- Хватай, ребята!
Мы набиваем пазухи, кладем во рты, зажимаем в кулаках, вертимся, выворачиваемся, расталкиваем, пролезаем...
- Воришки! Держите! - слышится вслед нам пронзительный вопль.
Столпилось много народу, стражники с красными палками были начеку, и нас поймали. И повели нас, с расквашенными носами, руки назад, точно пойманных морских разбойников. Рыночная толпа ревела - готова была нас съесть живьем.
Мнесилох оказался рядом, он шел, стараясь рукой оградить меня от щелчков и зуботычин. По другую сторону спешила торговка, которой я первый запустил за хитон мышонка; она крутила мое бедное ухо и кричала на все Афины:
- Я Миртия, я - дочь благородных Состраты и Анкимиона. Кто меня не знает от Олимпии до священного Делоса?
- Я тебя не знаю, - возражал Мнесилох; глаза его были прищурены (может быть, он обдумывает, как бы нас выручить?). - Но теперь я узнал, что ты ехидна, как змея, и безобразна, как Горгона.
- Ах ты, старый шут! - Старуха остановилась и уперла руки в бока. Народ сейчас же образовал круг в предвкушении интересного зрелища. - Ты заодно с воришками, бездельник!
- А что они у тебя украли? - спросил Мнесилох.
- Как - что? Лепешек на десять оболов, и калачей на четыре, да привесок в полтора фунта...
- Ну, - возразил Мнесилох, - на такие деньги можно целую фалангу воинов прокормить, не то что этих тощих мальчишек. Может быть, это у тебя кто-нибудь взрослый поел. Я заметил, у тебя под прилавком прятался какой-то бородач и все жевал, жевал...
Старуха кричала и кричала. Я опасался, что она тут же помрет от разрыва сердца. Она и заклинала хохочущую публику, и плевалась в сторону Мнесилоха.
- Делайте свое дело, - строго сказал Мнесилох стражникам, а нам подмигнул: не бойтесь, мол, идите с ними. - Доставьте мальчишек к судьям-пританам, пусть они поступят по закону!
И стражники повели нас дальше, с трудом выбравшись из толпы. Никто не последовал за нами, все остались смотреть на спектакль, который разыгрывал Мнесилох с торговками.
У ограды Пританея нас ожидал Килик, стоял, расставив ножки-лучинки. Какой-то благодетель его уже предупредил - вызвал. На нас Килик даже взгляда не бросил.
- Благороднейшие господа! - обратился он к скифам. - Отпустите этих мальчишек, они мои рабы. Я сам накажу их.
- Как отпустить-то? - сказал один из стражников. - Начальник ругать будет, большой убыток бедным скифам...
По-видимому, Килик уже побывал и в Пританее, потому что оттуда из окна кто-то повелительно махнул рукой. Килик роздал стражникам по монете и каждому пожал руку. Скифы удалились, голгоча по-своему, а мы поплелись униженные, опустив головы; шли гуськом по каменистой тропинке, а Килик сзади шипел:
- Ославили на весь город... Кто теперь в Афинах не скажет, что Килик не кормит рабов, не бережет скотину бога Диониса?..
СКУПЩИКИ ДЕТЕЙ
Через несколько дней во дворе храма появились двое: один - лидиец, такой заросший, что казалось, его бороде тесно на лице и она растет и под мышками, и на груди, и на ногах. Другой - египтянин, в длинной полосатой юбке, с высокомерной головой, выбритой, как блестящий шар.
Они сидели в полутемной комнате у Килика, обмахивались веерами. Туда по очереди водили наших мальчишек. Килик и чужеземцы что-то обсуждали, спорили, иногда даже кричали.
Вечером рабыни, придя с работы и услышав о странных гостях Килика, встревожились, собрались у дверей его дома, молча ждали. Килик вышел к ним и, против обыкновения, не угрожал, не ругался.
- Что вы, девушки? - лебезил он. - Кто вам сказал, что я затеял что-то против ваших сыновей? Эти чужеземцы - врачи. Я хочу всех рабов подвергнуть осмотру: ведь я пекусь о вашем здоровье...
На другой день вызвали и меня.
Килик снял с меня всю одежду, и я стоял перед чужеземцами голый, поеживаясь от стыда и еще оттого, что с моря дул свежий ветер и моя кожа покрылась гусиными пупырышками.
- Стой ты, не ворошись! - приказал Килик. - Подними-ка руку. Посмотрите, какой он юный, а какие уже мышцы!
Черноволосый лидйец цокал языком:
- Ах, хорош мальчик!
Скуластое лицо египтянина было бесстрастно.
- Красивый мальчик, ведь правда? - продолжал расхваливать Килик. Аполлон свидетель, другого такого кудрявого и глазастого не сыщете в целой Аттике. А если б вы видели, какой красавицей была его мать! Больших денег стоила женщина!
Лидиец предлагал цену - Килик несговорчиво качал головой.
- Плох мальчик, - прервал их египтянин. - Цена дорога. Совсем маленький, а сколько хочешь? Клянусь Сераписом, его еще откармливать надо... Пять лет откармливать - какие расходы, какие убытки!
Мне даже стало досадно, что он так меня охаял, а Килик замахал руками:
- И! Совсем не надо откармливать! Гляди, какой сильный. Тут же перепродашь за хорошие деньги.
Видя, что лидиец и египтянин больше не щупают мне колени и лопатки, он приказал:
- Одевайся, иди!.. - И продолжал уговаривать чужеземцев: - Я и сам хотел сначала дать ему подрасти, потом отвезти на Делос - продать. Но вы же знаете мои обстоятельства...
Во дворе у колодца, опершись на клюку, пил воду Мнесилох. Он улыбался впалым ртом сквозь плешивую бороденку; ветер трепал складки его многочисленных одежд. Рабыня подавала ему ковшик и что-то рассказывала.
Чужеземцы покинули Килика и выходили в ворота. Мнесилох спросил меня, кивая на них:
- Эти люди и тебя осматривали? У Мнесилоха под глазом синела опухоль. Я поморщился от сострадания. Мнесилох захохотал:
- Без тумака, без шишки не поешь и пышки! Наши торговки передали моему глазу поклон от твоих мышей. Вот теперь можно отгадывать загадку: что на спине бывает красным, а под глазом синим?
Он поднялся к Килику, постукивая посохом, а меня позвал садовник Псой - носить ему воду на грядки. Я таскал лейки и останавливался передохнуть у крыльца дома Килика.
- Ты слышишь, жрец? - доносился оттуда голос Мнесилоха, и в этом голосе звучала медь угрозы. - Ты хорошо понял?
Они меня не замечали, а я мог видеть лицо Килика. Килик растерян - вот как?
- Ну ладно, - терпеливо сказал Мнесилох. - Если ты, жрец, запамятовал, я тебе повторю всю эту историю. Итак, при Марафоне наша конница захватила царскую палатку с сокровищами - там были и посуда, и бриллианты, и серебро. Помнишь, жрец?
