двумя большими шишками. Правой рукой он упирался в косяк двери; чёрные пальцы его шевелились, и, кроме пальцев, всё в нём было неподвижно.
Люди смотрели на него молча; лица у всех были строгие, и, хотя на дворе было шумно и суетно, здесь, около кузницы, – тихо. Вот из толпы вылез дедушка Еремей, растрёпанный, потный; он дрожащей рукой протянул кузнецу ковш воды:
– На-ка, испей-ка…
– Не воды ему, разбойнику, а петлю на шею, – сказал кто-то вполголоса.
Савёл взял ковш левой рукою и пил долго, долго. А когда выпил всю воду, то посмотрел в пустой ковш и заговорил глухим своим голосом:
– Я её упреждал, – перестань, стерво! Говорил – убью! Прощал ей… сколько разов прощал… Не вникла… Ну и вот!.. Пашка-то… сирота теперь… Дедушка… Погляди за ним… Тебя вот бог любит…
– И-эх ты-ы! – печально сказал дед и потрогал кузнеца за плечо дрожащей рукой, а из толпы снова сказали:
– Злодей!.. про бога говорит тоже!..
Тогда кузнец вскинул брови и зверем заревел:
– Чего надо? Прочь все!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и – огромный, прямой – ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Явилась полиция и начала гонять людей по двору, а потом кузнеца забрали и повели.
– Прощай, дедушка! – крикнул Савёл, выходя из ворот.
– Прощай, Савёл Иваныч, прощай, милый! – торопливо и тонко крикнул Еремей, порываясь за ним.
Кроме его – никто не простился с кузнецом…
Стоя на дворе маленькими кучками, люди разговаривали, сумрачно поглядывая на тело убитой, кто-то прикрыл голову её мешком из-под углей. В дверях кузни, на место, где сидел Савелий, сел городовой с трубкой в зубах. Он курил, сплёвывал слюну и, мутными глазами глядя на деда Еремея, слушал его речь.
– Разве он убил? – таинственно и тихо говорил старик. – Чёрная сила это, она это! Человек человека не может убить… Не он убивает, люди добрые!
Еремей прикладывал руки к своей груди, отмахивал ими что-то от себя и кашлял, объясняя людям тайну события.
– Однако клещами-то её не чёрт двинул, а кузнец, – сказал полицейский и сплюнул.
– А кто ему внушил? – вскричал дед. – Ты разгляди, кто внушил?
– Погоди! – сказал полицейский. – Он кто тебе, кузнец этот? Сын?
– Нет, где там!..
– Погоди! Родня он тебе?
– Не-ет. Нет у меня родни…
– Так чего же ты беспокоишься?
– Я-то? Господи…
– Я тебе вот что скажу, – строго молвил полицейский, – всё это ты от старости лопочешь… Пошёл прочь!
Полицейский выпустил из угла губ густую струю дыма и отвернулся от старика. Но Еремей взмахнул руками и вновь заговорил быстро, визгливо.
Илья, бледный, с расширенными глазами, отошёл от кузницы и остановился у группы людей, в которой стояли извозчик Макар, Перфишка, Матица и другие женщины с чердака.
– Она, милые, ещё до свадьбы погуливала! – говорила одна из женщин. – Может, Пашка-то не кузнеца сын, а – учителя, что у лавошника Малафеева жил…
– Это застрелился который? – спросил Перфишка.
– Вот! Она с ним и начала…
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Вскоре все ребятишки тоже собрались в тесную кучку у входа в подвал. Зябко кутаясь в свои одёжки, они сидели на ступенях лестницы и, подавленные жутким любопытством, слушали рассказ Савёлова сына. Лицо у Пашки осунулось, а его лукавые глаза глядели на всех беспокойно и растерянно. Но он чувствовал себя героем: никогда ещё люди не обращали на него столько внимания, как сегодня. Рассказывая в десятый раз одно и то же, он говорил как бы нехотя, равнодушно:
– Как ушла она третьего дня, так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры так и был злющий, рычит. Меня то и дело за волосья дерёт… Я уж вижу – ого! И вот она пришла. А квартира-то заперта была – мы в кузне были. Я стоял у мехов. Вот вижу, она подошла, встала в двери и говорит: «Дай-ка ключ!» А отец-то взял клещи и пошёл на неё… Идёт это он тихо так, будто крадётся… Я даже глаза зажмурил – страшно! Хотел ей крикнуть: «Беги, мамка!» Не крикнул… Открыл глаза, и он всё идёт ещё! Глазищи горят! Тут она пятиться начала… А потом обернулась задом к нему, бежать хотела…
Лицо у Пашки дрогнуло, всё его худое, угловатое тело задергалось. Глубоким вздохом он глотнул много воздуха и выдохнул его протяжно, сказав:
– Тут он её клещами ка-ак брякнет!
