* От англ. Prohibition - запрещения продажи спиртных напитков. (Прим. ред.)
   *
   Если этот административный абсурд еще можно было прекратить столь же волюнтаристским новым распоряжением, то пагубный экономический эффект от вырубленных виноградников, демонтированных винных заводов и загнанного в подполье могущественного сектора экономики лег тяжелым грузом на многие годы на судьбу всей перестройки. Непродуманность и нелепость антиалкогольной кампании казалась настолько очевидной, что ее объяснение многие пытались найти то ли в фанатичном неприятии спиртного самим Горбачевым (или Раисой Максимовной), то ли в тайной склонности к спиртному Лигачева, заставлявшему всю страну бороться вместе с ним против одолевавшего его искушения.
   На самом деле не было ни того ни другого, что еще хуже, поскольку лишает "минерального секретаря" последних оправданий. Сам Михаил Сергеевич склонностью к алкоголю не страдал. В возрасте пятнадцати лет был не очень приятный эпизод, связанный с выпивкой: отмечая окончание уборки, комбайнеры - члены бригады, в которой он работал в поле вместе с отцом, решили произвести Михаила в мужчины и поднесли ему вместо воды полный стакан даже не водки, а спирта. "С тех пор, - вспоминает Горбачев, - большого удовольствия от выпивки я не получал, хотя застолье с родственниками или с близкими друзьями любил всегда".
   Отвращение к безудержному пьянству и понимание, насколько трудно поддается лечению эта пагубная привычка, перерастающая в болезнь, и у него, и у супруги могло выработаться из-за того, что у обоих были крепко выпивавшие братья. Этот семейный "крест", как говорила Раиса, им приходилось нести вместе с остальными родственниками, при этом оба, конечно, старались не допускать, чтобы эскапады запойных братьев получали широкую огласку. Бывало, по звонку соседей или из больницы, куда периодически попадал брат Раисы, талантливый детский писатель, к нему снаряжали зятя Горбачевых Анатолия, который отправлялся приводить в чувство своего родственника, а то и разыскивать его среди забулдыг в вытрезвителе или на вокзале.
   Несмотря на это, никакого "старообрядческого" неприятия алкоголя у Горбачева не было. И в университетские времена он не сторонился студенческих компаний с неизбежными возлияниями, и позже, став ставропольским партначальником, не отворачивался от рюмки. Его сокурсник Р.Колчанов, многие годы работавший в газете "Труд", рассказывал, как, встретившись в Ставрополе, они с Мишей "усидели" литровую граненую бутылку. Подтверждает алиби Горбачева в этом щекотливом для нации вопросе и такой безусловный авторитет, как писатель Владимир Максимов, в конце 50-х годов сотрудник одной из ставропольских комсомольских газет: "Когда развернулась кампания по борьбе с культом личности, Горбачев нередко заглядывал к нам в редакцию. Мы усаживались за столом, открывали бутылку и вели долгие разговоры о политике. Вся страна в то время была в шоке от доклада Хрущева , и многие из нас верили в то, что наступает эпоха демократии".
   Сам Михаил Сергеевич не любит возвращаться к больной теме антиалкогольной кампании. Его привычное объяснение этого очевидного политического "прокола" сводится к тому, что, во-первых, антиалкогольная кампания досталась ему "по наследству", во-вторых, что он "передоверил" эту деликатную проблему Лигачеву и другому Михаилу Сергеевичу - Соломенцеву, а они "переусердствовали". Признает, что делали это топорно - "надо было растянуть на годы, а не ломать людей". Однако тут же то ли в оправдание, то ли в объяснение собственной позиции напоминает о том, что пьянство в стране в те годы приняло масштабы национального бедствия, что из-за него неуклонно снижался средний уровень жизни, "мужики вымирали, а потомство вырождалось" и что поначалу тысячи людей, особенно женщины, завалили ЦК письмами в поддержку этого решения. Защищая первый вышедший комом "блин" перестройки Указ "О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения", Горбачев утверждает: "Никакого тайного решения не было. В 180 трудовых коллективах страны обсудили решения и высказались "за" (будто забыл, как обеспечивался в те годы поголовный "одобрямс"!). Предлагали даже принять "сухой закон". Но я решительно выступил против. А испохабили дело на стадии исполнения".
   Из его комментариев можно понять, что большого раскаяния в том, что было сделано от его имени, он не испытывает, цели и намерения тогдашнего руководства считает безусловно благими, но в очередной раз подвели методы. Чем не достойная Черномырдина сокрушенная констатация: в России, когда хочешь, как лучше, получается, как всегда.
   Однако даже пронесшийся над страной антиалкогольный "смерч" не причинил серьезного политического ущерба постепенно разворачивавшейся перестройке настолько сильны были в советских людях ожидания перемен к лучшему. Да и личный авторитет Горбачева, несмотря на, в общем-то, беззлобные анекдоты, не слишком пострадал. Некоторые из них он не без удовольствия сам пересказывал своим именитым зарубежным гостям. Например, о том, как москвич, разъяренный стоянием в очереди за водкой, отправляется в Кремль, чтобы плюнуть в лицо Горбачеву. И скоро возвращается еще более раздосадованным: "Там очередь еще больше".
   В те "серебряные годы Перестройки" люди готовы были ему многое простить не потому, что он успел к этому времени сделать что-то существенное (все его реальные свершения были впереди), а из-за того, что возвращал изуверившимся возможность надеяться. И еще потому, что был совсем не похож на своих предшественников. Не тем, конечно, что сам при случае мог пересказать анекдоты о себе - в своей компании это могли, наверное, позволить себе и Хрущев, и Брежнев, - а желанием и умением разговаривать с людьми, а не зачитывать приготовленные тексты и формулировать от их имени свои, не всегда внятные желания. Тогда его красноречие еще не воспринималось как велеречивость, а увлекало и завораживало людей.
   Ну и, конечно, сам облик нового генсека - не только по контрасту с предшественником - привлекал и подкупал его слушателей. Молодой, обаятельный со жгучими южными глазами, убежденный в том, о чем говорил, и потому легко убеждающий, - словом, бесспорный и неординарный лидер, за которого впервые за много лет стране не было стыдно. Как свидетельствует Е.Боннэр, Андрей Дмитриевич Сахаров, увидев в Горьком одно из первых публичных выступлений Горбачева по телевидению, сказал: "Это первый нормальный советский руководитель".
   К менявшемуся ритму работы пришлось адаптироваться и аппарату. После прежнего "постельного режима", к которому, подлаживаясь под болезни начальников, почти не появлявшихся на службе, уже давно привыкло их окружение, помощники и функционеры стали засиживаться до 9 часов вечера раньше Горбачев, как правило, домой не уезжал. Даже своей манерой одеваться и очевидным вниманием к аксессуарам одежды он давал понять окружению, что настали новые времена. Приученный к "партийно-скромной", безликой робе, В.Болдин задним числом недоумевал: "Как при таком объеме работы можно находить время, чтобы ежедневно менять галстуки и подбирать их под костюм и рубашку?" По его мнению, в этом проявлялось неутоленное в бедной юности стремление провинциала "шикарно одеваться".
   Люди, менее пристально следившие за его галстуками, запомнили, пожалуй, лишь кокетливую шапку-пирожок, выделявшую его зимой в толпе окружавших "ондатр". Летом же в своей банальной, хотя и хорошего качества серой шляпе "Федоре" - Михаил Сергеевич даже на трибуне Мавзолея не выделялся из номенклатурной шеренги. Увидев его впервые после многолетнего перерыва, Зденек Млынарж воскликнул: "Мишка, ты в этой шляпе вылитый Хрущев!"
   Конечно, больше, чем модный костюм, выделяло Горбачева, особенно во время поездок по стране, непривычно постоянное присутствие рядом с ним на протокольных церемониях, а нередко и на деловых встречах Раисы Максимовны. Одни - таких было меньшинство - относились к этому одобрительно или безразлично; другие - чаще всего женщины - возмущались тем, что она "всюду показывается". Смягчались они, только когда видели, что иногда на виду у окружающих и телекамер он машинально, явно по многолетней привычке, брал Раису за руку.
   Подобный ошеломляющий контраст со стереотипным поведением и канонизированным представлением о советских партийных лидерах, особенно в первые годы, не переставал изумлять западную прессу. Выходя с мировой "премьеры" Горбачева в Женеве - его пресс-конференции после первого саммита с Р.Рейганом, в ноябре 1985 года один из американских журналистов с завистью сказал своему советскому коллеге: "Вы получили выдающегося лидера. Не знаю, на что он будет способен как политик, но как профессионал могу утверждать: когда он выходит к прессе, рядом с ним никому из наших лидеров лучше не появляться". А впервые встретившийся с Михаилом Сергеевичем в Москве Дж.Шульц, явно попав под обаяние нового "кремлевского мечтателя", написал: "Одного оптимизма и убежденности Горбачева достаточно, чтобы обеспечить успех перестройке". Если бы это было так!
   * ГЛАВА 4. ПЕРЕСТРОЙКА... ЧЕГО? *
   "ГДЕ СИДИШЬ, ТАМ И ПЕРЕСТРАИВАЙСЯ"
   К осени 1986 года Горбачев окончательно сформулировал для себя девиз нового этапа реформы - тотальная перестройка партии, государства, экономики. Ее рычаг - демократизация Системы. В своих политических выступлениях он определял свой новый курс опять-таки как "возвращение" к ленинской идее поощрения "творчества масс". Для самых непонятливых в партийном аппарате формулировал это более доходчиво: "Там, где сидишь, там и перестраивайся". Идея перестройки как новой революции, нового "правильного" Октября увлекала его все больше, тем паче, что на горизонте замаячила впечатляющая дата 70-летие Октябрьской революции. И к юбилею надо прийти с новым "исправленным" социализмом, возведенным по ленинским заветам, хотя и не строго по его рецептам.
   Лидер перестройки поставил перед собой грандиозную цель: добиться, наконец, превращения социализма в реальную альтернативу капитализму. "Не надо бояться сейчас громких слов. Беда, если ограничимся только слова ми, какими бы правильными и красивыми они ни были". Одним из главных фронтов, где, если уж речь зашла о демократизации Системы, важно было преодолеть отставание от капитализма, были злополучные права человека. Выяснилось, что в этой области даже проще перейти от слов к делу, чем в сфере экономики. Требовалась лишь политическая воля руководителя. Первым было снято табу с вопросов свободы выезда из СССР. К этой теме в свое время примерялся, судя по его мемуарам, еще Н.Хрущев, высказывавший естественное для правоверного коммуниста недоумение: "Если социализм - это рай для трудящихся, зачем обносить границы колючей проволокой и удерживать здесь людей насильно? Они сами должны сюда стремиться".
   Менее простодушный Горбачев тоже начал с того, что поставил в повестку дня вопрос "Об упрощении практики выезда и въезда в Советский Союз". Это предполагало возможность двустороннего движения через советскую границу, причем количество желающих въехать в страну "перестроенного социализма" теоретически могло многократно превысить число выезжающих. "Кто-то хочет ехать за границу на 3 месяца, а мы ему - месяц и баста! И вообще, если хочет сбежать, велика беда! Это даже не потеря, а приобретение, чтобы всякая шваль туда убралась. Всех, кого можно отправить за границу без ущерба для безопасности, всех отправлять - метлой! Все это часть демократизации, которая должна охватывать все сферы жизни".
   Лукавство этого бравурного пассажа из выступления генсека на Политбюро в том, что помимо заявленной им высокой цели - создать свою "концепцию прав человека", отвечающую духу нового политического мышления, поднятый вопрос о высылке "швали" преследовал вполне прагматическую цель: приближалась очередная встреча с Рональдом Рейганом, а поскольку американцы, как обычно, заранее подготовили к ней список советских "отказников", за которых собирался ходатайствовать президент США, Горбачев хотел "вынуть у него изо рта" эту острую тему.
   Первым из заметных правозащитников получил свободу и смог выехать за границу Юрий Орлов. Значительно более сложной с точки зрения внутренней политики представлялась проблема самого знаменитого советского "узника совести" - нобелевского лауреата Андрея Дмитриевича Сахарова.
   Чтобы психологически подготовить Политбюро, Горбачев с немалой долей актерства разыграл этот сюжет так, будто Сахаров чуть ли не "отсиживается" в Горьком, в то время когда "вся страна пришла в движение". "Хватит ему там сидеть без дела! Пусть Марчук (тогдашний президент Академии наук. - А.Г.) съездит к нему и скажет, чтобы возвращался. Квартира, дача, машина - все в Москве сохранено. И пусть Марчук скажет, что советовался в ЦК".
   После того как ПБ, поморщившись, проглотило это заявление, возвещавшее начало демонтажа уже не сталинского, а андроповского наследия, Горбачев счел, что дальнейшая дорога разминирована, и решил, не прячась за спину, сам сделать этот сенсационный политический жест.
   16 декабря 1986 года немногословные люди в гражданской одежде, но явно с военной выправкой, не спрашивая разрешения жильца одной хорошо охраняемой квартиры в Горьком, установили в ней телефон. По нему позвонил Горбачев и предложил "ссыльному" академику вернуться в Москву к своим профессиональным занятиям и к "служению Отечеству". Для соблюдения приличий (как их понимало партийное начальство) было "выпущено" никого не обманувшее короткое сообщение ТАСС, в котором говорилось: "Академик Сахаров обратился к советскому руководству с просьбой разрешить ему возвращение из Горького в Москву. В результате рассмотрения этой просьбы компетентными организациями, включая Академию наук СССР и административные органы, было принято решение удовлетворить эту просьбу. Одновременно Президиум Верховного Совета СССР принял решение о помиловании гражданки Боннэр. Таким образом, им обоим предоставлена возможность вернуться в Москву, а А.Д.Сахарову - и активно включиться в академическую жизнь, теперь - на московском направлении (?! А.Г.) деятельности АН СССР. Утром 23 декабря А.Д.Сахаров и Е.Г.Боннэр поездом прибыли в Москву".
   Возвращение в Москву после семилетней ссылки всемирно известного ученого и правозащитника стало первым политическим сигналом Горбачева Западу, подтверждающим серьезность его намерений в деле демократизации режима. До сих пор к его декларациям по этому поводу там относились как к очередной, лишь более изощренной пропагандистской кампании. Внутри страны сенсационные сдвиги в отношении властей к "диссидентам", еще совсем недавно воспринимавшимся как опасные государственные преступники, должны были подтвердить объявленное с высоких трибун движение в сторону уже не только "социалистического", а нормального правового государства. Его сущность для доходчивости Горбачев выразил в броской, хотя и упрощенной формуле "Разрешено все, что не запрещено законом". Если учесть, что значительная часть законов предыдущей эпохи находилась в процессе пересмотра, а само соблюдение законов, будь то властями или населением, никогда не было национальной российской традицией, легко понять, что от нового правового государства повеяло бакунинским анархизмом.
   Постепенно начали облетать "социалистические" обертки и с других запущенных перестройкой в оборот политических понятий, включая самое взрывоопасное - плюрализм. Когда же в январе 1987 года на Пленуме ЦК в своем докладе Горбачев объявил о предстоящей глубокой политической реформе и произнес роковые слова - "избирательная система не может не быть ею затронута", - мраморный зал заседаний верхушки партии, с ленинских времен единолично правившей страной, как будто наполнился запахом ладана, а некоторым членам ЦК показалось, что они находятся внутри Мавзолея.
   Дополнительным аргументом в пользу того, чтобы сосредоточиться на политической реформе, отодвинув на второй план остальные аспекты перестройки, стали проблемы с экономической реформой. Несмотря на то что в своем докладе на XXVII съезде он назвал радикальную реформу экономики среди приоритетов перестройки, дело в этой сфере практически не двигалось. Правда, к лету 1987 года был подготовлен проект такой реформы, а в июле для его одобрения созван специальный Пленум ЦК. По замыслу Горбачева, после "политического" январского Пленума, расчистившего путь к демократизации общественной жизни, настала очередь демократизировать экономику. Надо было и в этой области разрушить монополию бюрократии, на этот раз хозяйственной, и переходить от административных методов управления экономикой к "товарно-денежным" (слово "рынок" даже с эпитетом "социалистический", по-прежнему вызывало аллергию у участников пленума).
   В конце концов, после "трудной" многочасовой дискуссии с Н.Рыжковым на сталинской даче в Волынском премьер уступил, и пленум дал зеленый свет началу перестройки в экономике. Однако на практике экономическая реформа не заработала, поскольку, по версии Горбачева, "Николай Иванович спустил все на тормозах". В действительности же дрогнуло все политическое руководство. Едва правительство заикнулось, что цены на хлеб и макароны будут "скорректированы", пусть даже с выплатой компенсаций населению, как поднявшийся ропот тогда еще не знакомых с императивами рынка советских граждан заставил высшее руководство, а прежде всего самого Горбачева, отступить.
   Пенять было не на кого. Разбуженное в соответствии с его сценарием общество начало подавать голос и другие признаки жизни. Оказалось, что политическая реформа не только усадила страну перед телевизорами, но и, построив ее в пикеты, вывела на рельсы перед локомотивом экономической реформы, пока еще разводившим пары. Прижатый к стене собственными аргументами, Горбачев спасовал перед "творчеством масс" и публично пообещал, что впредь никакого повышения цен "без совета с народом предприниматься не будет". После такого обещания о движении к рынку можно было на время забыть. Тем самым отодвигалась перспектива расширения социальной базы горбачевской революции за счет формирования класса новых предпринимателей и собственников в городе и на селе. Сетуя об "отложенных" преобразованиях в деревне, Михаил Сергеевич задним числом сокрушается: "Надо было взрывать колхозы экономически. Начать активнее строить там дороги, смелее раздавать земельные участки для обработки. Я думал запустить туда такой вирус, как аренда - и в земледелии, и в животноводстве. Ведь начали было, и дело пошло. Надо было идти до конца, поощрять средний класс". А раз "до конца" не пошли, послаблениями в прежде суровом законодательстве и дозированными льготами для кооператоров смогли воспользоваться только вышедшие на белый свет "теневики", ставшие зародышем "новой русской" буржуазии.
   Поскольку из-за саботажа управленцев и недостаточной "сознательности" общества, отказавшегося "демократически" проголосовать за повышение цен, экономическая реформа оказалась заблокированной, у Горбачева оставался единственный способ двигать перестройку дальше - наращивать политическое наступление. Для Н.Рыжкова, у которого, естественно, другая версия событий, нет сомнений, что именно "безумное политическое ускорение" смело в тот период шансы на серьезную поэтапную реформу экономики...
   К концу 1987 года его поглотили заботы, связанные с 70-летним юбилеем Октябрьской революции и подготовкой доклада, посвященного этому событию. Провозгласив перестройку "своей" революцией, он теперь уже был вынужден примерять масштабы пока еще задуманных преобразований к Октябрю, а значит, вопреки собственным начальным намерениям, "бросить вызов" своему кумиру Ленину. Разумеется, в юбилейном докладе даже намека на это быть не могло. Генсек лишь окончательно отмежевался от Сталина и, как бы отвечая своим дедам, не верившим, что вождь имел отношение к их страданиям, поставил все точки над "i", заявив: "Сталин знал". Главной новацией доклада была официальная реабилитация Н.Бухарина, воспринятая партийными догматиками (в то время в эту категорию помимо Е.Лигачева входил и Б.Ельцин, также считавший, что с подобного рода деликатными сюжетами не надо "слишком торопиться") как преждевременная, а радикализировавшимся общественным мнением как недостаточная и робкая. В результате доклад не удовлетворил ни радикалов, ни консерваторов и, может быть, поэтому до сей поры остается предметом гордости "центриста" Горбачева: "Главное, что я не закрыл, а открыл дискуссию".
   К этому моменту он внутренне созрел для того, чтобы освободиться уже не только от Сталина, но и от остальных своих предшественников - "улучшателей большевизма" - Хрущева и Андропова, и, пока еще подспудно, самого Ильича. "Зазор" между Сталиным и Лениным, в котором вместе с другими "шестидесятниками" он рассчитывал найти формулу идеального, так и несостоявшегося Октября, был дотошно исследован, многократно и безрезультатно опробован на практике и оказался бесплоден. Теперь Горбачев мог с чистой совестью человека, обшарившего все сусеки оставленной ему в наследство Системы, ополчиться на "плакальщиков" по поводу его отступлений от социализма и обозвать их воинствующими демагогами, догматиками и "теоретиками отставания".
   "К 1988 году, - писал он в журнальной статье, подводя десятилетний итог перестройки, - мы осознали, что без реформирования самой системы не сможем обеспечить успешное проведение реформ (с этого момента можно говорить о втором содержательном этапе перестройки. Он базировался уже на других идеологических позициях, в основе которых лежала идея социал-демократии)". Понятие "мы" к этому времени тоже становилось другим. Рыжков и Лигачев оставались в нем все более номинально, а с октября 1987 года из горбачевской обоймы выпал и еще один патрон, которым он особенно и не дорожил, посчитав за "холостой", - Борис Ельцин. Небрежно отмахнувшись от его обид, изложенных в просьбе об отставке, Горбачев пробудил дремавший внутри Ельцина ядерный реактор неудовлетворенного самолюбия, которое после унизительной экзекуции на пленумах сначала ЦК, а потом Московского горкома начал принимать политическую форму.
   Период эйфорического единения постбрежневского руководства вокруг проекта неясных перемен и личности нового генсека заканчивался. Начиналась пора жесткого столкновения уже не только различных характеров и амбиций, но и интересов, и ее исход, как в любой борьбе антагонистических тенденций, был непредсказуем. Сам Горбачев, устроив, как примерный сын, достойные поминки по Октябрю, теперь должен был думать о самостоятельном устройстве жизни. Он продолжал считать себя марксистом, но уже только в тех рамках, которые в свое время обозначил для себя основательно изученный им Ленин: "Марксист должен учитывать живую жизнь, точные факторы действительности, а не продолжать цепляться за теорию вчерашнего дня"*. Пожалуй, только в этом смысле он оставался, как сам считал, верным ленинцем. Однако, приняв решение выйти за рамки ленинской модели социализма, партии "нового типа" и концепции однопартийного государства, он начал превращаться из "кокона-реформатора" в кого-то, кого еще до сих пор не было - Горбачева.
   * Л е н и н В.И. Полн. собр. соч. Т. 31. С. 134.
   * ГЛАВА 6. "ПАРТИЯ - ЕДИНСТВЕННОЕ, ЧТО МНЕ НЕ ИЗМЕНИТ" *
   "ДАВАЙ ИХ ВСЕХ ОБЪЕДИНЯТЬ"
   Готовя партию к будущей новой жизни и вероятной многопартийности, Горбачев должен был прежде всего приготовиться сам к тому, что многопартийность возникнет для начала внутри собственной партии. Еще не начав собирать урожай перестройки, ему довольно рано пришлось пожинать плоды своего отступничества от правил, установленных его предшественниками. На своем личном опыте предстояло убедиться в том, что механизм функционирования модели власти был продуман до мелочей и, тронув любую его деталь, следовало ждать сбоев в работе всей Системы.
   Каждый ее элемент - от репрессий сталинской эпохи, смягченных в хрущевские и послехрущевские времена, до провозглашенной еще Лениным непримиримой борьбы с фракционностью внутри партии - нес свою "полезную" нагрузку. Объявив "свободу выбора" опорным пунктом нового политического мышления во внешней политике, декретировав гласность и допустив хоть и "социалистический", но все же плюрализм мнений, Горбачев не должен был удивляться тому, что новыми правилами игры раньше сторонников воспользуются его противники (те, чьим интересам начала реально угрожать логика перестройки). Лексикон ГУЛАГа недаром отчеканил формулу, которая должна была бы служить предостережением не только конвоируемым зекам, но и сменившим Сталина советским руководителям: "Шаг влево, шаг вправо приравнивается к побегу". Сделав сразу несколько шагов в сторону от ленинско-сталинской модели партии, новый генсек оказался на минном поле и обнаружил, что политические фугасы могут отныне взрываться у него за спиной или прямо под ногами - внутри еще вчера монолитного "ленинского" Политбюро.