Килик молчал.
- Чудесно, - продолжал Мнесилох. - Рядом была яма - вражеский окоп. В яму сложили сокровища, застелили досками временно, чтобы уберечь от перипетий битвы. На доски навалили убитых; попал туда и я. У меня была отрублена рука. Вскоре битва переместилась в другой конец поля, а к яме подкрались неизвестные, сбросили трупы... Я как раз очнулся и все видел, всех запомнил... До сих пор архонты и жрецы ищут похитителей... И знаешь, почему не найдут? Потому что сказано: ищи вора в своей норе!
Килик бормотал что-то невнятное и машинально отковыривал штукатурку... Это он-то, хозяйственный Килик!
- Молчал я! - горестно вздохнул Мнесилох. - Молчал все годы, потому что жил из милости при сильных, при тех, кто разбогател на краденых сокровищах! А что мне стоит, Килик, а? Завтра пойти в народное собрание и объявить имена похитителей? А ведь среди них был один младший жрец, и звали его...
- Алкамен, Алкамен! - кричал с огорода Псой. - Куда ты пропал? Неси же скорей воду!
Вечером Килик за какую-то мелочь выдрал меня за ухо. Но я привык к неожиданным наказаниям и не плакал по пустякам.
Утром, когда распределяют работу на день, Килик велел женщинам идти на самый дальний виноградник. Как всегда, и дети собрались вместе с мамами. Однако на этот раз Килик отпустил на виноградник только девочек, а всем мальчикам приказал остаться. Женщины тревожно распрощались с сынишками, ушли.
Меня внезапно служители храма схватили и заперли в чулан, который служил иногда домашней тюрьмой. Сквозь решетку маленького окна до меня весь день доносились чужие гортанные голоса и громкий детский плач. Потом все смолкло, и меня выпустили.
Пыльный двор, нагретый солнцем добела, на котором всегда бегали, скакали, носились взапуски мальчишки, был пуст. Килик продал всех мальчиков, кроме меня! Чему я обязан своим спасением от лап работорговцев? Заступничеству Мнесилоха или каким-то замыслам Килика?
После заката возвратились с работы женщины. Их сердца чуяли недоброе. Еще не доходя до храма, они побежали и, запыхавшись, кинулись в сараи, где жили рабы, искать детей.
Как они кричали, как рыдали! Ветер носил по двору клочья волос, вырванных ими в отчаянии. Одна пыталась покончить с собой - ее вынули из петли. Всю ночь никто не спал - матери звали сыновей, другие их утешали. И все почему-то проклинали меня: мол, из-за моих проделок детей продали, а сам я уцелел.
Очень пустынно и гадко было у меня на душе.
Килик ходил в сопровождении надсмотрщиков с палками - боялся женщин. А мне сказал:
- Надоел ты мне, видеть тебя не могу. Ступай в театр - прислуживай там.
ТЕАТР
Итак, я - мальчик при театре Диониса. Старик Мнесилох рассказывает, что, когда он был маленьким, театров не было.Ходили бродячие актеры, наряжались в бородатые маски сатиров, к ногам привязывали копыта и пели хором. Запевалой у них был кто-нибудь из жрецов Диониса, и пели они про скитания этого веселого бога, пели козлиными голосами, из-за чего народ и прозвал их представления "трагедией", что значит "песня козлов". Аэды, которые ходят с арфой по рынкам и по усадьбам аристократов, воспевая царей и героев, не любили "козлоногих" артистов, поэтому аристократы по их наущению гнали и преследовали бедных служителей Диониса.
Потом Писистрат, тот самый, который хотя и был тираном, но защищал простой народ, учредил праздник - Великие Дионисии. А во время этого праздника - представления трагедий в специально отведенном месте - театре. Театр был воздвигнут возле храма Диониса. В этом театре я и служу.
Моя обязанность - вместе со взрослыми рабами вытирать скамьи, которые полукругом поднимаются по склонам Акрополя, выщипывать траву, если она лезет между скамей и каменных плит, убирать помещения для актеров и жрецов. Все это очень скучно и утомительно, тем более что за работу дают скудный паек; его съедаешь еще утром, а вечером ложишься спать голодным. Назавтра опять то же самое. Так и идет день за днем.
Вечером, после захода солнца, рабов собирают, строят в шеренгу, пересчитывают и уводят ночевать. Я же остаюсь в каморке под сценой - мне доверяют: я маленький, никуда не убегу, а сторожить театр кому-то надо.
Там я и ночую, среди пыльных масок и пропахших клеем декораций, не обращая внимания на шмыганье крыс и шорох летучих мышей.
Надвигаются праздники, и в нашем унылом театре все преображается. Первым является веселый живописец Полигнот. Он заново расписывает маски, обновляет их так, что они сияют, словно облизанные. Полигнот работает и поет приятным баритоном; сквозь отверстие в потолке на него падает яркий луч, и кудрявая золотистая шевелюра художника светится, словно ореол бога Солнца. А когда он разжигает жаровню, чтобы разогреть свои восковые краски, по всем помещениям пахнет сладким медом. Он богатый человек, этот Полигнот; он трудится у нас бесплатно, ради почтения к богу Дионису. Вместе с его приходом и все приободряются, оживают; все обмениваются с ним улыбками, а он беззаботно шутит, даже с рабами.
В полдень к нему приходит его невеста, Эльпиника, девушка из знаменитой семьи, дочь Мильтиада, победителя при Марафоне. Отец оставил им одни долги, поэтому у нее нет рабынь и она сама приносит обед жениху в корзиночке, красиво прикрытой виноградными листьями. Непременно или кисть винограда, или кусок сладкой булки достаются мне, а Эльпиника при этом гладит меня по голове своей полной и легкой рукой. Вот бывают же и среди аристократов сердечные люди.
Затем являются поэты: высокий медлительный Эсхил, с голубыми, неподвижными глазами, всегда изящно одетый и старательно обутый; его соперник Фриних - маленький, суетливый, забывчивый, неряшливый. Всегда он какой-то несчастный, и всегда за ним волочится по земле развязанный шнурок от сандалии. Фрйних говорит, говорит без умолку, а Эсхил редко роняет слова, наверное, ум его занят обдумыванием стихов высокого смысла. Это внушает мне почтение и любопытство, а Фриниха я и птицей не считаю, могу даже ему на шнурок наступить, чтобы он споткнулся.
За поэтами приходят хореги - богатые и знатные граждане, которые в силу жребия или просто ради чести на свой счет устраивают театральные представления. Хорёги приводят за собой певцов и музыкантов; за ними толпятся комедианты, чтобы развлекать зрителей в перерывах; торговцы, чтобы продавать пирожки и прохладительные напитки; гадатели, чтобы дурачить простодушных крестьян и чужеземцев; жулики, чтобы выворачивать чужие кошельки. Последним является знаменитый артист, как полководец, в окружении свиты учеников и поклонников.
