Страница:
Молчит. Ну... прогнал я его в роту.
Другой вестовой - Миловидов, хороший слесарь, грамотен, газеты читает, а - к строю, к дисциплине совершенно, органически неспособен. Умён, сметлив, но - отчаянный задира и драчун. Всё ему нипочем, и жизнь копейка, но вся эта удаль направлена как-то криво, в пустое место... Числился в разряде штрафованных, и грозили ему разные беды, мне жалко стало парня и выпросил его у ротного в вестовые себе. Сначала - ничего, жили дружно, служил он хорошо, но - однажды как-то бреюсь я и вижу в зеркале его рожу - оскорбительно косится на меня из угла комнаты эдакое лицо... врага, презирающего меня... Что за дьявол? Начинаю следить за ним и всё чаще ловлю эти возмущающие душу мою гримасы.
Наконец однажды, в хорошем расположении духа, ласково так говорю ему:
- Слушай, Егорка, ты почему это рожи мне строишь за спиной моей, а?
Сконфузился сначала, виновато заморгал глазами, вытянулся, я ещё более мягко, с хорошим чувством к нему, с эдаким, знаете, искреннейшим желанием установить к человеку человеческое отношение, понять его - расспрашиваю, дружески, как могу...
И вдруг вижу - вырос Егорка, усмехнулся как-то всем телом, с головы до сапог, и - оскорбительно панибратски, с явным наслаждением говорит:
- Потому, что Александра Петровна с поручиком таким-то обманывает вас вот уже больше месяца, я сам видел, как он в саду, за беседкой... - и так далее, всё такими, знаете, грубейшими мужицкими словами...
Было в этом, говорю вам, раздавившее меня наслаждение моим стыдом, моею унизительною ролью. Выгнал я его...
После спрашиваю:
- Почему ты, Миловидов, сразу, когда узнал, не сказал мне об этом?
- Не могу знать...
Врёт! Он прекрасно знал - почему: ему нравилось видеть меня дураком, смешным болваном... ах, конечно, так! Нравилось, и он наслаждался...
Это, государь мой, народ, среди которого живём мы, интеллигенция... мы в нём - как этот остров среди тёмных волн. Вот они извечно толкутся вокруг него, гложут, гложут и - тихонько, незаметно, медленно уничтожают...
Это - камни, а мы - живые люди, и нас - отчаяние мало, поймите! Нас до ужаса мало... Кажется, только наш брат, офицер, ясно видит - как ничтожно тонка корочка людей, желающих добра миру, над этой массой непримиримо враждебных существ... которые живут своим, недоступным нам, углублённым разумом и... и, может быть, бессознательно ждут какого-то момента, когда они встанут все, везде, по всей земле и - уничтожат нас... Надо бороться с ними... надо победить это!..
- Фантазия? Разве есть фантазии без опоры в действительности, без корней в жизни?..
...Я не верю в социализм: его выдумали евреи, это просто попытка рассеянного в мире народа к объединению. Социализм, сионизм - это, вероятно, одно и то же для них. Я не знаю, но я так думаю.
- Русский не может быть социалистом - ему чего-то не хватает для этого. Я, батенька, видел социалистов русских и беседовал с ними и даже иногда увлекался перспективами будущего... но потом быстро трезвел... Социалисты, которые терпеть не могут друг друга, не уважают личности, товарища, который, скажем, картавит, произнося имя Марксово... ну какой там социализм! Это у нас - на день, на праздник... Сегодня - социалист, завтра - чёрт знает кто... этого вы не отбросите, это наше! Вспомните провокаторов... ну, хорошо, они надоели... Но - вот что: кто виноват в эпидемии самоубийств? Это те, которые вчера учили молодёжь - вперёд! а сегодня - командуют ей: стой! шаг на месте! Да, да, это... в массе случаев они виновники самоистребления... Учили, убеждали, настроили юные души на идеалистический лад и - проиграв партию, спокойно отошли в сторону, а те остались одни и разбиваются насмерть... насмерть! Я знаю смысл слов: "надоело жить", о, батенька, я это знаю! За этими словами - разочарование, значит - люди были очарованы; где же те, которые очаровали людей и обманули их?
- Конечно, они тоже - русские, и это, может быть, оправдывает их слабость, их измену. Нельзя только найти оправдание тому, что, будучи нигилистами, они так долго обманывали юношество, играя роль верующих и даже фанатиков.
- Вера требует дисциплины; если я верю: так надо! - я подчиняюсь, сознательно и свободно ввожу мою волю в общий поток воль, одинаково направленных, имеющих одну со мною цель. Этого мы не умеем делать... недавние рабы и холопы, мы все сегодня хотим быть владыками и командовать...
- Не ошибались древние, говоря про нас, славян: "Ни в чём они между собою не согласны, все питают друг ко другу вражду, и ни один не хочет повиноваться другому"... Да, да, я понимаю, но я говорю о необходимости повиновения идее... о скреплении своей личной воли с волею всей нации, это нам незнакомо...
- Я кое-что читал, знаю немецкий язык, видел немцев - у них есть дисциплина, они - активны и - знают, чего хотят. Я не знаю, как там... социалисты ли они в глубоком, еврейском смысле... то есть - насквозь, до костей... с этим дьявольски развитым чувством общности, с уменьем помочь друг другу... но у немцев есть дисциплина, вот это я знаю! Дисциплина - не за страх, поймите, а за совесть! Общая работа - общая сознательная ответственность...
- А мы, мы потому и некультурны, что органически не способны к дисциплине. Мы - подчиняемся, пряча свою волю в уголок куда-то, в тёмный, глубокий уголок души. Кто-то командует: "Равнение налево, м-арш!" Идём налево. "Равнение направо!" Равняемся. Но всегда есть что-то подневольное в этом... шумное, крикливое и - неискреннее, лишённое веры, пафоса... Наша личная воля спрятана в уголок, легко подчиняется всем движениям тела и - не согласна ни с одним... В народной песне поётся: "Мы не сами-то идём - нас нужда ведёт..."
- Это очень национально! Уверяю вас... Мы, я сказал бы, прирождённые анархисты... все! Но - пассивные анархисты...
Он устал, побледнел, закрыл глаза, как бы вспоминая нечто мучительное, и тихо, хрипящим голосом сказал:
- Страшный народ... несчастный и страшный, знаете...
И качнул головою так, точно его мстительно ударила тяжёлая невидимая рука.
II
Лицо у него - сухое и хитрое, маленькие глазки цепко обнимают всё, на что падает их острый, осторожный взгляд. Говорит - бойко, с этой чисто русской, веками воспитанной добродушной откровенностью, в которой однако бесполезно искать искренности. Каждое неосторожное словечко вызывает паузу, живые серые глазки, остановясь, как бы соображают:
"Так ли сказал-то? Надо ли было это слово говорить?"
И гибкий язык тотчас хоронит неосторожное словцо, быстро насыпая над ним целый холм чего-то ненужного.