Неподвижно сидевшие дети зашевелились.
– Она взмахнула руками и упала… как в воду мыр-нула…
Он взял в руки какую-то щепочку, внимательно осмотрел её и бросил её через головы детей. Они все сидели неподвижно, как будто ожидая от него чего-то ещё. Но он молчал, низко наклонив голову.
– Совсем убил? – спросила Маша тонким, дрожащим голосом.
– Дура! – не подняв головы, сказал Пашка.
Яков обнял девочку и подвинул её ближе к себе, а Илья подвинулся к Пашке, тихо спросив его:
– Тебе её жалко?
– А что тебе за дело? – сердито отозвался Пашка.
Все сразу и молча взглянули на него.
– Вот она всё гуляла, – раздался звонкий голос Маши, но Яков торопливо и беспокойно перебил её речь:
– Загуляешь! Вон он какой был, кузнец-то!.. Чёрный всегда, страшный, урчит!.. А она весёлая была, как Перфишка…
Пашка взглянул на него и заговорил угрюмо, солидно, как большой:
– Я ей говорил: «Смотри, мамка! Он тебя убьёт!..» Не слушала… Только просит, чтоб я ему не сказывал ничего… Гостинцы за это покупала. А фетьфебель всё пятаки мне дарил. Я ему принесу записку, а он мне сейчас пятак даст… Он – добрый!.. Силач такой… Усищи у него…
– А сабля есть? – спросила Маша.
– Ещё какая! – ответил Пашка и с гордостью прибавил: – Я её раз вынимал из ножен, – чижолая, дьявол!
Яков задумчиво сказал:
– Вот и ты теперь сирота… как Илюшка…
– Как бы не так, – недовольно отозвался сирота. – Ты думаешь, я тоже в тряпичники пойду? Наплевал я!
– Я не про то…
– Я теперь что хочу, то и делаю!.. – подняв голову и сердито сверкая глазами, говорил Пашка гордым голосом. – Я не сирота… а просто… один буду жить. Вот отец-то не хотел меня в училище отдать, а теперь его в острог посадят… А я пойду в училище да и выучусь… ещё получше вашего!
– А где одёжу возьмёшь? – спросил его Илья, усмехаясь с торжеством. – В училище драного-то не больно примут!..
– Одёжу? А я – кузницу продам!
Все взглянули на Пашку с уважением, а Илья почувствовал себя побеждённым. Пашка заметил впечатление и понёсся ещё выше.
– Я ещё лошадь себе куплю… живую, всамделишную лошадь! Буду ездить в училище верхом!..
Ему так понравилась эта мысль, что он даже улыбнулся, хотя улыбка была какая-то пугливая, – мелькнув, тотчас же исчезла.
– Бить тебя уж никто теперь не будет, – вдруг сказала Маша Пашке, глядя на него с завистью.
– Найдутся охотники! – уверенно возразил Илья. Пашка взглянул на него и, ухарски сплюнув в сторону, спросил:
– Ты, что ли? Сунься-ка!
Снова вмешался Яков.
– А как чудно, братцы!.. был человек и ходил, говорил и всё… как все, – живой был, а ударили клещами по голове – его и нет!..
Ребятишки, все трое, внимательно посмотрели на Якова, а у него глаза полезли на лоб и остановились, смешно выпученные.
– Да-а! – сказал Илья. – Я тоже думаю про это…
– Говорят – умер, – тихо и таинственно продолжал Яков, – а что такое умер?
– Душа улетела, – сумрачно пояснил Пашка.
– На небо, – добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них – большая, яркая и немерцающая – была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.