И вот настает день представления. Каждая фила, каждая община размещаются точно на предназначенных местах; если кто заблудился, старейшины перегоняют его в другой конец театра.
Вот все утихает. Появляется царственный старец, архонт-эпоним, в окружении других архонтов, стратегов и жрецов; он усаживается в почетное кресло, дает знак, и представление начинается.
Во время представления у меня множество дел: по знаку Килика (он и в театре распоряжается) я вместе с другими рабами должен бегом нести на сцену декорации и тут же расставлять их. Если по ходу действия полагается лес мы ставим дерево, если дворец - ставим колонну или дверь. Если ночь - я дергаю шнур, и над орхестрой - местом, где играют актеры и движется хор, опускается финикийское, дивной работы, покрывало, непроглядно черное, а на нем нашиты серебряные звезды.
Но это еще не все. В мою каморку поочередно забегают то первый, то второй актеры и требуют переодеваться: тот - царицей, другой - пастухом. Не успеем мы перевести дух, как они прибегают вновь и приказывают, чтобы их переодели богами, и так далее.
В мгновение ока мы надеваем им на ноги высокие котурны, меняем маски, а пока меняем, вытираем вспотевшие лица и даем прохладной воды. Затем накидываем подходящие к роли цветастые хламиды или расшитые парчой платья и выпроваживаем на орхестру, где тем временем действует хор, изображающий то старцев, то толпу девиц, то бурю, а то и гнев богов.
Несладко нам приходится, но не слаще и актерам. Ведь их всего двое, а действующих лиц в трагедии множество. Вот и приспосабливайся, меняй маску, меняй голоса - то женский, то старческий, то певучий, то брюзгливый, то нежный.
Да и то спасибо голубоглазому Эсхилу - ведь это он ввел, говорят, второго актера, а до него был только один. Вот, наверное, бедняга маялся!
И все же, если бы я не хотел быть матросом, я бы стал актером. Они поистине как боги. Могут перевоплощаться в любого человека по желанию поэта и по умению самого актера.
НОЧНЫЕ РАЗГОВОРЫ
Иногда ночью, когда созвездие Медведицы укатится за острые пики кипарисов, в театр заходит Мнесилох: ему у богатых людей не спится.
Я боюсь проспать его появление, поэтому мои глаза сами открываются, заслышав постукиванье его палки. Я разлепляю глаза, таращу их в небо. Сквозь прорезь в потолке я вижу крупные звезды, которые переливаются, как россыпь углей, припудренная лунной пылью.
А Мнесилох постукивает, негромко кашляет, вздыхает, вполголоса призывает милость богов. Я знаю, что он неторопливо пробирается между скамей, спускается к самому почетному первому ряду. Там он садится в высокое каменное кресло жреца Диониса и ждет, не проснусь ли я.
Но я непременно проснусь! Бегу босиком по шершавым, еще теплым от дневного солнца плитам, забираюсь на резную ручку кресла. Мнесилох накрывает меня полой своего плаща, чтобы мне не повредила предутренняя сырость. Он приносит мне от стола богачей пироги, засахаренные маслины, печенье - целое пиршество! Он припасает мне также самые свежие новости:
- Мидяне, или персы, как их иначе называют, уже перешли Геллеспонт. Сегодня один моряк рассказывал: волны разрушили гигантский мост, построенный по приказу персидского царя. Царь разгневался, велел заковать море в цепи и высечь его плетьми. И вот кинули в море кандалы, а волны секли плеткой во исполнение царского приказа.
Мне стало смешно - великое, могучее, безбрежное море заковать в кандалы! Стремительные, мощные, пенистые волны стегать плеткой! Разве эти волны - рабы, такие же бессильные, как мы?
Мнесилох, однако, не улыбнулся. Он завернул в тряпицу остатки ужина, сказал задумчиво:
- Боги гневаются на светлый город Паллады. Новый царь мидян Ксеркс поклялся, говорят, город наш испепелить. Сна лишился - Марафон ему как шпилька в перине.
Сколько раз по моей просьбе Мнесилох повторял рассказ о Марафоне! О том, как после разгрома сухопутного войска мидян их флот повернул на юг, надеясь быстро обогнуть мыс Суний и врасплох захватить беззащитные Афины. Тогда афиняне покинули марафонское поле и, построившись по филам и фратриям, бегом пустились на защиту родного города.
Мнесилох во время рассказа возбуждался, вскакивал, размахивал единственной рукой, описывая, как гоплиты с тяжелым топотом пробегали через поселки, сопровождаемые лаем собак и воплями женщин; как девушки бежали за ними с кувшинами в руках, предлагая на бегу утолить жажду; как в лица воинам плескали холодной водой, чтобы хоть как-нибудь облегчить тяжесть бега в доспехах по жаре.
Мнесилох со вздохом добавлял, что лично он этого не видел, потому что метался в горячке у врачей. Но все же, заканчивая рассказ, описывал, как наутро персидский флот подошел к афинскому берегу и как мидяне увидели лес копий и стены щитов.
Ах, зачем я не свободный! Я сейчас ушел бы в войско, попросился бы хоть лошадей чистить, хоть носить чей-нибудь тяжелый щит.
А Мнесилох тем временем ворчит:
- Хуже всего, что нет единогласия: один туда, другой сюда, третий совсем никуда. Легкомыслие какое-то... Слышал, какую песенку распевают в харчевнях и винных подвальчиках? "Будем пить и веселиться и не думать о войне с мидянами..." А там по мосту через Геллеспонт день и ночь идут полчища персидского царя!
Он горестно качал головой, а мне становилось жутко и весело. Там, далеко, в варварском краю, по деревянным настилам вышагивают, важно колыхаясь, мохнатые верблюды, катятся боевые колесницы, проносится легкокрылая аравийская конница. Скоро война придвинется и к стенам Афин. Мне представится случай совершить подвиг, и я непременно стану свободным.
А Мнесилоха все гнетут мрачные мысли. Днем ему приходится ломать свои комедии, а ночью он со мной отводит душу: я слушатель бессловесный.
- Главное - единства нет. Спартанцы воду мутят. Правда, они и при Марафоне нам не помогли, всё медлили с помощью, выжидали кто кого. Тогда зато афинский народ был един, и единый вождь был - Мильтиад. Теперь и вождей много, и раздоров хватает. Мнения единого нет: Фемистокл, а с ним диакри, бедные жители гор и паралии, моряки и торговцы требуют создать сильный флот. Аристид и педиэи - землевладельцы - кричат: вооружить всех от мала до велика, драться за каждый клочок пашни, за каждый поворот дороги. Фемистокл возражает: вот, говорит, вас и растерзают на этих клочках, количеством задавят. А народное собрание заседает без перерыва: делит сено между львами и ждет, когда на лопухе дыня вырастет!