- Как живём, спрашиваете? - говорит он, а по морщинам его серого лица бегут рябью мелкие, короткие улыбочки.
- По-русски живём, конечно, как господь на душу положит, без заранее обдуманного намерения. Ухабисто и тряско, то направо кинет, то влево мотнёт. Раскачались все внутренние пружины, так что механизм души работает неправильно, шум и судороги - есть, а дела - не видно...
Его маленькие ручки с тёмными и очень тонкими пальцами кажутся особенно ловко присноровленными для ловли мелкой серебряной монеты. Он запустил их в седенькую бородку, поправил, расчесал её и шевелит ими, ощупывая воздух, чашку чая, ложку, своё колено, скатерть, раскидывая глаза во все стороны. И говорит, согласно кивая небольшой суздальской головкой:
- Со-овершенно так! Черносотельник нам, людям образа жизни мирного, весьма вреден. Левый революционер, он - побывал, набросал разных намёков и ушёл, куда ему занадобилось; он ушёл, а правый с нами остался и продолжает шум в очень неприятном смысле, даже весьма мешая делу. Теперь, скажем, еврей - сейчас: почему еврей? Измена! А измены, конечно, никакой, просто человек из Гамбурга за дубовой клёпкой для винных бочек прибыл, и как ему не разрешено ездить свободно, то он несколько скрывается. Тоже немец: почему немец? Нехорошо-с...
Помолчал, соображая, не выговорил ли чего излишне, и успокоенно продолжает:
- Конечно, черносотельник, как русский человек, привыкши к жизни тихой, очень напуган происшествиями, оттого и шумит. У меня сват председателем нашего дрёмовского "Союза русских людей" состоит, всё как надо, знак на груди носит, а в сердце - страх. В шестом году это с ним случилось, когда пошли эспроприации, а по-нашему - грабежи; надулся он тогда шаром, побагровел, выкатил безумно глаза и так с той самой поры и орёт! Один на один, в тихую минуту спросишь его:
- Кричишь?
- Кричу, сват!
- А чего кричишь?
- Боюсь!
Даже плачет иногда, поверьте.
- Конец, говорит, России пришёл, крышка! Одолеют нас!..
Для нас, промышленных людей, опасность, действительно верно, - есть! Народ - неприготовленный, вдруг всё это сразу пришло, ну и... замялись! Для промышленного народа впереди всего дело: у свата - кожевенное, у меня дубовая клёпка, для кума Василья Кириллыча - кудель. Раньше очень просто было: приедет весёлый жидочек из Гамбургу, и кум спокоен, а ко мне являлся марсельской фирмы агент Осип Моисеевич Шехтель, жулик чище нас, грешных, то есть не жулик, а эдакий ловкий и удобный человек. Он очень честный в деле, это я так, ласково, жуликом его. Приедет и всё возьмёт, увезёт всю клёпочку, оставит деньги, и всё это так налажено было, а теперь вот, изволите видеть, сам я из Дрёмова в Геную попал и... Вообще, знаете, кум, например, такое мнение имеет, что торговое дело - всеобщее и превыше всякой политики, так что начальство в торговле - ни при чём! В ней - рубль начальство...
- Язык? Мне племянник языком служит, он очень даже ловок в этом. Пошёл музеи глядеть, а меня вот здесь пришил, один-то я опасаюсь гулять. Хотя здесь сторона простая, и ежели бы по-русски разумели, так совсем хорошо приятнейший народ! Вон как половой улыбается - мы с ним приятели даже. Бабам нашим такого жука показать - бо-ольшое волнение чувств может быть от этакого архангела. Простая сторона, ничего... И, побочно со своим, завёл я тут дельце с иконами, - иконы здесь греческой по старым лавкам, это я вам скажу - удивительно сколько и - нипочём! Намедни зашёл я с племяшом в подвальчик, гляжу - на стенке Николай Святитель, Мир Ликийских, отменнейшего письма! Кванта коста? Трента (сколько стоит? тридцать - Ред). У меня даже коленки дрогнули. Чинква?!. (пять - Ред.) За десять серебряных монет приобрёл, а у нас цена этой вещи будет не менее, думаю, трёх сотен целковых. Посеял я на это дельце лиров - тыщи с полторы и так полагаю, что лира мне перевернётся на круг рубля в два. Вывозить есть затруднение, ну, мы способ знаем. На низ, к югу думаю спуститься, там, племяш говорит, грека больше было и, стало быть, иконы тоже больше. Простота!
Помолчал, внутренне взвешивая сказанное, потом, вздохнув, продолжал с некоторым умилением:
- Много здесь приятного русской душе: иду в Марселе мимо огромного магазина колониальных товаров, глядь - чай лежит Поповский и Боткиных, а здесь муку видел русского помола, высоких клейм. Это, знаете, очень трогает за сердце! Сват?
Смеётся дробным смешком, покачиваясь сухопарым тельцем, напоминающим неуклюжий изогнутый гвоздь.
- Как - чего испугался? Все испугались, и причины для того были, когда окрест города мужичок, знаете, нахмурился и попёр, без разумения, на все законные преграды - давай ему земли! Сам говорит - земля ничья, божья земля, и сам же её у бога отнять хочет, а? У бога! Да-а... очень грозное столботворение было, и наш брат, промышленник, человек тонкого дела, от этих грубостей больше всех пострадал, конечно...
- Почему? Потому, что - как это теперь всякому понятно - самое чувствительное место в государственном, так скажем, теле - карман-с, а они, пролетары эти, всего усерднее по карману норовили ударить. Им бы тише, им бы сначала спросить сведущих людей, какими способами проще получить облегчение прав и начальственной тяготы? А никто их этому не научил, и вместо умаления начальства вышло совсем обратное - разродилась его сила ещё обильнее, и вот пошло вмешательство во все стороны, и община тут затрещала, и попов разогрели, и... да что уж говорить!
Он задумался - точно серенькую маску надел на острое своё лицо, глаза остановились, углубясь в какое-то воспоминание, потом вздохнул и завертелся на стуле, чем-то уколотый.
- Спросимте ещё уну бутылью? Камергерэ, анкора уна бутылья бьянка... и язык какой простецкий, глядите! Н-да, умных бы людей на эту их простоту...
Оглянулся вокруг и, наклонясь вперёд, таинственно понизил голос, торопливо говоря:
- Сын мой Николаша, подобно дятлу, всё в одно место стучит носом рано, дескать, мы, старики, направо свернули! Очень он этими словами свата удручает и жену тоже, так что она плачет даже и просит: "Коля, не серди ты тятеньку Христа ради, с им удар будет!" А Николай упрям, строг, и всё твердит: поторопились! Сват, действительно, сердится, ну а сам как будто понимает, что, пожалуй, Николай-от не зря говорит. Как-то раз, будучи очень им расстроен и раздразнён, заплакал сват, сморкается и жалобно таково просит: "Оставь меня, не говори про всё это! Погоди - умрём, останетесь вы, щенки, хозяевами..." А Николай - дерзок он у меня - не дослушав речи, и бухнул:
- Али, говорит, я для того родился, чтобы ваши ошибки править? Это какая жизнь? Одни - путают, другие - распутывай, и все на одном месте толкутся, а между тем соседи не ждут - глядите, вон как иностранный капитал прёт на нас...
