- Жандармы? - спросил Клим хмуро.
   - Нет, полиция. Арестован вор...
   За чаем Клим говорил о Метерлинке сдержанно, как человек, который имеет свое мнение, но не хочет навязывать его собеседнику. Но он все-таки сказал, что аллегория "Слепых" слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает его со Львом Толстым. Ему было приятно, что Нехаева согласилась с ним.
   - Да, - сказала она, - но Толстой грубее. В нем много взятого от разума же, из мутного источника. И мне кажется, что ему органически враждебно чувство внутренней свободы. Анархизм Толстого - легенда, анархизм приписывается к числу его достоинств щедростью поклонников.
   В этот вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима. Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения, они стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся в темном углу нечистоплотных меблированных комнат, где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
   Говорила она то же, что и вчера, - о тайне жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
   "А о любви не решается говорить, - наверное, и хотела бы, но - не смеет".
   Сам он не чувствовал позыва перевести беседу на эту тему. Низко опущенный абажур наполнял комнату оранжевым туманом. Темный потолок, испещренный трещинами, стены, покрытые кусками материи, рыжеватый ковер на полу - все это вызывало у Клима странное ощущение: он как будто сидел в мешке. Было очень тепло и неестественно тихо. Лишь изредка доносился глухой гул, тогда вся комната вздрагивала н как бы опускалась; должно быть, по улице ехал тяжело нагруженный воз.
   Невнимательно слушая тихий голос Нехаевой, Клим думал:
   "Жизнь дана мне не для того, чтоб я решал, кто прав: народники или марксисты".
   Он не заметил, почему и когда Нехаева начала рассказывать о себе.
   - Отец мой - профессор, физиолог, он женился, когда ему было уже за сорок лет, я - первый ребенок его. Мне кажется, что у меня было два отца: де семи лет - один, - у него доброе, бритое лицо с большими усами и веселые, светлые глаза. Он очень хорошо играл на виолончели. Потом он оброс серою бородой, стал неряшлив и сердит, глаза спрятал дымчатыми очками и часто напивался пьян. Это оттого, что мать, родив мертвого ребенка, умерла. Я помню ее одетой в белое или светлоголубое, с толстой каштановой косой на груди, на спине. Она не была похожа на даму, она, до смерти ее, была как девушка, маленькая, пышная и очень живая. Умерла она летом, когда я жила в деревне, на даче, мне тогда шел седьмой год. Помню, как это было странно: приехала я домой, а мамы - нет, отец - не тот.
   Рассказывала Нехаева медленно, вполголоса, но - без печали, и это было странно. Клим посмотрел на нее; она часто прищуривала глаза, подрисованные брови ее дрожали. Облизывая губы, она делала среди фраз неуместные паузы, и еще более неуместна была улыбка, скользившая по ее губам. Клим впервые заметил, что у нее красивый рот, и с любопытством мальчишки подумал:
   "А - какова она голая? Смешная, должно быть". В следующую секунду он сердито осудил себя за это любопытство и, нахмурясь, стал слушать внимательнее.
   - На мои детские вопросы: из чего сделано небо, зачем живут люди, зачем умирают, отец отвечал: "Это еще никому не известно. Вот, Фима, ты и родилась для того, чтоб узнать это". Он сажал меня на колени себе, дышал в лицо мое запахом пива, жесткая борода его неприятно колола мне шею, уши. Пива он пил ужасно много, распух от него, щеки вздулись, посинели, глаза его заплыли каким-то жидким жиром. Он был весь неприятен мне. Он возбуждал нехорошее чувство тем, что не умел - я тогда думала: не хотел - ответить мне ни на один из моих вопросов. Мне казалось, что он нарочно скрывает от меня сказочные тайны, разгаданные им, заставляя меня разрешать их, так же как заставлял решать задачи из учебника арифметики. Он никогда не помогал мне учить уроки и запрещал другим помогать. Я должна была делать все сама. Но меня особенно отталкивало от него, когда он повторял: "Это - неизвестно. Ты сама попытайся решить". Он часто повторял эти слова.