Чтобы отвлечь старика от грустных мыслей, я устраиваю ему спектакль. Ведь я присутствую при всех репетициях и представлениях и отлично запоминаю слова, реплики, куплеты, мелодии.
Звонким голосом (хотя и не очень громко, чтобы не услышал кто чужой) я нараспев декламирую пролог и выхожу на орхестру. Брезжит далекая заря, и Мнесилох может видеть, как я копирую важную походку и плавные телодвижения актеров. Мнесилох смеется. Тогда я один за целый хор пою парод - выходную песню хора. За актера я произношу монологи - эписодии и сам вместо хора отвечаю стасимами - стихотворными куплетами.
- Эй, эй, погоди! Здесь ты неправильно делаешь. Вот так надо, вот так! - Мнесилох вылезает на орхестру и, прихрамывая, показывает мне позы и походку трагических актеров.
Наконец я торжественно пою эксод - заключительные строфы трагедии, и Мнесилох мне подпевает дребезжащим голоском.
- Актер, ты настоящий актер! - восторгается он. - Гляди-ка, теленок вырос и может слопать льва!
Я кричу ему в ответ, что не хочу быть актером, хочу быть моряком или воином.
Однажды наше бурное веселье разбудило жреца Килика. Взяв посох и поеживаясь от утреннего холодка, он вышел к театру, чтобы посмотреть, что за шум.
- Ах ты, сын греха, раб собачий! - накинулся он на меня. - Да пожрут тебя гарпии, проклятый! Что ты расхаживаешь как бойцовый петух, как ты смеешь осквернять театр ночными криками и безобразием?!
Он уже замахнулся на меня, но Мнесилох подоспел и отвел его посох.
- Не тронь мальчика, жрец. Ребенок ли, звереныш ли, сын ли раба - всё дети.
Килик спрятал посох за спину, спрятал руки под хламиду, спрятал глаза в приятной улыбке. Спасибо Мнесилоху, знает он волшебное слово на этого дракона!
ЕЩЕ ОДИН ВРАГ
Ксантипп, богатый кораблевладелец, однажды попал в бурю. Валы обломали мачты, захлестнули трюмы и вот-вот готовы были перевернуть корабль. Однако, как рассказывает Ксантипп, он стал молиться Дионису - покровителю путешествий. И - о чудо! - буря улеглась, спокойные волны принесли корабль к зеленому острову, где можно было и судно починить, и людям передохнуть. Благодарный Ксантипп выделил храму Диониса богатую часть из спасенного груза - слоновую кость, аравийские благовония, черных рабынь. А в придачу раба-скифа, только что выловленного в степях у далекой северной реки.
Когда новичка ввели во двор храма, все сбежались посмотреть на это диво. Огромный, полуголый, несчастный, он жадно ел все, что подкладывал ему повар.
- Глядите, он уже свиную ногу доедает! - хохотали рабы. - Вот утроба! Хорошо, что тот же Ксантипп отвалил богам целую гору жертвенного мяса. Иначе пришлось бы этому скифу довольствоваться луком да репой. Ничего, браток, еще поголодаешь на нашей пище!
- Какие мощные ноги, прямо столбы! - изумлялись рабы. - А шерсть рыжая растет и на груди и на ногах.
Вышел Килик, подивился, как скиф жует могучими челюстями. Настоящий медведь!
Так и осталось за новичком прозвище "Медведь". Рабы ведь не носят имен, их зовут для удобства по названиям их инструментов. Кто работает в поле, зовут "Эй, Лопата!", кто трудится в мастерской, окликают "Эй, Шило!". Только я ношу эллинское имя, потому что я прирожденный грек, да вот теперь этому варвару дали зверское имя - Медведь.
Килик велел его напоить. Повар подал скифу кувшинчик. Медведь воду выдул одним глотком.
Все смеялись и показывали на него пальцами; он же не понимал ни слова, добродушно ухмылялся, ковырял в зубах веточкой и загибал за плечо руку, чтобы почесать спину, тоже обросшую рыжей шерстью.
Я смотрел разинув рот - ну и сила! Он взглянул на меня, вдруг взял за руку и притянул к себе. Двумя слоновьими пальцами он защемил мой нос и притянул к себе. Быть может, в Скифии это и ласка - Медведь ухмылялся во все зубы и гладил мою спину шершавой ладонью, но все, кто тут был - и жрецы, и рабы, - грохнули хохотом:
- О-ох, Алкамен, хо-хо-хо!
- Вот это сморкач - ха-ха-ха! И долго еще издевались надо мной языкастые афиняне. Увидят, бывало, издали и кричат:
- Эй, мальчик, как твой нос, цел? Медведь его тебе не вывинтил?
Какой позор! Я возненавидел скифа, его медвежью фигуру, добрую улыбку, приятный запах пота.
Килик определил его в театр, и во время представлений Медведь ворочал рычаги, приводя в движение площадку сцены, или поднимал на особой машине актеров, изображавших богов.
Однажды мы отпросились к берегу искупаться. Медведь очень напугался при виде моря. Наверное, блистающие волны, которые стелются одна на другую, напомнили скифу черные дни, когда его изловили и по такому же ласковому морю увезли на чужбину. Он сел на песок в десяти шагах от прибоя, а в море не пошел. Его стали дразнить и кидаться камушками. Особенно, конечно, издевался я. На меня какое-то бешенство напало. Я прыгал, выпячивал челюсть, передразнивая, как Медведь жует, изображал разлапистую его походку.
Люди смеялись и хлопали в ладоши. Неподвижный Медведь сутулился, а я не замечал, что в его глазах копится гнев. Неожиданно он распрямился, как пружина, и бросился за мной. Началась погоня по песку, по кромке прибоя под крик и улюлюканье зрителей. Я уже чувствовал на затылке сопенье скифа, уже его лапа дважды соскальзывала с моего плеча, - мне ничего не оставалось, как кинуться в море. Пока мы бежали, шумя водой по мелководью, он не отставал от меня, но, когда я поплыл, Медведь стал барахтаться, закричал от неожиданности и пошел на дно. Он не умел плавать, этот житель безводных степей! Я осмелел, принялся плескаться вокруг него, а он стоял на дне, высунув ладони, как бы умоляя вытащить.
Наконец ему удалось ступить на мелкое место. Я не успел увернуться он схватил меня и высоко поднял над головой, занес над прибрежными камнями, между которыми струилась утекающая пена. Шмякнул бы он меня - и душа бы из меня отлетела.
Я зажмурил глаза - что же? Он прав. В этом мире всегда победитель убивает побежденного.
Но Медведь мягко опустил меня на песок, взъерошил мои волосы и ушел, смеясь, отплевывая соленую воду: рыжая шерсть его светлела, высыхая. А я поплелся униженный - не Медведь, а я!