И начал, знаете, доказывать. Политика иностранная для меня не вполне понятна, однако - забавно видеть, как собственное твоё чадо двадцати шести годов всей жизни первого умника в городе обставляет, доводя его даже до лишения языка... А кроме того - тяжело...
Он замолчал, посасывая золотое вино и чмокая тонкими губами, снова спрятал глаза куда-то под череп и слепо уставился узкими щёлками в стену, пустую и холодную.
- Дума? Что ж Дума? Она ведь нашими делами не занимается, и толка от неё не заметно пока... - неохотно проговорил он и, вдруг завертевшись на стуле, молвил, сердито улыбаясь:
- Мечтательность распространяет Дума эта и смущает многих... вдруг, к примеру, какой-нибудь бродячий столяр говорит о государстве, России и прочее. Откуда? Вот именно от Думы этой. В ней говорят, а в газетах всё сказанное пишется, ну и проходит в средину населения, но - как проходит? Конечно, в испорченном виде всё. Разве когда в Думе говорилось, что от несоответствия возрастов дети неудачны бывают? Видите! А в народ, между прочим, проникло такое...
- Да уж поверьте! Этому я сам свидетель и могу рассказать...
Бойко, со странным соединением тяжёлой пошлости и тонкого ума, он рассказал:
- Поехал я с работником летом, около успеньева дня, в город по делам некоторым, и вдруг схватывает работника холера. Я, конечно, испугавшись, домой, а дорогой лошадь у меня расковалась, пришлось остановиться в деревеньке, и так запоздал я значительно - дай бог у себя к полуночи быть... Тороплюсь, лошадка молодая, горячая, вдруг вижу - приступает на левую заднюю, заковал её мерзавец кузнечишка. Жалко животное, придерживаю, еду потихоньку, а уж темнеет, душно, пыльно и жутковато. Времена, как знаете, беспокойные, озорника расплодилось множество, а иной, конечное дело, и с голодухи, в отчаяние впавши, ценит человека дешевле козла. Народ у нас характера слабого и скучающий народ, многие, как это бессомненно известно, со скуки и озорничают, заслуживая даже тюрьму и Сибирь. Так и еду просёлочком мягким...
- Вдруг, знаете, в ракитнике невысоком что-то зашевелилось, закачалось - бог знает что там, - испугался я, да и зыкни на лошадь, а она сама тоже, видно, испугалась и - понеси! Да так понесла, что вёрст с пяток - как пуля она летела, а у меня уже и руки затекают, не могу держать... Тарантасик мой прыгает мячом, едва сижу - беда, разобьёт! И вот вдруг на дороге, словно чёрный прыщ вскочил, явился человек у самой у морды лошадиной, вижу подпрыгнул как-то, вцепился и волочится по дороге, а я совсем ошалел: пистолет достать нельзя - боюсь вожжи выпустить, сижу и кричу что есть мочи. Однако слышу заботливый и вежливый эдакий голос хрипотцой: дескать, не беспокойтесь, и вообще - ничего, слава те господи, не худой, видно, человек... это ведь сразу, по воздуху передаётся...
- Присмотрелся я к нему, пока лошадь он охаживал: сухой такой человечек, голодного вида, лицо длинное, клином, и бородка эдакая ненужная. В руке тонкая палочка, на спине котомка лёгонькая... а первее всего - голос располагающий: спокойный, тихий и уважительный. В одном слове сказать пригласил я его - садись, мол, подвезу, потому оказалось, что он идёт в моё село... Так-то... Едем. Жмётся он, как бы стараясь не стеснить, не касаться меня, а мне эта его великатность нравится. Слово за слово - узнал я, что столяр он и резчик, а теперь - без работы, шагает к нам, услыхав, что у нас ремонт иконостаса предполагается. Верно, предполагали...
Спрашиваю его:
- Что ж так запоздал?
- Да всё, - говорит, - народ интересный встречался, с тем слово, с этим два, а время идёт, а душа цветёт.
Фигурно говорит и ласково.
- Какой же, мол, интересный народ?
- Да - мужики...
- Это верно, - говорю, - весьма они интересны!
Я пошутил, а он - не понял.
- Человек, - говорит, - самое интересное всегда.
- Сколько тебе годов?
- Двадцать семь.
Едем да говорим, и вижу я - парень не пустой и хоть молод, а разумен, мысли у него смирные и располагающие к беседе. На грех мне в ту пору столяр нужен был по разной починке домашней, есть у нас свой - пьяница, вор, да и мастер не искусный. И предложи я этому, что вот, пока он там насчёт иконостаса толкует, поработал бы у меня, я ему полтинку в день положу, а то, коли хочет, сдельно. Ничего, согласился. Приехали, я его прямо к себе ночевать чтобы... н-да, удивительно это! Разное в руку берёшь, а чем палец занозишь - неведомо! Осторожный я человек будто бы, а тут расположился, неизвестно почему. Пачпорт его оказался в порядке, и значилось в нём, что парень мещанин из Починок - всё как надо. Имя его забыл я... Ефим, кажись, а то - Ефрем... Ну, всё едино...
Его личико сконфуженно сморщилось, пальцы побежали по столу, выбивая дробь, маленькая головка виновато опустилась над столом, стало видно, как жидки и тонки серые волосы на жёлтой коже черепа. Под этой кожей что-то шевелилось, бегало суетливо и беспокойно, заставляя вздрагивать сухие, острые уши.
- Просто даже удивительно, до чего несуразен этот русский народ, даже непостижимо уму... всё какие-то мимо идущие люди, идут мимо всего, а куда, к чему - неизвестно! Отношения нету никакого - одно любопытство, словно бы вчера они поселились на земле и ещё не решено у них - тут будут жить али в другом месте где? Беда! То есть положительно - беда! Так всё ненадёжно, и так все требуют... укрощения... не кулаком, конечно, это не по времени и цели не служит, как видим... нет, тут внутреннее укрощение нужно, чтобы внутри себя человек успокоился и встал на свой пункт. Забить человека до дурака - это очень просто, так ведь жизнь не дураками строится и держится верно-с? Ты мне найди способ, как внутренне укротить, ума - не тронь! Ум, он - деньги выдумал, а деньги - вот, я держу в руке маленькую цветную бумажку, и в ней - всё! Тут и скот, и дом, и раб, и жена, и всякие удовольствия, и непререкаемая надо всем власть, вот как-с! А ведь просто бумажка или золотой кружочек с каким-нибудь изображением...