   - Мой отец отвечал на все вопросы, - вдруг и неожиданно для себя вставил Клим.
   - Да, отвечал? - спросила Нехаева. - Но ведь... Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее голос. Клим задумчиво слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку не своими глазами; нет, она ничем не похожа на Лидию, но есть в ней отдаленное сходство с ним. Он не мог понять, приятно ли это ему или неприятно.
   - По ночам отец, пьяный, играл на виолончели. Воющие звуки будили меня. Мне казалось, что отец играет только на басовых струнах и уже не так хорошо, как играл раньше. Темно, тихо, и во тьме длинные полосы звуков, еще более черных, чем тьма. Меня не пугал этот черный вой, но было так скучно, что я плакала. Отец умер, прохворав всего четыре дня. Как противны цифры, числа! Четыре дня лежал он, задыхаясь, синий, разбухший, и, глядя в потолок мокрыми щелочками глаз, молчал. В день смерти он - единственный раз! пытался сказать мне что-то, но сказал только: "Вот, Фима, ты сама и..." Договорить - не мог, но я, конечно, поняла, что он хотел сказать. Я не особенно жалела его, хотя плакала много, это, вероятно, от страха. Он был страшен в гробу, такой огромный и - слепой.
   Нехаева замолчала, наклонив голову, разглаживая ладонями юбку на колене своем. Ее рассказ настроил Клима лирически, он вздохнул:
   - Да... отцы наши...
   - "Отцы ели кислый виноград, а на зубах детей - оскомина" - это сказано кем из пророков? Забыла.
   - И я не помню, - сказал Клим, хотя он не читал пророков.
   Нехаева медленно, нерешительным жестом подняв руки, стала поправлять небрежную прическу, но волосы вдруг рассыпались по плечам, и Клима удивило, как много их и как они пышны. Девушка улыбнулась.
   - Извините.
   Клим поклонился, наблюдая, как безуспешно она пытается собрать волосы. Он молчал. Память не подсказывала значительных слов, а простые, обыденные слова не доходили до этой девушки. Его смущало ощущение какой-то неловкости или опасности.
   - Мне пора уходить.
   - Почему?
   - Поздно.
   - Разве?
   Она опустила руки, волосы снова упали на плечи, на щеки ее; лицо стало еще меньше.
   - Приходите скорей, - сказала она странным тоном, как бы приказывая.
   Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, спустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса:
   - Мы обладаем лишь одной силой,' действительно способной преобразить нас, это - сила научного знания... Густо, но как-то жалобно, Марина проворчала:
   - А искусство?
   - Утешает, но не воспитывает...
   Клим насмешливо поморщился, с досадой ушел к себе и лег спать, думая: насколько Нехаева интереснее этого человека!
   Через два дня вечером он снова сидел у нее. Он пришел к Нехаевой рано, позвал ее гулять, но на улице девушка скучно молчала, а через полчаса пожаловалась, что ей холодно.
   - Поедемте ко мне.
   - На извозчике вам будет еще холоднее.
   - Нет. Так - скорее, - решительно сказала она. Дома она обнаружила и в словах и во всем, что делалось ею, нервную торопливость и раздражение, сгибала шею, как птица, когда она прячет голову под крыло, и, глядя не на Самгина, а куда-то под мышку себе, говорила:
   - Я не выношу праздничных улиц и людей, которые в седьмой день недели одевают на себя чистенькие костюмы, маски счастливцев.
   Клим насмешливо пересказал ей изречение Кутузова о силе науки. Нехаева, вздернув плечи, заметила почти сердито:
   - Едва ли люди, подобные ему, будут лучше оттого, что везде вспыхнет бескровный огонь электричества.