Мы набиваем пазухи, кладем во рты, зажимаем в кулаках, вертимся, выворачиваемся, расталкиваем, пролезаем...
- Воришки! Держите! - слышится вслед нам пронзительный вопль.
Столпилось много народу, стражники с красными палками были начеку, и нас поймали. И повели нас, с расквашенными носами, руки назад, точно пойманных морских разбойников. Рыночная толпа ревела - готова была нас съесть живьем.
Мнесилох оказался рядом, он шел, стараясь рукой оградить меня от щелчков и зуботычин. По другую сторону спешила торговка, которой я первый запустил за хитон мышонка; она крутила мое бедное ухо и кричала на все Афины:
- Я Миртия, я - дочь благородных Состраты и Анкимиона. Кто меня не знает от Олимпии до священного Делоса?
- Я тебя не знаю, - возражал Мнесилох; глаза его были прищурены (может быть, он обдумывает, как бы нас выручить?). - Но теперь я узнал, что ты ехидна, как змея, и безобразна, как Горгона.
- Ах ты, старый шут! - Старуха остановилась и уперла руки в бока. Народ сейчас же образовал круг в предвкушении интересного зрелища. - Ты заодно с воришками, бездельник!
- А что они у тебя украли? - спросил Мнесилох.
- Как - что? Лепешек на десять оболов, и калачей на четыре, да привесок в полтора фунта...
- Ну, - возразил Мнесилох, - на такие деньги можно целую фалангу воинов прокормить, не то что этих тощих мальчишек. Может быть, это у тебя кто-нибудь взрослый поел. Я заметил, у тебя под прилавком прятался какой-то бородач и все жевал, жевал...
Старуха кричала и кричала. Я опасался, что она тут же помрет от разрыва сердца. Она и заклинала хохочущую публику, и плевалась в сторону Мнесилоха.
- Делайте свое дело, - строго сказал Мнесилох стражникам, а нам подмигнул: не бойтесь, мол, идите с ними. - Доставьте мальчишек к судьям-пританам, пусть они поступят по закону!
И стражники повели нас дальше, с трудом выбравшись из толпы. Никто не последовал за нами, все остались смотреть на спектакль, который разыгрывал Мнесилох с торговками.
У ограды Пританея нас ожидал Килик, стоял, расставив ножки-лучинки. Какой-то благодетель его уже предупредил - вызвал. На нас Килик даже взгляда не бросил.
- Благороднейшие господа! - обратился он к скифам. - Отпустите этих мальчишек, они мои рабы. Я сам накажу их.
- Как отпустить-то? - сказал один из стражников. - Начальник ругать будет, большой убыток бедным скифам...
По-видимому, Килик уже побывал и в Пританее, потому что оттуда из окна кто-то повелительно махнул рукой. Килик роздал стражникам по монете и каждому пожал руку. Скифы удалились, голгоча по-своему, а мы поплелись униженные, опустив головы; шли гуськом по каменистой тропинке, а Килик сзади шипел:
- Ославили на весь город... Кто теперь в Афинах не скажет, что Килик не кормит рабов, не бережет скотину бога Диониса?..
СКУПЩИКИ ДЕТЕЙ
Через несколько дней во дворе храма появились двое: один - лидиец, такой заросший, что казалось, его бороде тесно на лице и она растет и под мышками, и на груди, и на ногах. Другой - египтянин, в длинной полосатой юбке, с высокомерной головой, выбритой, как блестящий шар.
Они сидели в полутемной комнате у Килика, обмахивались веерами. Туда по очереди водили наших мальчишек. Килик и чужеземцы что-то обсуждали, спорили, иногда даже кричали.
Вечером рабыни, придя с работы и услышав о странных гостях Килика, встревожились, собрались у дверей его дома, молча ждали. Килик вышел к ним и, против обыкновения, не угрожал, не ругался.
- Что вы, девушки? - лебезил он. - Кто вам сказал, что я затеял что-то против ваших сыновей? Эти чужеземцы - врачи. Я хочу всех рабов подвергнуть осмотру: ведь я пекусь о вашем здоровье...
На другой день вызвали и меня.
Килик снял с меня всю одежду, и я стоял перед чужеземцами голый, поеживаясь от стыда и еще оттого, что с моря дул свежий ветер и моя кожа покрылась гусиными пупырышками.
- Стой ты, не ворошись! - приказал Килик. - Подними-ка руку. Посмотрите, какой он юный, а какие уже мышцы!
Черноволосый лидйец цокал языком:
- Ах, хорош мальчик!
Скуластое лицо египтянина было бесстрастно.
- Красивый мальчик, ведь правда? - продолжал расхваливать Килик. Аполлон свидетель, другого такого кудрявого и глазастого не сыщете в целой Аттике. А если б вы видели, какой красавицей была его мать! Больших денег стоила женщина!
Лидиец предлагал цену - Килик несговорчиво качал головой.
- Плох мальчик, - прервал их египтянин. - Цена дорога. Совсем маленький, а сколько хочешь? Клянусь Сераписом, его еще откармливать надо... Пять лет откармливать - какие расходы, какие убытки!
Мне даже стало досадно, что он так меня охаял, а Килик замахал руками:
- И! Совсем не надо откармливать! Гляди, какой сильный. Тут же перепродашь за хорошие деньги.
Видя, что лидиец и египтянин больше не щупают мне колени и лопатки, он приказал:
- Одевайся, иди!.. - И продолжал уговаривать чужеземцев: - Я и сам хотел сначала дать ему подрасти, потом отвезти на Делос - продать. Но вы же знаете мои обстоятельства...
Во дворе у колодца, опершись на клюку, пил воду Мнесилох. Он улыбался впалым ртом сквозь плешивую бороденку; ветер трепал складки его многочисленных одежд. Рабыня подавала ему ковшик и что-то рассказывала.
Чужеземцы покинули Килика и выходили в ворота. Мнесилох спросил меня, кивая на них:
- Эти люди и тебя осматривали? У Мнесилоха под глазом синела опухоль. Я поморщился от сострадания. Мнесилох захохотал:
- Без тумака, без шишки не поешь и пышки! Наши торговки передали моему глазу поклон от твоих мышей. Вот теперь можно отгадывать загадку: что на спине бывает красным, а под глазом синим?
Он поднялся к Килику, постукивая посохом, а меня позвал садовник Псой - носить ему воду на грядки. Я таскал лейки и останавливался передохнуть у крыльца дома Килика.
- Ты слышишь, жрец? - доносился оттуда голос Мнесилоха, и в этом голосе звучала медь угрозы. - Ты хорошо понял?
Они меня не замечали, а я мог видеть лицо Килика. Килик растерян - вот как?
- Ну ладно, - терпеливо сказал Мнесилох. - Если ты, жрец, запамятовал, я тебе повторю всю эту историю. Итак, при Марафоне наша конница захватила царскую палатку с сокровищами - там были и посуда, и бриллианты, и серебро. Помнишь, жрец?
Килик молчал.
- Чудесно, - продолжал Мнесилох. - Рядом была яма - вражеский окоп. В яму сложили сокровища, застелили досками временно, чтобы уберечь от перипетий битвы. На доски навалили убитых; попал туда и я. У меня была отрублена рука. Вскоре битва переместилась в другой конец поля, а к яме подкрались неизвестные, сбросили трупы... Я как раз очнулся и все видел, всех запомнил... До сих пор архонты и жрецы ищут похитителей... И знаешь, почему не найдут? Потому что сказано: ищи вора в своей норе!
Килик бормотал что-то невнятное и машинально отковыривал штукатурку... Это он-то, хозяйственный Килик!
- Молчал я! - горестно вздохнул Мнесилох. - Молчал все годы, потому что жил из милости при сильных, при тех, кто разбогател на краденых сокровищах! А что мне стоит, Килик, а? Завтра пойти в народное собрание и объявить имена похитителей? А ведь среди них был один младший жрец, и звали его...
- Алкамен, Алкамен! - кричал с огорода Псой. - Куда ты пропал? Неси же скорей воду!
Вечером Килик за какую-то мелочь выдрал меня за ухо. Но я привык к неожиданным наказаниям и не плакал по пустякам.
Утром, когда распределяют работу на день, Килик велел женщинам идти на самый дальний виноградник. Как всегда, и дети собрались вместе с мамами. Однако на этот раз Килик отпустил на виноградник только девочек, а всем мальчикам приказал остаться. Женщины тревожно распрощались с сынишками, ушли.
Меня внезапно служители храма схватили и заперли в чулан, который служил иногда домашней тюрьмой. Сквозь решетку маленького окна до меня весь день доносились чужие гортанные голоса и громкий детский плач. Потом все смолкло, и меня выпустили.
Пыльный двор, нагретый солнцем добела, на котором всегда бегали, скакали, носились взапуски мальчишки, был пуст. Килик продал всех мальчиков, кроме меня! Чему я обязан своим спасением от лап работорговцев? Заступничеству Мнесилоха или каким-то замыслам Килика?
После заката возвратились с работы женщины. Их сердца чуяли недоброе. Еще не доходя до храма, они побежали и, запыхавшись, кинулись в сараи, где жили рабы, искать детей.
Как они кричали, как рыдали! Ветер носил по двору клочья волос, вырванных ими в отчаянии. Одна пыталась покончить с собой - ее вынули из петли. Всю ночь никто не спал - матери звали сыновей, другие их утешали. И все почему-то проклинали меня: мол, из-за моих проделок детей продали, а сам я уцелел.
Очень пустынно и гадко было у меня на душе.
Килик ходил в сопровождении надсмотрщиков с палками - боялся женщин. А мне сказал:
- Надоел ты мне, видеть тебя не могу. Ступай в театр - прислуживай там.
ТЕАТР
Итак, я - мальчик при театре Диониса. Старик Мнесилох рассказывает, что, когда он был маленьким, театров не было.Ходили бродячие актеры, наряжались в бородатые маски сатиров, к ногам привязывали копыта и пели хором. Запевалой у них был кто-нибудь из жрецов Диониса, и пели они про скитания этого веселого бога, пели козлиными голосами, из-за чего народ и прозвал их представления "трагедией", что значит "песня козлов". Аэды, которые ходят с арфой по рынкам и по усадьбам аристократов, воспевая царей и героев, не любили "козлоногих" артистов, поэтому аристократы по их наущению гнали и преследовали бедных служителей Диониса.
Потом Писистрат, тот самый, который хотя и был тираном, но защищал простой народ, учредил праздник - Великие Дионисии. А во время этого праздника - представления трагедий в специально отведенном месте - театре. Театр был воздвигнут возле храма Диониса. В этом театре я и служу.
Моя обязанность - вместе со взрослыми рабами вытирать скамьи, которые полукругом поднимаются по склонам Акрополя, выщипывать траву, если она лезет между скамей и каменных плит, убирать помещения для актеров и жрецов. Все это очень скучно и утомительно, тем более что за работу дают скудный паек; его съедаешь еще утром, а вечером ложишься спать голодным. Назавтра опять то же самое. Так и идет день за днем.
Вечером, после захода солнца, рабов собирают, строят в шеренгу, пересчитывают и уводят ночевать. Я же остаюсь в каморке под сценой - мне доверяют: я маленький, никуда не убегу, а сторожить театр кому-то надо.
Там я и ночую, среди пыльных масок и пропахших клеем декораций, не обращая внимания на шмыганье крыс и шорох летучих мышей.
Надвигаются праздники, и в нашем унылом театре все преображается. Первым является веселый живописец Полигнот. Он заново расписывает маски, обновляет их так, что они сияют, словно облизанные. Полигнот работает и поет приятным баритоном; сквозь отверстие в потолке на него падает яркий луч, и кудрявая золотистая шевелюра художника светится, словно ореол бога Солнца. А когда он разжигает жаровню, чтобы разогреть свои восковые краски, по всем помещениям пахнет сладким медом. Он богатый человек, этот Полигнот; он трудится у нас бесплатно, ради почтения к богу Дионису. Вместе с его приходом и все приободряются, оживают; все обмениваются с ним улыбками, а он беззаботно шутит, даже с рабами.
В полдень к нему приходит его невеста, Эльпиника, девушка из знаменитой семьи, дочь Мильтиада, победителя при Марафоне. Отец оставил им одни долги, поэтому у нее нет рабынь и она сама приносит обед жениху в корзиночке, красиво прикрытой виноградными листьями. Непременно или кисть винограда, или кусок сладкой булки достаются мне, а Эльпиника при этом гладит меня по голове своей полной и легкой рукой. Вот бывают же и среди аристократов сердечные люди.
Затем являются поэты: высокий медлительный Эсхил, с голубыми, неподвижными глазами, всегда изящно одетый и старательно обутый; его соперник Фриних - маленький, суетливый, забывчивый, неряшливый. Всегда он какой-то несчастный, и всегда за ним волочится по земле развязанный шнурок от сандалии. Фрйних говорит, говорит без умолку, а Эсхил редко роняет слова, наверное, ум его занят обдумыванием стихов высокого смысла. Это внушает мне почтение и любопытство, а Фриниха я и птицей не считаю, могу даже ему на шнурок наступить, чтобы он споткнулся.
За поэтами приходят хореги - богатые и знатные граждане, которые в силу жребия или просто ради чести на свой счет устраивают театральные представления. Хорёги приводят за собой певцов и музыкантов; за ними толпятся комедианты, чтобы развлекать зрителей в перерывах; торговцы, чтобы продавать пирожки и прохладительные напитки; гадатели, чтобы дурачить простодушных крестьян и чужеземцев; жулики, чтобы выворачивать чужие кошельки. Последним является знаменитый артист, как полководец, в окружении свиты учеников и поклонников.