Он вспотел от волнения, охватившего его, вскинул голову и, отдуваясь, вытер лицо большим, смятым в комок платком. Затем, вздохнув, оглянулся, подвинулся к столу, спрятав руки, продолжал жалобно, в тон скучному вою сирены, разрывавшей дымный воздух порта:
- Работал этот Ефим достойно звания, умеючи, но однако так, как будто не это его главное дело и не столяр он, а просто любопытствующий человек; чистит шкаф, а глаза у него преспокойно, не спеша гуляют по всем предметам и направлениям... Меня в работе не обманешь, я вижу с первой минуты, каков есть работник! Иной - как музыкант в своём деле - вопьётся в него, прилипнет к своему инструменту и уж ничего не понимает, ни о чём, кроме дела, думать не может, - редки такие! А этот - он и споро работает, однако видно, что мысли у него не в деле, а где-то около...
Подкатился к нему сынишка мой - он у меня в крестце ездит по случаю слабых ножек, - Ефим ласково поговорил с ним... н-да, а тут супруга моя подошла... я, видите, на второй женат, шестой год живём. Сейчас этот воззрился на неё, ощупал глазами - а глаза у него эдакие пристальные, хотя и кроткого взгляда...
- Супруга ваша? - спрашивает.
- Именно, мол.
- Молоденька для вас.
- Молодая-то лучше, сам знаешь.
- Это для кого же, - спрашивает, - лучше?
- А для меня...
- Так. А вот, говорит, для сынка - лучше?
Что такое? Заинтриговался я этими его словами, расспрашиваю, а он мне безо всякого сомнения и доложил, что хотя молодая женщина и приятна, но сын мой лишён ног по причине несоответствия моего возраста жениному. Несоответствие, действительно верно, есть: мне, видите, пятьдесят четыре, а ей двадцать два, и взял я её шестнадцати. Но - разве это редкость? И кому до этого дело, окромя меня да её? Поразил он меня однако этими словами, и хоть виду я не показываю, но рассердился, а жена, по глупому любопытству, вытаращилась на него. Я, конечно, посмеиваюсь, а он, стоя на коленках, трясёт своей бородёнкой, на курий хвост схожей, и всё гвоздит: "Вот, говорит, вы, хозяева, живёте в своё удовольствие, достигая для себя всего, чего вам хочется, а про государство, про Россию кто из вас думает?"
- Подожди, как же это ты до государства махнул?
- А очень просто! - говорит. - Вы где живёте - в России? От кого всем пользуетесь? От России! А что ей даёте? Вот - даже и ребёночек у вас уродец, по жадности вашей... А коли и здоровый он родится - воспитать, добру научить не умеете!
Тут я, знаете, вспылил.
- Ты, - говорю, - кто?
А он - ничего, спокойно так, учительно и досадно всё своё толкует:
- Ежели-де я вижу что вредное али нечестное - должен на это указать...
- Да кто тебя слушать согласен?
- Сто человек не услышат - сто первому скажу...
И лицо у него упрямое эдакое, как топор, примерно.
Старик торопливо выпил вино, закашлялся, закрыл рот платком и, встряхивая головою, замычал, как от боли. Мутные слёзы потекли из его глаз, покрасневших от натуги.
- Так, знаете, с утра да вплоть до полудён мы с ним и беседовали, и наговорил он мне такого, что даже не знаю, как и назвать! Жену я, конечное дело, отстранил, но чувствую, что она из другой комнаты слушает споры наши. Женщина тихая, была из бедности взята... н-да... Конечно, понимаю я, что за пичужка прилетела, нет их хуже, этих смирных бунтарей, я вам скажу! Иной, настоящий революционер, накричит, наговорит, и - ничего, а эти, вот эдакие кроткие, это - зараза прилипчивая, ой-ой как! Они, видите ли, по наружности кротки, а внутри у него - кремни насыпаны... В полдень я ему говорю: "Вот что, возьми-ка ты с меня четвертачок за работишку твою и - ступай с богом! Ты, брат, видно, сектант какой, что ли, а может, и хуже кто, так уйди-ка лучше!"
- Ушёл он тихо и смирно, а я за делами успокоился да и забыл про него. Только, замечаю, жена чего-то не в себе будто, я к ней со всем вниманием по супружескому делу, а она - отказывает: нездорова, дескать. Раз нездорова ничего, два - допустимо, а в третий уж и на мысли наводит - что такое? Женщина молодая. К тому же приметил, что куда-то уходит она поспешно и возвращается сумрачная. И спрашивает несуразное и непривычно по характеру своему о разных разностях... Притих я, слежу, выжидаю ясности... Прошло эдак недельки с две время - слышу, объявился у нас проповедник. Кто? Столяр, который иконостас чинит. Так! Где проповедует? В церковной сторожке. Потянуло меня, дай, думаю, пойду, ещё послушаю этих речей...
Он выпрямился, положил руки на край стола, точно на клавиши пианино, и, перебирая пальцами, чётко и строго продолжал рассказ, прихмурив седенькие брови.
- Выбрал вечером свободный час, иду... Церковь у нас `о то время вся в лесах стояла, щикатурку подновляли, около сторожки груда всякой всячины навалена, и сторожка хорошо укрыта. Подошёл я из-за уголка и слышу встречу мне Матрёшин, Климова мясника дочери, голос, сочный такой:
- Как же надо жить? - спрашивает.
"Что такое? - думаю. - При чём тут Матрёша?" Заглянул в дверь-то, а там, в уголку, и супруга моя изволит сидеть, и ещё две дамы наши, да парней человека четыре, да старик Зверков, тоже полоумный. Ошибло меня. А столяр этот вежливо так приглашает:
- Пожалуйте, входите! - как в свой дом всё равно. Вскипел я несколько, но сдержался, вхожу. Спасибо, мол, но я бы и без приглашения твоего взошёл... да... Супружница, вижу, сомлела от испуга, прячет голову в платок. Сел я рядом с нею и шепнул: "Выздоровела, сукина дочь, а?" А этот козёл разливает-блеет то и сё и не знаю что! Уж я, конечно, не мог слушать, помню только одни слова его: дескать наступило время, когда мы все должны подумать друг о друге и каждый о себе, и прочее. Всё ясно и без слов, разумеется. Гляжу на него, глазёнки играют, бородёнка трясётся - пророк, за шиворот да за порог!
- Должна, - говорит, - Русь наша, если она жива душой...
Все в горячительном роде и с примесью евангелия даже...
Взорвало меня:
- Ты, - говорю, - как хочешь, милый, думай про себя, а людей смущать не дозволено! И я тебе это докажу...
Взял жену за руку и - домой, а по дороге - к свату, да и говорю ему:
- Что сидишь, друг? Чего ждёшь?
Испугал. Ну, он сейчас стражников, и всё своим порядком пошло расспросили парня этого, как и что, свели в кутузку, а потом - в город, с парой провожатых...
Старик устало и тихонько засмеялся, но ни довольства собою, ни веселья, ни злости в смехе его не прозвучало, смех этот, ненужный и скучный, оборвался, точно гнилая бечёвка, и снова быстро посыпались маленькие, суетливые слова.