   Клим, выпив немного больше, чем всегда, держался развязнее, говорил смелее:
   - Я понимаю, что жизнь чрезмерно сложна, во Кутузов намерен не опростить ее, я изуродовать.
   Он играл ножом для разрезывания книг, капризно изогнутой пластинкой бронзы с позолоченной головою бородатого сатира на месте ручки. Нож выскользнул из рук его и упал к ногам девушка; наклонясь, чтоб поднять его, Клим неловко покачнулся вместе со стулом и, пытаясь удержаться, схватил руку Нехаевой, девушка вырвала руку, лишенный опоры Клим припал на колено. Он плохо помнил, как разыгралось все дальнейшее, помнил только горячие .ладони на своих щеках, сухой и быстрый поцелуй в губы и торопливый шопот:
   - Да, да... О боже мой...
   Потом, испытывая удивления больше, чем удовольствия, он слушал, как Нехаева, лежа рядом с ним, приглушенно рыдала, говоря жарким топотом:
   - Любить, любить.., Жизнь так страшна. Это - ужас, если не любить.
   Клим приподнял голову ее, положил себе на грудь и крепко прижал рукою. Ему не хотелось видеть ее глаза, было неловко, стесняло создание вина пред этим странно горячим телом. Она лежала на боку, маленькие, жидкие груди ее некрасиво свешивались обе в одну сторону.
   - Милый, - шептала она, и вожу его груда щекотали тепленькие капли слез. - Такой милый, простой, как день. Такой страшный, близкой.
   Он молчал, гладя ее голову ладонью. Сквозь шелк ширмы, вышитой фигурами серебряных птиц, он смотрел на оранжевое пятно дамся, тревожно думая: что же теперь будет? Неужели она останется в Петербурге, не уедет лечиться? Он ведь не хотел, не желал ее ласк. Он только пожалел ее.
   Но, думая так, он в то же время ощущал гордость собою: из всех знакомых ей мужчин она выбрала именно его. Эту гордость еще более усиливали ее любопытствующие ласки и горячие, наивные до бесстыдства слова.
   - О, я знаю, что некрасива, но я так хочу любить. Я готовилась к этому, как верующая к причастию. И я умею любить, да? Умею?
   - Да, - сказал Клим очень искренно. - Ты удивительная. Но все-таки это вредно тебе, и ты должна ехать...
   Она не слушала; задыхаясь и кашляя, наклонясь над его лицом и глядя в смущенные глаза его глазами, из которых все падали слезы, мелкие и теплые, она шептала:
   - Милый. Осужденный.
   Ее слезы казались неуместными: о чем же плакать? Ведь он ее не обидел, не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, - та была красивей и утомляла только физически. А эта шепчет:
   - Подумай: половина женщин и мужчин земного шара в эти минуты любят друг друга, как мы с тобой, сотни тысяч рождаются для любви, сотни тысяч умирают, отлюбив. Милый, неожиданный...
   И слова ее были излишни, даже как будто неправдивы.
   "Неожиданный? Так ли?"
   Оранжевое пятно на ширме напоминало о вечернем солнце, которое упрямо не хочет спрятаться в облаках. Время как будто остановилось в недоумении, нерешительном и близком скуке.
   - Мы покорно и страстно приносим себя в жертву страшной тайне, создавшей нас.
   Клим обнял ее и крепко закрыл горячий рот девушки поцелуем. Потом она вдруг уснула, измученно приподняв брови, открыв рот, худенькое лицо ее приняло такое выражение, как будто она онемела, хочет крикнуть, но - не может. Клим осторожно встал, оделся.
   Он вышел от нее очень поздно. Светила луна с той отчетливой ясностью, которая многое на земле обнажает как ненужное. Стеклянно хрустел сухой снег под ногами. Огромные дома смотрели друг на друга бельмами замороженных окон; у ворот - черные туши дежурных дворников; в пустоте неба заплуталось несколько звезд, не очень ярких. Все ясно.