И вот настает день представления. Каждая фила, каждая община размещаются точно на предназначенных местах; если кто заблудился, старейшины перегоняют его в другой конец театра.
Вот все утихает. Появляется царственный старец, архонт-эпоним, в окружении других архонтов, стратегов и жрецов; он усаживается в почетное кресло, дает знак, и представление начинается.
Во время представления у меня множество дел: по знаку Килика (он и в театре распоряжается) я вместе с другими рабами должен бегом нести на сцену декорации и тут же расставлять их. Если по ходу действия полагается лес мы ставим дерево, если дворец - ставим колонну или дверь. Если ночь - я дергаю шнур, и над орхестрой - местом, где играют актеры и движется хор, опускается финикийское, дивной работы, покрывало, непроглядно черное, а на нем нашиты серебряные звезды.
Но это еще не все. В мою каморку поочередно забегают то первый, то второй актеры и требуют переодеваться: тот - царицей, другой - пастухом. Не успеем мы перевести дух, как они прибегают вновь и приказывают, чтобы их переодели богами, и так далее.
В мгновение ока мы надеваем им на ноги высокие котурны, меняем маски, а пока меняем, вытираем вспотевшие лица и даем прохладной воды. Затем накидываем подходящие к роли цветастые хламиды или расшитые парчой платья и выпроваживаем на орхестру, где тем временем действует хор, изображающий то старцев, то толпу девиц, то бурю, а то и гнев богов.
Несладко нам приходится, но не слаще и актерам. Ведь их всего двое, а действующих лиц в трагедии множество. Вот и приспосабливайся, меняй маску, меняй голоса - то женский, то старческий, то певучий, то брюзгливый, то нежный.
Да и то спасибо голубоглазому Эсхилу - ведь это он ввел, говорят, второго актера, а до него был только один. Вот, наверное, бедняга маялся!
И все же, если бы я не хотел быть матросом, я бы стал актером. Они поистине как боги. Могут перевоплощаться в любого человека по желанию поэта и по умению самого актера.
НОЧНЫЕ РАЗГОВОРЫ
Иногда ночью, когда созвездие Медведицы укатится за острые пики кипарисов, в театр заходит Мнесилох: ему у богатых людей не спится.
Я боюсь проспать его появление, поэтому мои глаза сами открываются, заслышав постукиванье его палки. Я разлепляю глаза, таращу их в небо. Сквозь прорезь в потолке я вижу крупные звезды, которые переливаются, как россыпь углей, припудренная лунной пылью.
А Мнесилох постукивает, негромко кашляет, вздыхает, вполголоса призывает милость богов. Я знаю, что он неторопливо пробирается между скамей, спускается к самому почетному первому ряду. Там он садится в высокое каменное кресло жреца Диониса и ждет, не проснусь ли я.
Но я непременно проснусь! Бегу босиком по шершавым, еще теплым от дневного солнца плитам, забираюсь на резную ручку кресла. Мнесилох накрывает меня полой своего плаща, чтобы мне не повредила предутренняя сырость. Он приносит мне от стола богачей пироги, засахаренные маслины, печенье - целое пиршество! Он припасает мне также самые свежие новости:
- Мидяне, или персы, как их иначе называют, уже перешли Геллеспонт. Сегодня один моряк рассказывал: волны разрушили гигантский мост, построенный по приказу персидского царя. Царь разгневался, велел заковать море в цепи и высечь его плетьми. И вот кинули в море кандалы, а волны секли плеткой во исполнение царского приказа.
Мне стало смешно - великое, могучее, безбрежное море заковать в кандалы! Стремительные, мощные, пенистые волны стегать плеткой! Разве эти волны - рабы, такие же бессильные, как мы?
Мнесилох, однако, не улыбнулся. Он завернул в тряпицу остатки ужина, сказал задумчиво:
- Боги гневаются на светлый город Паллады. Новый царь мидян Ксеркс поклялся, говорят, город наш испепелить. Сна лишился - Марафон ему как шпилька в перине.
Сколько раз по моей просьбе Мнесилох повторял рассказ о Марафоне! О том, как после разгрома сухопутного войска мидян их флот повернул на юг, надеясь быстро обогнуть мыс Суний и врасплох захватить беззащитные Афины. Тогда афиняне покинули марафонское поле и, построившись по филам и фратриям, бегом пустились на защиту родного города.
Мнесилох во время рассказа возбуждался, вскакивал, размахивал единственной рукой, описывая, как гоплиты с тяжелым топотом пробегали через поселки, сопровождаемые лаем собак и воплями женщин; как девушки бежали за ними с кувшинами в руках, предлагая на бегу утолить жажду; как в лица воинам плескали холодной водой, чтобы хоть как-нибудь облегчить тяжесть бега в доспехах по жаре.
Мнесилох со вздохом добавлял, что лично он этого не видел, потому что метался в горячке у врачей. Но все же, заканчивая рассказ, описывал, как наутро персидский флот подошел к афинскому берегу и как мидяне увидели лес копий и стены щитов.
Ах, зачем я не свободный! Я сейчас ушел бы в войско, попросился бы хоть лошадей чистить, хоть носить чей-нибудь тяжелый щит.
А Мнесилох тем временем ворчит:
- Хуже всего, что нет единогласия: один туда, другой сюда, третий совсем никуда. Легкомыслие какое-то... Слышал, какую песенку распевают в харчевнях и винных подвальчиках? "Будем пить и веселиться и не думать о войне с мидянами..." А там по мосту через Геллеспонт день и ночь идут полчища персидского царя!
Он горестно качал головой, а мне становилось жутко и весело. Там, далеко, в варварском краю, по деревянным настилам вышагивают, важно колыхаясь, мохнатые верблюды, катятся боевые колесницы, проносится легкокрылая аравийская конница. Скоро война придвинется и к стенам Афин. Мне представится случай совершить подвиг, и я непременно стану свободным.
А Мнесилоха все гнетут мрачные мысли. Днем ему приходится ломать свои комедии, а ночью он со мной отводит душу: я слушатель бессловесный.
- Главное - единства нет. Спартанцы воду мутят. Правда, они и при Марафоне нам не помогли, всё медлили с помощью, выжидали кто кого. Тогда зато афинский народ был един, и единый вождь был - Мильтиад. Теперь и вождей много, и раздоров хватает. Мнения единого нет: Фемистокл, а с ним диакри, бедные жители гор и паралии, моряки и торговцы требуют создать сильный флот. Аристид и педиэи - землевладельцы - кричат: вооружить всех от мала до велика, драться за каждый клочок пашни, за каждый поворот дороги. Фемистокл возражает: вот, говорит, вас и растерзают на этих клочках, количеством задавят. А народное собрание заседает без перерыва: делит сено между львами и ждет, когда на лопухе дыня вырастет!