Другой вестовой - Миловидов, хороший слесарь, грамотен, газеты читает, а - к строю, к дисциплине совершенно, органически неспособен. Умён, сметлив, но - отчаянный задира и драчун. Всё ему нипочем, и жизнь копейка, но вся эта удаль направлена как-то криво, в пустое место... Числился в разряде штрафованных, и грозили ему разные беды, мне жалко стало парня и выпросил его у ротного в вестовые себе. Сначала - ничего, жили дружно, служил он хорошо, но - однажды как-то бреюсь я и вижу в зеркале его рожу - оскорбительно косится на меня из угла комнаты эдакое лицо... врага, презирающего меня... Что за дьявол? Начинаю следить за ним и всё чаще ловлю эти возмущающие душу мою гримасы.
Наконец однажды, в хорошем расположении духа, ласково так говорю ему:
- Слушай, Егорка, ты почему это рожи мне строишь за спиной моей, а?
Сконфузился сначала, виновато заморгал глазами, вытянулся, я ещё более мягко, с хорошим чувством к нему, с эдаким, знаете, искреннейшим желанием установить к человеку человеческое отношение, понять его - расспрашиваю, дружески, как могу...
И вдруг вижу - вырос Егорка, усмехнулся как-то всем телом, с головы до сапог, и - оскорбительно панибратски, с явным наслаждением говорит:
- Потому, что Александра Петровна с поручиком таким-то обманывает вас вот уже больше месяца, я сам видел, как он в саду, за беседкой... - и так далее, всё такими, знаете, грубейшими мужицкими словами...
Было в этом, говорю вам, раздавившее меня наслаждение моим стыдом, моею унизительною ролью. Выгнал я его...
После спрашиваю:
- Почему ты, Миловидов, сразу, когда узнал, не сказал мне об этом?
- Не могу знать...
Врёт! Он прекрасно знал - почему: ему нравилось видеть меня дураком, смешным болваном... ах, конечно, так! Нравилось, и он наслаждался...
Это, государь мой, народ, среди которого живём мы, интеллигенция... мы в нём - как этот остров среди тёмных волн. Вот они извечно толкутся вокруг него, гложут, гложут и - тихонько, незаметно, медленно уничтожают...
Это - камни, а мы - живые люди, и нас - отчаяние мало, поймите! Нас до ужаса мало... Кажется, только наш брат, офицер, ясно видит - как ничтожно тонка корочка людей, желающих добра миру, над этой массой непримиримо враждебных существ... которые живут своим, недоступным нам, углублённым разумом и... и, может быть, бессознательно ждут какого-то момента, когда они встанут все, везде, по всей земле и - уничтожат нас... Надо бороться с ними... надо победить это!..
- Фантазия? Разве есть фантазии без опоры в действительности, без корней в жизни?..
...Я не верю в социализм: его выдумали евреи, это просто попытка рассеянного в мире народа к объединению. Социализм, сионизм - это, вероятно, одно и то же для них. Я не знаю, но я так думаю.
- Русский не может быть социалистом - ему чего-то не хватает для этого. Я, батенька, видел социалистов русских и беседовал с ними и даже иногда увлекался перспективами будущего... но потом быстро трезвел... Социалисты, которые терпеть не могут друг друга, не уважают личности, товарища, который, скажем, картавит, произнося имя Марксово... ну какой там социализм! Это у нас - на день, на праздник... Сегодня - социалист, завтра - чёрт знает кто... этого вы не отбросите, это наше! Вспомните провокаторов... ну, хорошо, они надоели... Но - вот что: кто виноват в эпидемии самоубийств? Это те, которые вчера учили молодёжь - вперёд! а сегодня - командуют ей: стой! шаг на месте! Да, да, это... в массе случаев они виновники самоистребления... Учили, убеждали, настроили юные души на идеалистический лад и - проиграв партию, спокойно отошли в сторону, а те остались одни и разбиваются насмерть... насмерть! Я знаю смысл слов: "надоело жить", о, батенька, я это знаю! За этими словами - разочарование, значит - люди были очарованы; где же те, которые очаровали людей и обманули их?
- Конечно, они тоже - русские, и это, может быть, оправдывает их слабость, их измену. Нельзя только найти оправдание тому, что, будучи нигилистами, они так долго обманывали юношество, играя роль верующих и даже фанатиков.
- Вера требует дисциплины; если я верю: так надо! - я подчиняюсь, сознательно и свободно ввожу мою волю в общий поток воль, одинаково направленных, имеющих одну со мною цель. Этого мы не умеем делать... недавние рабы и холопы, мы все сегодня хотим быть владыками и командовать...
- Не ошибались древние, говоря про нас, славян: "Ни в чём они между собою не согласны, все питают друг ко другу вражду, и ни один не хочет повиноваться другому"... Да, да, я понимаю, но я говорю о необходимости повиновения идее... о скреплении своей личной воли с волею всей нации, это нам незнакомо...
- Я кое-что читал, знаю немецкий язык, видел немцев - у них есть дисциплина, они - активны и - знают, чего хотят. Я не знаю, как там... социалисты ли они в глубоком, еврейском смысле... то есть - насквозь, до костей... с этим дьявольски развитым чувством общности, с уменьем помочь друг другу... но у немцев есть дисциплина, вот это я знаю! Дисциплина - не за страх, поймите, а за совесть! Общая работа - общая сознательная ответственность...
- А мы, мы потому и некультурны, что органически не способны к дисциплине. Мы - подчиняемся, пряча свою волю в уголок куда-то, в тёмный, глубокий уголок души. Кто-то командует: "Равнение налево, м-арш!" Идём налево. "Равнение направо!" Равняемся. Но всегда есть что-то подневольное в этом... шумное, крикливое и - неискреннее, лишённое веры, пафоса... Наша личная воля спрятана в уголок, легко подчиняется всем движениям тела и - не согласна ни с одним... В народной песне поётся: "Мы не сами-то идём - нас нужда ведёт..."
- Это очень национально! Уверяю вас... Мы, я сказал бы, прирождённые анархисты... все! Но - пассивные анархисты...
Он устал, побледнел, закрыл глаза, как бы вспоминая нечто мучительное, и тихо, хрипящим голосом сказал:
- Страшный народ... несчастный и страшный, знаете...
И качнул головою так, точно его мстительно ударила тяжёлая невидимая рука.
II
Лицо у него - сухое и хитрое, маленькие глазки цепко обнимают всё, на что падает их острый, осторожный взгляд. Говорит - бойко, с этой чисто русской, веками воспитанной добродушной откровенностью, в которой однако бесполезно искать искренности. Каждое неосторожное словечко вызывает паузу, живые серые глазки, остановясь, как бы соображают:
"Так ли сказал-то? Надо ли было это слово говорить?"
И гибкий язык тотчас хоронит неосторожное словцо, быстро насыпая над ним целый холм чего-то ненужного.
- Как живём, спрашиваете? - говорит он, а по морщинам его серого лица бегут рябью мелкие, короткие улыбочки.
- По-русски живём, конечно, как господь на душу положит, без заранее обдуманного намерения. Ухабисто и тряско, то направо кинет, то влево мотнёт. Раскачались все внутренние пружины, так что механизм души работает неправильно, шум и судороги - есть, а дела - не видно...
Его маленькие ручки с тёмными и очень тонкими пальцами кажутся особенно ловко присноровленными для ловли мелкой серебряной монеты. Он запустил их в седенькую бородку, поправил, расчесал её и шевелит ими, ощупывая воздух, чашку чая, ложку, своё колено, скатерть, раскидывая глаза во все стороны. И говорит, согласно кивая небольшой суздальской головкой:
- Со-овершенно так! Черносотельник нам, людям образа жизни мирного, весьма вреден. Левый революционер, он - побывал, набросал разных намёков и ушёл, куда ему занадобилось; он ушёл, а правый с нами остался и продолжает шум в очень неприятном смысле, даже весьма мешая делу. Теперь, скажем, еврей - сейчас: почему еврей? Измена! А измены, конечно, никакой, просто человек из Гамбурга за дубовой клёпкой для винных бочек прибыл, и как ему не разрешено ездить свободно, то он несколько скрывается. Тоже немец: почему немец? Нехорошо-с...
Помолчал, соображая, не выговорил ли чего излишне, и успокоенно продолжает:
- Конечно, черносотельник, как русский человек, привыкши к жизни тихой, очень напуган происшествиями, оттого и шумит. У меня сват председателем нашего дрёмовского "Союза русских людей" состоит, всё как надо, знак на груди носит, а в сердце - страх. В шестом году это с ним случилось, когда пошли эспроприации, а по-нашему - грабежи; надулся он тогда шаром, побагровел, выкатил безумно глаза и так с той самой поры и орёт! Один на один, в тихую минуту спросишь его:
- Кричишь?
- Кричу, сват!
- А чего кричишь?
- Боюсь!
Даже плачет иногда, поверьте.
- Конец, говорит, России пришёл, крышка! Одолеют нас!..
Для нас, промышленных людей, опасность, действительно верно, - есть! Народ - неприготовленный, вдруг всё это сразу пришло, ну и... замялись! Для промышленного народа впереди всего дело: у свата - кожевенное, у меня дубовая клёпка, для кума Василья Кириллыча - кудель. Раньше очень просто было: приедет весёлый жидочек из Гамбургу, и кум спокоен, а ко мне являлся марсельской фирмы агент Осип Моисеевич Шехтель, жулик чище нас, грешных, то есть не жулик, а эдакий ловкий и удобный человек. Он очень честный в деле, это я так, ласково, жуликом его. Приедет и всё возьмёт, увезёт всю клёпочку, оставит деньги, и всё это так налажено было, а теперь вот, изволите видеть, сам я из Дрёмова в Геную попал и... Вообще, знаете, кум, например, такое мнение имеет, что торговое дело - всеобщее и превыше всякой политики, так что начальство в торговле - ни при чём! В ней - рубль начальство...
- Язык? Мне племянник языком служит, он очень даже ловок в этом. Пошёл музеи глядеть, а меня вот здесь пришил, один-то я опасаюсь гулять. Хотя здесь сторона простая, и ежели бы по-русски разумели, так совсем хорошо приятнейший народ! Вон как половой улыбается - мы с ним приятели даже. Бабам нашим такого жука показать - бо-ольшое волнение чувств может быть от этакого архангела. Простая сторона, ничего... И, побочно со своим, завёл я тут дельце с иконами, - иконы здесь греческой по старым лавкам, это я вам скажу - удивительно сколько и - нипочём! Намедни зашёл я с племяшом в подвальчик, гляжу - на стенке Николай Святитель, Мир Ликийских, отменнейшего письма! Кванта коста? Трента (сколько стоит? тридцать - Ред). У меня даже коленки дрогнули. Чинква?!. (пять - Ред.) За десять серебряных монет приобрёл, а у нас цена этой вещи будет не менее, думаю, трёх сотен целковых. Посеял я на это дельце лиров - тыщи с полторы и так полагаю, что лира мне перевернётся на круг рубля в два. Вывозить есть затруднение, ну, мы способ знаем. На низ, к югу думаю спуститься, там, племяш говорит, грека больше было и, стало быть, иконы тоже больше. Простота!
Помолчал, внутренне взвешивая сказанное, потом, вздохнув, продолжал с некоторым умилением:
- Много здесь приятного русской душе: иду в Марселе мимо огромного магазина колониальных товаров, глядь - чай лежит Поповский и Боткиных, а здесь муку видел русского помола, высоких клейм. Это, знаете, очень трогает за сердце! Сват?
Смеётся дробным смешком, покачиваясь сухопарым тельцем, напоминающим неуклюжий изогнутый гвоздь.
- Как - чего испугался? Все испугались, и причины для того были, когда окрест города мужичок, знаете, нахмурился и попёр, без разумения, на все законные преграды - давай ему земли! Сам говорит - земля ничья, божья земля, и сам же её у бога отнять хочет, а? У бога! Да-а... очень грозное столботворение было, и наш брат, промышленник, человек тонкого дела, от этих грубостей больше всех пострадал, конечно...
- Почему? Потому, что - как это теперь всякому понятно - самое чувствительное место в государственном, так скажем, теле - карман-с, а они, пролетары эти, всего усерднее по карману норовили ударить. Им бы тише, им бы сначала спросить сведущих людей, какими способами проще получить облегчение прав и начальственной тяготы? А никто их этому не научил, и вместо умаления начальства вышло совсем обратное - разродилась его сила ещё обильнее, и вот пошло вмешательство во все стороны, и община тут затрещала, и попов разогрели, и... да что уж говорить!
Он задумался - точно серенькую маску надел на острое своё лицо, глаза остановились, углубясь в какое-то воспоминание, потом вздохнул и завертелся на стуле, чем-то уколотый.
- Спросимте ещё уну бутылью? Камергерэ, анкора уна бутылья бьянка... и язык какой простецкий, глядите! Н-да, умных бы людей на эту их простоту...
Оглянулся вокруг и, наклонясь вперёд, таинственно понизил голос, торопливо говоря:
- Сын мой Николаша, подобно дятлу, всё в одно место стучит носом рано, дескать, мы, старики, направо свернули! Очень он этими словами свата удручает и жену тоже, так что она плачет даже и просит: "Коля, не серди ты тятеньку Христа ради, с им удар будет!" А Николай упрям, строг, и всё твердит: поторопились! Сват, действительно, сердится, ну а сам как будто понимает, что, пожалуй, Николай-от не зря говорит. Как-то раз, будучи очень им расстроен и раздразнён, заплакал сват, сморкается и жалобно таково просит: "Оставь меня, не говори про всё это! Погоди - умрём, останетесь вы, щенки, хозяевами..." А Николай - дерзок он у меня - не дослушав речи, и бухнул:
- Али, говорит, я для того родился, чтобы ваши ошибки править? Это какая жизнь? Одни - путают, другие - распутывай, и все на одном месте толкутся, а между тем соседи не ждут - глядите, вон как иностранный капитал прёт на нас...
И начал, знаете, доказывать. Политика иностранная для меня не вполне понятна, однако - забавно видеть, как собственное твоё чадо двадцати шести годов всей жизни первого умника в городе обставляет, доводя его даже до лишения языка... А кроме того - тяжело...
Он замолчал, посасывая золотое вино и чмокая тонкими губами, снова спрятал глаза куда-то под череп и слепо уставился узкими щёлками в стену, пустую и холодную.
- Дума? Что ж Дума? Она ведь нашими делами не занимается, и толка от неё не заметно пока... - неохотно проговорил он и, вдруг завертевшись на стуле, молвил, сердито улыбаясь:
- Мечтательность распространяет Дума эта и смущает многих... вдруг, к примеру, какой-нибудь бродячий столяр говорит о государстве, России и прочее. Откуда? Вот именно от Думы этой. В ней говорят, а в газетах всё сказанное пишется, ну и проходит в средину населения, но - как проходит? Конечно, в испорченном виде всё. Разве когда в Думе говорилось, что от несоответствия возрастов дети неудачны бывают? Видите! А в народ, между прочим, проникло такое...
- Да уж поверьте! Этому я сам свидетель и могу рассказать...
Бойко, со странным соединением тяжёлой пошлости и тонкого ума, он рассказал:
- Поехал я с работником летом, около успеньева дня, в город по делам некоторым, и вдруг схватывает работника холера. Я, конечно, испугавшись, домой, а дорогой лошадь у меня расковалась, пришлось остановиться в деревеньке, и так запоздал я значительно - дай бог у себя к полуночи быть... Тороплюсь, лошадка молодая, горячая, вдруг вижу - приступает на левую заднюю, заковал её мерзавец кузнечишка. Жалко животное, придерживаю, еду потихоньку, а уж темнеет, душно, пыльно и жутковато. Времена, как знаете, беспокойные, озорника расплодилось множество, а иной, конечное дело, и с голодухи, в отчаяние впавши, ценит человека дешевле козла. Народ у нас характера слабого и скучающий народ, многие, как это бессомненно известно, со скуки и озорничают, заслуживая даже тюрьму и Сибирь. Так и еду просёлочком мягким...
- Вдруг, знаете, в ракитнике невысоком что-то зашевелилось, закачалось - бог знает что там, - испугался я, да и зыкни на лошадь, а она сама тоже, видно, испугалась и - понеси! Да так понесла, что вёрст с пяток - как пуля она летела, а у меня уже и руки затекают, не могу держать... Тарантасик мой прыгает мячом, едва сижу - беда, разобьёт! И вот вдруг на дороге, словно чёрный прыщ вскочил, явился человек у самой у морды лошадиной, вижу подпрыгнул как-то, вцепился и волочится по дороге, а я совсем ошалел: пистолет достать нельзя - боюсь вожжи выпустить, сижу и кричу что есть мочи. Однако слышу заботливый и вежливый эдакий голос хрипотцой: дескать, не беспокойтесь, и вообще - ничего, слава те господи, не худой, видно, человек... это ведь сразу, по воздуху передаётся...
- Присмотрелся я к нему, пока лошадь он охаживал: сухой такой человечек, голодного вида, лицо длинное, клином, и бородка эдакая ненужная. В руке тонкая палочка, на спине котомка лёгонькая... а первее всего - голос располагающий: спокойный, тихий и уважительный. В одном слове сказать пригласил я его - садись, мол, подвезу, потому оказалось, что он идёт в моё село... Так-то... Едем. Жмётся он, как бы стараясь не стеснить, не касаться меня, а мне эта его великатность нравится. Слово за слово - узнал я, что столяр он и резчик, а теперь - без работы, шагает к нам, услыхав, что у нас ремонт иконостаса предполагается. Верно, предполагали...
Спрашиваю его:
- Что ж так запоздал?
- Да всё, - говорит, - народ интересный встречался, с тем слово, с этим два, а время идёт, а душа цветёт.
Фигурно говорит и ласково.
- Какой же, мол, интересный народ?
- Да - мужики...
- Это верно, - говорю, - весьма они интересны!
Я пошутил, а он - не понял.
- Человек, - говорит, - самое интересное всегда.
- Сколько тебе годов?
- Двадцать семь.
Едем да говорим, и вижу я - парень не пустой и хоть молод, а разумен, мысли у него смирные и располагающие к беседе. На грех мне в ту пору столяр нужен был по разной починке домашней, есть у нас свой - пьяница, вор, да и мастер не искусный. И предложи я этому, что вот, пока он там насчёт иконостаса толкует, поработал бы у меня, я ему полтинку в день положу, а то, коли хочет, сдельно. Ничего, согласился. Приехали, я его прямо к себе ночевать чтобы... н-да, удивительно это! Разное в руку берёшь, а чем палец занозишь - неведомо! Осторожный я человек будто бы, а тут расположился, неизвестно почему. Пачпорт его оказался в порядке, и значилось в нём, что парень мещанин из Починок - всё как надо. Имя его забыл я... Ефим, кажись, а то - Ефрем... Ну, всё едино...
Его личико сконфуженно сморщилось, пальцы побежали по столу, выбивая дробь, маленькая головка виновато опустилась над столом, стало видно, как жидки и тонки серые волосы на жёлтой коже черепа. Под этой кожей что-то шевелилось, бегало суетливо и беспокойно, заставляя вздрагивать сухие, острые уши.
- Просто даже удивительно, до чего несуразен этот русский народ, даже непостижимо уму... всё какие-то мимо идущие люди, идут мимо всего, а куда, к чему - неизвестно! Отношения нету никакого - одно любопытство, словно бы вчера они поселились на земле и ещё не решено у них - тут будут жить али в другом месте где? Беда! То есть положительно - беда! Так всё ненадёжно, и так все требуют... укрощения... не кулаком, конечно, это не по времени и цели не служит, как видим... нет, тут внутреннее укрощение нужно, чтобы внутри себя человек успокоился и встал на свой пункт. Забить человека до дурака - это очень просто, так ведь жизнь не дураками строится и держится верно-с? Ты мне найди способ, как внутренне укротить, ума - не тронь! Ум, он - деньги выдумал, а деньги - вот, я держу в руке маленькую цветную бумажку, и в ней - всё! Тут и скот, и дом, и раб, и жена, и всякие удовольствия, и непререкаемая надо всем власть, вот как-с! А ведь просто бумажка или золотой кружочек с каким-нибудь изображением...
Он вспотел от волнения, охватившего его, вскинул голову и, отдуваясь, вытер лицо большим, смятым в комок платком. Затем, вздохнув, оглянулся, подвинулся к столу, спрятав руки, продолжал жалобно, в тон скучному вою сирены, разрывавшей дымный воздух порта:
- Работал этот Ефим достойно звания, умеючи, но однако так, как будто не это его главное дело и не столяр он, а просто любопытствующий человек; чистит шкаф, а глаза у него преспокойно, не спеша гуляют по всем предметам и направлениям... Меня в работе не обманешь, я вижу с первой минуты, каков есть работник! Иной - как музыкант в своём деле - вопьётся в него, прилипнет к своему инструменту и уж ничего не понимает, ни о чём, кроме дела, думать не может, - редки такие! А этот - он и споро работает, однако видно, что мысли у него не в деле, а где-то около...
Подкатился к нему сынишка мой - он у меня в крестце ездит по случаю слабых ножек, - Ефим ласково поговорил с ним... н-да, а тут супруга моя подошла... я, видите, на второй женат, шестой год живём. Сейчас этот воззрился на неё, ощупал глазами - а глаза у него эдакие пристальные, хотя и кроткого взгляда...
- Супруга ваша? - спрашивает.
- Именно, мол.
- Молоденька для вас.
- Молодая-то лучше, сам знаешь.
- Это для кого же, - спрашивает, - лучше?
- А для меня...
- Так. А вот, говорит, для сынка - лучше?
Что такое? Заинтриговался я этими его словами, расспрашиваю, а он мне безо всякого сомнения и доложил, что хотя молодая женщина и приятна, но сын мой лишён ног по причине несоответствия моего возраста жениному. Несоответствие, действительно верно, есть: мне, видите, пятьдесят четыре, а ей двадцать два, и взял я её шестнадцати. Но - разве это редкость? И кому до этого дело, окромя меня да её? Поразил он меня однако этими словами, и хоть виду я не показываю, но рассердился, а жена, по глупому любопытству, вытаращилась на него. Я, конечно, посмеиваюсь, а он, стоя на коленках, трясёт своей бородёнкой, на курий хвост схожей, и всё гвоздит: "Вот, говорит, вы, хозяева, живёте в своё удовольствие, достигая для себя всего, чего вам хочется, а про государство, про Россию кто из вас думает?"
- Подожди, как же это ты до государства махнул?
- А очень просто! - говорит. - Вы где живёте - в России? От кого всем пользуетесь? От России! А что ей даёте? Вот - даже и ребёночек у вас уродец, по жадности вашей... А коли и здоровый он родится - воспитать, добру научить не умеете!
Тут я, знаете, вспылил.
- Ты, - говорю, - кто?
А он - ничего, спокойно так, учительно и досадно всё своё толкует:
- Ежели-де я вижу что вредное али нечестное - должен на это указать...
- Да кто тебя слушать согласен?
- Сто человек не услышат - сто первому скажу...
И лицо у него упрямое эдакое, как топор, примерно.
Старик торопливо выпил вино, закашлялся, закрыл рот платком и, встряхивая головою, замычал, как от боли. Мутные слёзы потекли из его глаз, покрасневших от натуги.
- Так, знаете, с утра да вплоть до полудён мы с ним и беседовали, и наговорил он мне такого, что даже не знаю, как и назвать! Жену я, конечное дело, отстранил, но чувствую, что она из другой комнаты слушает споры наши. Женщина тихая, была из бедности взята... н-да... Конечно, понимаю я, что за пичужка прилетела, нет их хуже, этих смирных бунтарей, я вам скажу! Иной, настоящий революционер, накричит, наговорит, и - ничего, а эти, вот эдакие кроткие, это - зараза прилипчивая, ой-ой как! Они, видите ли, по наружности кротки, а внутри у него - кремни насыпаны... В полдень я ему говорю: "Вот что, возьми-ка ты с меня четвертачок за работишку твою и - ступай с богом! Ты, брат, видно, сектант какой, что ли, а может, и хуже кто, так уйди-ка лучше!"
- Ушёл он тихо и смирно, а я за делами успокоился да и забыл про него. Только, замечаю, жена чего-то не в себе будто, я к ней со всем вниманием по супружескому делу, а она - отказывает: нездорова, дескать. Раз нездорова ничего, два - допустимо, а в третий уж и на мысли наводит - что такое? Женщина молодая. К тому же приметил, что куда-то уходит она поспешно и возвращается сумрачная. И спрашивает несуразное и непривычно по характеру своему о разных разностях... Притих я, слежу, выжидаю ясности... Прошло эдак недельки с две время - слышу, объявился у нас проповедник. Кто? Столяр, который иконостас чинит. Так! Где проповедует? В церковной сторожке. Потянуло меня, дай, думаю, пойду, ещё послушаю этих речей...
Он выпрямился, положил руки на край стола, точно на клавиши пианино, и, перебирая пальцами, чётко и строго продолжал рассказ, прихмурив седенькие брови.
- Выбрал вечером свободный час, иду... Церковь у нас `о то время вся в лесах стояла, щикатурку подновляли, около сторожки груда всякой всячины навалена, и сторожка хорошо укрыта. Подошёл я из-за уголка и слышу встречу мне Матрёшин, Климова мясника дочери, голос, сочный такой:
- Как же надо жить? - спрашивает.
"Что такое? - думаю. - При чём тут Матрёша?" Заглянул в дверь-то, а там, в уголку, и супруга моя изволит сидеть, и ещё две дамы наши, да парней человека четыре, да старик Зверков, тоже полоумный. Ошибло меня. А столяр этот вежливо так приглашает:
- Пожалуйте, входите! - как в свой дом всё равно. Вскипел я несколько, но сдержался, вхожу. Спасибо, мол, но я бы и без приглашения твоего взошёл... да... Супружница, вижу, сомлела от испуга, прячет голову в платок. Сел я рядом с нею и шепнул: "Выздоровела, сукина дочь, а?" А этот козёл разливает-блеет то и сё и не знаю что! Уж я, конечно, не мог слушать, помню только одни слова его: дескать наступило время, когда мы все должны подумать друг о друге и каждый о себе, и прочее. Всё ясно и без слов, разумеется. Гляжу на него, глазёнки играют, бородёнка трясётся - пророк, за шиворот да за порог!
- Должна, - говорит, - Русь наша, если она жива душой...
Все в горячительном роде и с примесью евангелия даже...
Взорвало меня:
- Ты, - говорю, - как хочешь, милый, думай про себя, а людей смущать не дозволено! И я тебе это докажу...
Взял жену за руку и - домой, а по дороге - к свату, да и говорю ему:
- Что сидишь, друг? Чего ждёшь?
Испугал. Ну, он сейчас стражников, и всё своим порядком пошло расспросили парня этого, как и что, свели в кутузку, а потом - в город, с парой провожатых...
Старик устало и тихонько засмеялся, но ни довольства собою, ни веселья, ни злости в смехе его не прозвучало, смех этот, ненужный и скучный, оборвался, точно гнилая бечёвка, и снова быстро посыпались маленькие, суетливые слова.