   Утомленный физически, Клим шел не торопясь, чувствуя, как светлый холод ночи вымораживает из него неясные мысли и ощущения. Он даже мысленно напевал на мотив какой-то оперетки:
   "Да - был ли мальчик-то? Быть может - не было мальчика?"
   Потер озябшие руки и облегченно вздохнул. Значит, Нехаева только играла роль человека, зараженного пессимизмом, играла для того, чтоб, осветив себя необыкновенным светом, привлечь к себе внимание мужчины. Так поступают самки каких-то насекомых. Клим Самгин чувствовал, что к радости его открытия примешивается злоба на кого-то. Трудно было понять: на Нехаеву или на себя? Или на что-то неуловимое, что не позволяет ему найти точку опоры?
   Затем он вспомнил, что в кармане его лежит письмо матери, полученное днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные люди обязаны работать, что она хочет открыть в городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти в городские головы. Лидия будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше всего рассказать в комическом тоне.
   Он заставил себя еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала, не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал дома.
   Он проснулся в настроении бодром. Неожиданный роман приподнял его и укрепил подозрение в том, что о чем бы люди ни говорили, за словами каждого из них, наверное, скрыто что-нибудь простенькое, как это оказалось у Нехаевой. Идти к ней вечером - не хотелось, но он сообразил, что, если не пойдет, она явится сама и, возможно, чем-нибудь скомпрометирует его в глазах брата, нахлебников, Марины. Он почему-то особенно не желал, чтоб о его связи с Нехаевой узнала Марина, но ничего не имел против того, чтобы об этом узнала Спивак.
   Лежа в постели, Клим озабоченно вспоминал голодные, жадные ласки Нехаевой, и ему показалось, что в них было что-то болезненное, доходящее до границ отчаяния. Она так прижималась к нему, точно хотела исчезнуть в нем. Но было в ней и нечто детски нежное, минутами она будила и в нем нежность.
   "Надобно идти", - решил он и вечером пошел, сказав брату, что идет в цирк.
   У стола в комнате Нехаевой стояла шерстяная, кругленькая старушка, она бесшумно брала в руки вещи, книги и обтирала их тряпкой. Прежде чем взять вещь, она вежливо кивала головою, а затем так осторожно вытирала ее, точно вазочка или книга были живые и хрупкие, как цыплята. Когда Клим вошел в комнату, она зашипела на него:
   - Шш - спит!
   Старушка была такая же выдуманная, как вся эта комната и сама хозяйка комнаты.
   - Скажите, что заходил Самгин. Из-за ширмы прозвучал слабый голос:
   - Это вы? О, пожалуйста...
   Клим вошел в желтоватый сумрак за ширму, озабоченный только одним желанием: скрыть от Нехаевой, что она разгадана. Но он тотчас же почувствовал, что у него похолодели виски и лоб. Одеяло было натянуто на постели так гладко, что казалось: тела под ним нет, а только одна голова лежит на подушке и под серой полоской лба неестественно блестят глаза.
   "Игра", - сказал он себе, но это слово вспомнилось не сразу.
   - У меня тридцать восемь и шесть, - слышал он тихий и виноватый голос. - Садитесь. Я так рада. Тетя Тася, сделайте чай, - хорошо?
   - Очень хорошо, - пискливым голосом игрушки ответили ей.
   Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку, другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг показалось Климу незнакомо милым, а горящие глаза вызывали у него и гордость и грусть. За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы, лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
   В этот вечер Нехаева не цитировала стихов, не произносила имен поэтов, не говорила о своем страхе пред жизнью и смертью, она говорила неслыханными, нечитанными Климом словами только о любви. Улыбаясь, играя пальцами руки его, жадно глотая воздух, она шептала эти необычные слова, и Клим, не сомневаясь в их искренности, думал: не всякий может похвастаться тем, что вызвал такую любовь! Вместе с этим она была так по-детски жалка, что и ему захотелось говорить искренно. В словах ее он чувствовал столько пьяного счастья, что они опьяняли и его, возбуждая желание обнять " целовать невидимое ее тело. Мелькнула странная мысль: ее можно щипать, кусать, вообще - мучить, но она и это приняла бы как ласку. Она спрашивала шопотом:
   - Ведь я - нравлюсь тебе? Ты меня немножко любишь?