Чтобы отвлечь старика от грустных мыслей, я устраиваю ему спектакль. Ведь я присутствую при всех репетициях и представлениях и отлично запоминаю слова, реплики, куплеты, мелодии.
Звонким голосом (хотя и не очень громко, чтобы не услышал кто чужой) я нараспев декламирую пролог и выхожу на орхестру. Брезжит далекая заря, и Мнесилох может видеть, как я копирую важную походку и плавные телодвижения актеров. Мнесилох смеется. Тогда я один за целый хор пою парод - выходную песню хора. За актера я произношу монологи - эписодии и сам вместо хора отвечаю стасимами - стихотворными куплетами.
- Эй, эй, погоди! Здесь ты неправильно делаешь. Вот так надо, вот так! - Мнесилох вылезает на орхестру и, прихрамывая, показывает мне позы и походку трагических актеров.
Наконец я торжественно пою эксод - заключительные строфы трагедии, и Мнесилох мне подпевает дребезжащим голоском.
- Актер, ты настоящий актер! - восторгается он. - Гляди-ка, теленок вырос и может слопать льва!
Я кричу ему в ответ, что не хочу быть актером, хочу быть моряком или воином.
Однажды наше бурное веселье разбудило жреца Килика. Взяв посох и поеживаясь от утреннего холодка, он вышел к театру, чтобы посмотреть, что за шум.
- Ах ты, сын греха, раб собачий! - накинулся он на меня. - Да пожрут тебя гарпии, проклятый! Что ты расхаживаешь как бойцовый петух, как ты смеешь осквернять театр ночными криками и безобразием?!
Он уже замахнулся на меня, но Мнесилох подоспел и отвел его посох.
- Не тронь мальчика, жрец. Ребенок ли, звереныш ли, сын ли раба - всё дети.
Килик спрятал посох за спину, спрятал руки под хламиду, спрятал глаза в приятной улыбке. Спасибо Мнесилоху, знает он волшебное слово на этого дракона!
ЕЩЕ ОДИН ВРАГ
Ксантипп, богатый кораблевладелец, однажды попал в бурю. Валы обломали мачты, захлестнули трюмы и вот-вот готовы были перевернуть корабль. Однако, как рассказывает Ксантипп, он стал молиться Дионису - покровителю путешествий. И - о чудо! - буря улеглась, спокойные волны принесли корабль к зеленому острову, где можно было и судно починить, и людям передохнуть. Благодарный Ксантипп выделил храму Диониса богатую часть из спасенного груза - слоновую кость, аравийские благовония, черных рабынь. А в придачу раба-скифа, только что выловленного в степях у далекой северной реки.
Когда новичка ввели во двор храма, все сбежались посмотреть на это диво. Огромный, полуголый, несчастный, он жадно ел все, что подкладывал ему повар.
- Глядите, он уже свиную ногу доедает! - хохотали рабы. - Вот утроба! Хорошо, что тот же Ксантипп отвалил богам целую гору жертвенного мяса. Иначе пришлось бы этому скифу довольствоваться луком да репой. Ничего, браток, еще поголодаешь на нашей пище!
- Какие мощные ноги, прямо столбы! - изумлялись рабы. - А шерсть рыжая растет и на груди и на ногах.
Вышел Килик, подивился, как скиф жует могучими челюстями. Настоящий медведь!
Так и осталось за новичком прозвище "Медведь". Рабы ведь не носят имен, их зовут для удобства по названиям их инструментов. Кто работает в поле, зовут "Эй, Лопата!", кто трудится в мастерской, окликают "Эй, Шило!". Только я ношу эллинское имя, потому что я прирожденный грек, да вот теперь этому варвару дали зверское имя - Медведь.
Килик велел его напоить. Повар подал скифу кувшинчик. Медведь воду выдул одним глотком.
Все смеялись и показывали на него пальцами; он же не понимал ни слова, добродушно ухмылялся, ковырял в зубах веточкой и загибал за плечо руку, чтобы почесать спину, тоже обросшую рыжей шерстью.
Я смотрел разинув рот - ну и сила! Он взглянул на меня, вдруг взял за руку и притянул к себе. Двумя слоновьими пальцами он защемил мой нос и притянул к себе. Быть может, в Скифии это и ласка - Медведь ухмылялся во все зубы и гладил мою спину шершавой ладонью, но все, кто тут был - и жрецы, и рабы, - грохнули хохотом:
- О-ох, Алкамен, хо-хо-хо!
- Вот это сморкач - ха-ха-ха! И долго еще издевались надо мной языкастые афиняне. Увидят, бывало, издали и кричат:
- Эй, мальчик, как твой нос, цел? Медведь его тебе не вывинтил?
Какой позор! Я возненавидел скифа, его медвежью фигуру, добрую улыбку, приятный запах пота.
Килик определил его в театр, и во время представлений Медведь ворочал рычаги, приводя в движение площадку сцены, или поднимал на особой машине актеров, изображавших богов.
Однажды мы отпросились к берегу искупаться. Медведь очень напугался при виде моря. Наверное, блистающие волны, которые стелются одна на другую, напомнили скифу черные дни, когда его изловили и по такому же ласковому морю увезли на чужбину. Он сел на песок в десяти шагах от прибоя, а в море не пошел. Его стали дразнить и кидаться камушками. Особенно, конечно, издевался я. На меня какое-то бешенство напало. Я прыгал, выпячивал челюсть, передразнивая, как Медведь жует, изображал разлапистую его походку.
Люди смеялись и хлопали в ладоши. Неподвижный Медведь сутулился, а я не замечал, что в его глазах копится гнев. Неожиданно он распрямился, как пружина, и бросился за мной. Началась погоня по песку, по кромке прибоя под крик и улюлюканье зрителей. Я уже чувствовал на затылке сопенье скифа, уже его лапа дважды соскальзывала с моего плеча, - мне ничего не оставалось, как кинуться в море. Пока мы бежали, шумя водой по мелководью, он не отставал от меня, но, когда я поплыл, Медведь стал барахтаться, закричал от неожиданности и пошел на дно. Он не умел плавать, этот житель безводных степей! Я осмелел, принялся плескаться вокруг него, а он стоял на дне, высунув ладони, как бы умоляя вытащить.
Наконец ему удалось ступить на мелкое место. Я не успел увернуться он схватил меня и высоко поднял над головой, занес над прибрежными камнями, между которыми струилась утекающая пена. Шмякнул бы он меня - и душа бы из меня отлетела.
Я зажмурил глаза - что же? Он прав. В этом мире всегда победитель убивает побежденного.
Но Медведь мягко опустил меня на песок, взъерошил мои волосы и ушел, смеясь, отплевывая соленую воду: рыжая шерсть его светлела, высыхая. А я поплелся униженный - не Медведь, а я!