   - Да, - отвечал Клим, веря, что он не лжет. - Да!
   Он смотрел в расширенные зрачки ее полубезумных глаз, и они открывали ему в глубине своей нечто, о чем он невольно подумал:
   "Так вот это - любовь?"
   И тотчас же ему вспомнились глаза Лидии, затем - немой взгляд Спивак. Он смутно понимал, что учится любить у настоящей любви, и понимал, что это важно для него. Незаметно для себя он в этот вечер почувствовал, что девушка полезна для него: наедине с нею он испытывает смену разнообразных, незнакомых ему ощущений и становится интересней сам себе. Он не притворяется пред нею, не украшает себя чужими словами, а Нехаева говорит ему:
   - Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь друг перед другом! У тебя есть уважение к тайнам твоей души, это - редко. Не выношу людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. "Я, я, я", - кричат они.
   Клим соглашался:
   - Да, о чем бы ни кричали, они в конце концов кричат только о своих я.
   - Потому что оно бесцветно у них, они его не видят, - подхватила она его слова.
   Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
   Он стал ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как бы поощрительно, Марина стала говорить еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрии почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
   Клим ощущал в себе игру веселенького снисхождения ко всем, щекочущее желание похлопать по плечу Кутузова, который с одинаковым упрямством доказывал необходимость изучения Маркса и гениальность Мусоргского; наваливаясь на немого, тихого Спивака, всегда сидевшего у рояля, он говорил:
   - Самая слабая опера Римского-Корсакова талантливее лучшей оперы Верди...
   - Не кричите мне в ухо, - просил Спивак. Дома было скучновато, пели все те же романсы, дуэты и трио, все так же Кутузов сердился на Марину за то, что она детонирует, и так же он и Дмитрий спорили с Туробоевым, возбуждая и у Клима желание задорно крикнуть им что-то насмешливое.
   Нехаева встала на ноги, краевые пятна на щеках ее горели еще ярче, под глазами легли тени, обострив ее скулы и придавая взгляду почти невыносимый блеск. Марина, встречая ее, сердито кричала:
   - С ума ты сходишь! И чего смотрит твой доктор? Ведь это самоубийство!
   Нехаева улыбалась ей, облизывала сухие губы, садилась в угол дивана, и вскоре там назойливо звучал ее голосок, докторально убеждавший Дмитрия Самгина:
   - Стремление ученого анализировать явления природы равноценно игре ребенка, который ломает игрушки, чтоб посмотреть, что у них внутри...
   - А - не банально ли это, барышня? - издали спрашивал Кутузов, теребя бороду, хмуря брови. Она не отвечала ему, это брал на себя Туробоев; он ленивенько говорил:
   - А внутри обыкновенно оказывается или непознаваемое или какая-нибудь дрянь, вроде борьбы за существование...
   Просидев час-полтора, Нехаева собиралась домой, Клим шел провожать ее, не всегда охотно.
   Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели "Христос воскресе", вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
   А после, идя с ним по улице, под черным небом и холодным ветром, который, сердито пыля сухим снегом, рвал и разбрасывал по городу жидковатый звон колоколов, она, покашливая, виновато говорила:
   - Смешно, что я заплакала? Но меня потрясает гениальное, а церковная музыка в России - гениальна...
   Вырываясь из каменных объятий собора, бежали во все стороны темненькие люди; при огнях не очень пышной иллюминации они казались темнее, чем всегда; только из-под верхних одежд женщин выглядывали полосы светлых материй.
   Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
   Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой вспомнить сказку о глупце, который пел на свадьбе похоронные песни. Шли против ветра, говорить ей было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал:
   - Молчи, закрой рот и дыши носом. Но, когда, наняв извозчика, поехали к Премировьм, она снова заговорила, прикрывая рот муфтой.
   - Ты, конечно, считаешь это все предрассудком, а я люблю поэзию предрассудков. Кто-то сказал: "Предрассудки - обломки старых истин". Это очень умно. Я верю, что старые истины воскреснут еще более прекрасными.
   Клим слушал молча, чувствуя, что в этой девушке нарастает желание вызвать его на спор, противоречить ему. Он уже не впервые замечал это и с трудом скрывал от Нехаевой, что она утомляет его. Истерические ласки ее стали привычны, однообразны, слова повторялись. И все чаще смущали ее странные припадки вопросительного молчания. Было неловко с человеком, который молча рассматривает тебя, как бы догадываясь о чем-то. Сухой кашель Нехаевой напоминал о заразительности туберкулеза.
   Столовая Премировых ярко освещена, на столе, украшенном цветами, блестело стекло разноцветных бутылок, рюмок и бокалов, сверкала сталь ножей; на синих, широких краях фаянсового блюда приятно отражается огонь лампы, ярко освещая горку разноцветно окрашенных яиц. Посреди стола и поперек его, на блюде, в пене сметаны и тертого хрена лежал, весело улыбаясь, поросенок, с трех сторон его окружали золотисто поджаренный гусь, индейка и солидный окорок ветчины.
   - П'гошу к столу! - объявила старушка Премирова, вся шелковая, в кружевной наколке на серых волосах, она села первая и скромно похвасталась:
   - У меня все - по старинке.
   Рядом с нею села Марина, в пышном, сиреневого цвета платье, с буфами на плечах, со множеством складок и оборок, которые расширяли ее мощное тело; против сердца ее, точно орден, приколоты маленькие часы с эмалью. По другой бок старухи сел Дмитрий Самгин, одетый в белый китель и причесанный так, что стал похож на приказчика из мучной лавки. Щеголь Туробоев оказался далеко от Клима - на другом конце стола, Кутузов - между Мариной и Спивак. В сюртуке, поношенном и узком, он сидел, подняв сутуло плечи, и это не шло к его широкой фигуре. Он тотчас же сказал Марине:
   - Вы похожи на "гуляй-город".
   - Это что еще? - сердито спросила она. Кутузов любезно объяснил:
   - Сооружение, которое встарину употребляли для осады городов.
   Марина, шевеля густыми бровями, подумала, вспомнила что-то и, покраснев, ответила:
   - Очень грубо.
   Дмитрий Самгин стукнул ложкой по краю стола и открыл рот, но ничего не сказал, только чмокнул губами, а Кутузов, ухмыляясь, начал что-то шептать в ухо Спивак. Она была в светлоголубом, без глупых пузырей на плечах, и это гладкое, лишенное украшений платье, гладко причесанные каштановые волосы усиливали серьезность ее лица и неласковый блеск спокойных глаз. Клим заметил, что Туробоев криво усмехнулся, когда она утвердительно кивнула Кутузову.
   Нехаева, в белом и каком-то детском платье, каких никто не носил, морщила нос, глядя на обилие пищи, и осторожно покашливала в платок. Она чем-то напоминала бедную родственницу, которую пригласили к столу из милости. Это раздражало Клима, его любовница должна быть цветистее, заметней. И ела она еще более брезгливо, чем всегда, можно было подумать, что она делает это напоказ, назло.
   Насыщались прилежно, насытились быстро, и началась одна из тех бессвязных бесед, которые Клим с детства знал. Кто-то пожаловался на холод, и тотчас, к удивлению Клима, молчаливая Спивак начала восторженно хвалить природу Кавказа. Туробоев, послушав ее минуту, две, зевнул и сказал с подчеркнутой ленцой: