Страница:
- Моя жена - искусствовед, - сказал Погосов.
Щипаньский повернулся к Наде:
- Тогда извольте сказать, чем она замечательна?
- Да хотя бы пяткой, - храбро ответила Надя.
Щипаньский удивленно поднял брови.
- Молодец! А еще?
И, не дожидаясь ответа, сказал: на картине отец слепой. Ослеп. Выплакал свои глаза. Однако, согласно притче, он был зряч. Сказано: "Отец увидел сына". Рембрандт не посчитался с Евангелием, позволил себе священный текст изменить. К чему я про это, а к тому, что этот блудный сын - я! Это я вернулся. К своему началу, думать стал.
Признался, что последние годы думал больше по служебной надобности, употребляя голову для компьютерных нужд. Все по делу. Текущие дела расчеты, отчеты... Куда текущие - об этом не задумывался. Отвлечения пресекал. Только так можно в современной науке. Зато достиг, чего скромничать. Скромность - логарифм гордости. Стремился, стремился - что это было, научное стяжательство? Когда покойная супруга спрашивала, отвечал коротко - он ученый. Полагал, что этим все сказано. Потом с ней случился инсульт. Речь отнялась. Но голова была в порядке. Глядит на него, видно, о чем-то размышляет. Понимал, что о нем, о его жизни. Неуютно приходилось под ее взглядом.
Рассказ давался Щипаньскому все труднее. Выйдя из-за стола, он принялся ходить, смотря вниз, в пол, как когда-то ходил на семинарах, сосредоточенно прислушивался к себе, словно к одному из выступающих.
Полгода жена его безмолвствовала, и вот однажды воскресным утром она вдруг спросила совершенно внятно: доволен ли он их жизнью? Она сама поразилась, услышав свой голос. Так давно он не слышал ее голоса, что тоже был потрясен. Не обрадовался, потому что голос был ее, но чем-то он был наполнен - не тоской, не страхом и не радостью, не раздумьем, - это было какое-то неведомое ему чувство, которое пронзило его душу и запомнилось навсегда.
Конечно, он сказал, что доволен, счастлив, они и вправду любили друг друга, он всегда был уверен, что она счастлива.
Тогда она сказала: поцелуй меня. Она сидела в кресле-каталке. Парез перекосил ее лицо. Щипаньский поцеловал ее в лоб. Она еле заметно покачала головой: нет, как раньше. Он стиснул ее голову, прильнул к губам. Крепко. Как тогда, в первый раз, на мосту. Она закрыла глаза. Тогда она тоже закрыла глаза. Через два часа она умерла, ничего больше не промолвив.
Что это было? Откуда она узнала, что умирает? Откуда-то появилась возможность произнести слова? Почему именно эти слова? Вместо слов прощания? Ничего не завещала. Он попробовал увидеть их жизнь ее глазами. Она преклонялась перед ним, гордилась его успехами. Нo она не спрашивала об их жизни. Проходила ли их любовь через общую точку? А что, как они жили не совпадая? Вот она умирает, уходит, а в чем жe был смысл ее существования? Помогать ему, но имел ли он сам этот смысл?
Когда они поженились, он мечтал изменить мир, добавить счастья людям, уменьшить зло. Наука, считал он, всесильна.
Жизнь кончается, а счастья не прибавилось, и добра не стало больше, и зла не меньше, чем было. Немного узнал про всякие излучения, про свойства газов и плазмы, появились лишь новые загадки. Вся его деятельность дьявольская карусель, нет ей конца, и все так же далека истина.
Беспокойство овладело им. Смысл его деятельности куда-то исчезал. Он отказался от своих должностей. С утра отправлялся в парк, предаваясь размышлениям. Забирался в дебри своей души, где никогда не бывал. Судьба наделила его талантом, и он ввязался в игру с противником, у которого невозможно выиграть. Жизнь, конечно, игра, правила мы примерно знаем, а вот в чем выигрыш - неизвестно. Он вспомнил стихи из школьных лет:
Я знать хочу, к чему я создан сам в природе.
И если мой вопрос замолкнет без ответа,
И если с горечью сознаю я умом,
Что никогда лучом желанного рассвета
Нe озарить мне мглы, чернеющей кругом,
К чему мне ваша жизнь без цели и значенья?
В юности они звучали для него, как клятва. Жизнь прошла, а он ничего не узнал, то есть пытался, но не так, не туда пошел, пустился в бесконечную бесцельную погоню за новыми открытиями, физику он видел главной наукой, единственной, решающей.
Все чаще он обращался к себе, подростку, к тому, кто так хотел понять свое назначение. Он возвращался побежденным, нa нем изношенное рубище, стоптанные башмаки. А ведь кутил, пировал, наслаждался признанием. Смерть жены все поставила на место, и вот блудный сын вернулся к началу, к тому прежнему неотвратимому вопросу.
Страшный этот вопрос, табу, от которого бегут слабые души.
Года три назад вместе с Мартином Рустом и замечательным космологом Стивеном Хокингом разговорились на конференции в Кембридже и стали обсуждать состояние дел во Вселенной. Щипаньский спрашивал, куда она, родимая, стремится, имеет ли ее жизнь какой-то смысл, во имя чего она существует. Считается дурным тоном всерьез задаваться подобными вопросами, но они не могли удержаться.
После этого Щипаньский не раз задумывался - почему так странно наш мир чувствителен к малейшим изменениям. Стоит чуть уменьшить или увеличить массу какой-то частицы, скорость света, постоянную Планка, и все летит в тартарары. Вселенная, выходит, изготовлена в единственно возможном виде. Уникальное изделие. Все подогнано с величайшей точностью. Какой-то конструктор постарался, для чего он трудился? Не для того ли, чтобы появился человек, то есть сознание? Хочешь не хочешь - напрашивалась подобная мыслишка.
Тут довольно назидательно молодой человек с рыжей косичкой пояснил, что верующим людям это давно известно.
- А я вот только сейчас добрался, - согласился Щипаньский. - Однако своим ходом.
То, что человек и все живое изготовлено не по методу Дарвина, Щипаньский давно понял. Мир был, очевидно, изделием Творца. Библия для Щипаньского была прапамятью человечества. Человек был изгнан из рая, но вся живность безгрешная там осталась. Если они на Земле, значит, она и есть рай, вычтите из природы и получите рай, где все живое живет по естественному распорядку.
Однако все эти идеи Щипаньский бросал на полдороге, спешил к более важному. Следы Творца, считал он, присутствуют в самом человеке. Как марка изделия, как фирменный знак. Совесть. Сны. Душа. Это иррациональное, то, что не зависит от человека.
Щипаньский вдруг прервал себя:
- Знаете, как это было? Я задремал подле нее. Забылся. Вдруг кто-то окликнул меня. Боль в груди, и я почувствовал - все, душа отлетела. Ее душа. И эта боль отдалась. Это было не мгновение, душа ее уходила, выбиралась. Осталось тело. Осталась загадка. Зачем она жила, и я тоже? Какой был смысл появиться на свет, что-то свершить, постигнуть и кануть без следа? Зачем это все было? Зачем я был на этой земле, зачем была моя Таисия?
Взгляд его вперялся в каждого, требуя ответа, вызывая на спор. Кто объяснит ему? Какой смысл осознать бессмысленность своего существования? Мошка ест былинку, птичка - мошку, ястреб - птичку, каждый включен, кому-то нужен, а кому нужен он со своими званиями и книгами? Конечно, может, Творец заварил эту кашу, не зная, что получится, система, мол, сама дойдет до своего смысла. Может, людям не дан этот смысл, чтобы они не покушались на него.
Нижняя губа его выпятилась, руки сжались в кулаки.
- Несчастный Иов, больной, слабый старик не смог смириться! Восстал! А мы, мы рабы. Холопы Господа! Все принимаем. Иов взбунтовался, потому что верил, а мы смирились, потому что нет у нас веры. Мы приняли абсурдность мира. Но мир не абсурден! Мир сконструирован разумно, от ничтожной частицы до всей планеты.
О Книге Иова у Погосова были смутные воспоминания, между тем Щипаньский считал эту книгу величайшей и самой главной книгой Библии. Трагедия бедного Иова открывалась перед ним не как несправедливость, а как трагедия непонимания. Он не понимал, за что так жестоко наказывает Господь - лишил детей, богатства, поразил проказой.
Откуда ему было знать, что Господь и Сатана выясняли между собой, есть ли предел его вере и благочестию, сохранит ли Иов свою веру, не зная, за что его постигли такие несчастья. Об этом он не может знать, и беспричинность наказания выглядит для его разума абсурдно. Создатель, однако, не творит абсурда, мир, созданный им, не абсурден.
Пребывать в абсурдном мире для Иова невыносимо. Но между Иовом и Господом нет посредника. Господь находится в другом измерении, туда не попасть. Иное измерение - значит иное мышление.
Иов в конце концов добился общения с Господом, вера помогла ему, у Щипаньского такой веры не было, у него была лишь вера в осмысленность Вселенной, устроенной Генеральным ее Конструктором, Дизайнером, Вседержителем,
Творцом - называйте как угодно.
- Я не сомневаюсь, я уверен, знаю, что мы можем добраться и узнать! Мы не должны склоняться! Человек может больше, чем кажется.
Он рычал, воинственно выбрасывая руки вверх туда, к Всевышнему, готовый пробиться к нему. Примерно так Погосов представлял себе восстание библейского Иова - что-то дерзновенное было в нелепой женской кофте Щипаньского, золотистом галстуке, растрепанной седой шевелюре, в его безоглядном вызове.
Никогда Погосову не выпадало подобной свободы, чтобы мыслить, о чем хочется, не быть прислужником своего таланта, своей славы, тиранства службы, карьеры. Идеи Щипаньского были сомнительными, порой и вовсе бредовыми, и все же Погосов завидовал ему. Стараясь сохранить почтительность, он сказал, что вряд ли достойно выпрашивать себе смысл существования, человек действительно не знает своих возможностей, но он может сам их найти или создать.
- Адам и Ева завещали нам не подчиняться. Они ведь не извинились перед Господом. Ушли, единственное, что взяли, - фиговые листки, и принялись изготовлять человечество.
Альберт Казимирович не согласился.
- И стали познавать окружающее, вернее, продолжали, несмотря на наказание. Разница в том, что вы стараетесь познать мир, созданный им, а я хочу познать его самого.
- Ну, вы замахнулись.
- Да, вы хотите узнать, как поет птица, как работают ее голосовые связки, а я хочу понять, зачем она поет и о чем!
Щипаньский не был бы самим собой, если бы не искал подходов, каких-то способов научно подойти к проблемам души, совести, для него совесть была лестницей к Господу, вопросом, который Создатель задает человеку. Совесть находится в душе. Совесть - явление непонятное, не имеющее ни причин, ни определений, ее появление, ее назначение - тайна. Она не зависит от человека, возможно, она имеет божественное происхождение, то есть связывает человека с Богом, вот ниточка, по которой Щипаньский хотел добраться туда, к Создателю. Сократ был прав, когда требовал познать самого себя. К сожалению, наука пошла не по этому пути.
Запомнилась Погосову одна любопытная мысль Щипаньского о совести: то, что она никогда не ошибается. Категорично? Но Погосов не мог найти опровержения. Сколько случаев ни вспоминал - всегда и впрямь она была права. В ней словно бы какой-то компас имелся, указатель. Возникало тревожное чувство, действительно "угрызение" - иначе не назвать, откуда оно бралось, какова его природа, выходит, этот ориентир дан свыше. Выходит, наша собственная душа может кое-что поведать...
Еще сказал старик Щипаньский - "тот неведомый мир, что еле заметно шевелится под нами". У него это было связано с новыми сообщениями об открытии невидимой материи, ее больше, чем видимой, назначение ее непонятно, ее называют "темная материя".
Прощаясь, Щипаньский сказал на ухо: "Сережа, не отказывайтесь от чуда! Надо осознавать не свой ум, а свою глупость", - отстранился и подмигнул со значением, а каким - непонятно.
Погосов не был его лучшим учеником, но старик выделял его странным, определением: "содержательный парень".
Зачем-то Щипаньский покинул свой трон, мог бы восседать, пользоваться связями, славой, бросил все и отправился в одинокое странствие, в свою страну Скитанию.
Старик хотел смутить их дух, понимал, что дни его сочтены, и спешил, спешил выложить накопленное. Казалось, он что-то знал, неведомое им всем, знал настолько, что опускал подробности, убежденный, что они сами до всего доберутся. Но Погосов не желал отвлекаться от своего реального дела, он терпеть не мог философские проблемы, из них не извлечь ничего полезного. Бедный одинокий старик, не мудрено, что после смерти жены у него крыша поехала. Добраться до Дизайнера, до Творца, всерьез искать cпocoбы - это почти психическое расстройство. Там были стоящие мысли, но безумие тем и опасно, что может выглядеть смелостью ума.
Погосов злился на Щипаньского и тотчас жалел его. Закончить жизнь такую блестящую жизнь - безумием, как обидно. Хорошо, что сам он этого не понимает.
На обратном пути Надя сказала: в самом деле, почему бы нам не уехать? Вопрос Щипаньского засел ей в голову. Профессор нисколько не осуждал своих учеников, тех, кто уехал.
Заселенная чеченцами квартира, потолок в пятнах, бедность - вот, что их ждало. Будущее вдруг обрело наглядность. Сосед за столом Нади разминал картошку вилкой, нечем было жевать, не может себе сделать протез, так он пояснил ей, между
прочим - тоже профессор.
- Неблагодарная страна! Ты видел, как они ели, как голодные.
С этого вечера мысль об отъезде стала прорастать в ней. Участь Щипаньского, его гостей не выходила у нее из головы.
- Думаешь, случайно начальники отправляют своих детей и жен за границу? Знают, что у нас надеяться не на что. Они не дураки, они хорошо информированы.
Подруги, телевидение, газеты подбрасывали ей новые примеры.
На экранах появлялись виллы в Испании, на Кипре, купленные мэрами российских городов, министрами, особняки генералов. Что ни день убивали в подъездах директоров, бизнесменов. Молодые ученые объясняли корреспондентам, как хорошо они устроились в Штатах. Министр труда и еще чего-то послал свою жену рожать в Америку, чтобы ребенок получил американское гражданство. Рядом с их садовым кооперативом вырос поселок роскошных коттеджей с фонтанами, кортами, высокими каменными заборами - там жили депутаты.
Откуда? На какие шиши? Воры! Оставаться в этой стране - значит либо стать вором, бандитом, либо нищим.
Уезжать, пока еще можно, пока на Погосова есть спрос, да и у нее возраст, слава богу, еще не вышел.
Погосов слышать не хотел об отъезде. "Что тебя здесь держит, допытывалась она. - Ты же сам говорил: нет ни русской, ни немецкой физики". Слова о патриотизме вызывали у нее ярость - любить? За что любить эту страну? Конкретно?
Она с ходу отвергала его рассуждения. Когда происходит кораблекрушение, надо садиться в лодку и уплывать, а не выяснять, отчего да почему.
Эта страна безбожная, погрязшая во лжи, крови, нищете, сгубила миллионы и погибнет за свои грехи.
Они разъяренно орали друг на друга. Не стесняясь, не боясь, она поносила всех, вплоть до премьер-министра, называла его взяточником; до президента - тоже хапает, не гнушается. Лицо ее покрывалось красными пятнами. Губы становились тонкими, кривились, вся милота пропадала, появлялась злобная немолодая особа, которая накопила обиды, считала его трусливым созданием, не способным на поступок, холодным эгоистом, никогда он ее не любил, никудышный отец...
- Народ, народ, - передразнивала она, - где был этот народ, когда истребляли миллионы лучших, что за народ, который так легко дурачить, который терпит пьяницу президента, жулика губернатора. Все, кто мог, уехали, отделились от этого народа. Россия - страна покинутых родителей и убежавших от нее республик.
Погосов пробовал отшучиваться:
- Россия - страна оптимистов, все пессимисты уехали. И слава богу!
Втайне он ощущал ее правоту - обывательскую, неколебимую правоту обманутых, обобранных.
Как она ни допытывалась, он и сам себе не мог объяснить, почему отказывается уезжать.
Страх за сына - это было серьезно. В школе у него раскрыли систему совращения ребят наркотиками. Мальчик еще не кололся, но в любую минуту это может случиться...
Каким образом она познакомилась с немцем Шлехтером, неизвестно. В один прекрасный день она заявила: либо - либо. Либо Погосов уезжает с ней, либо она уезжает с сыном и с Шлехтером. То есть - развод.
Вот так оно и произошло.
В глазах окружающих почему-то не Надя покидала Погосова, а он бросал ее одну с ребенком на чужбине. Она, несчастная, уезжала ради сына и т.п.
Перед отъездом Погосову позвонил Шлехтер, тот самый немец, попросил о встрече. Зачем, не объяснял. Встретились в пивном баре. Шлехтеру было под шестьдесят. Высоченный тяжеловес с добрейшей краснорожей физиономией, он располагал к себе, и Погосов успокоился. Говорили по-английски. Немец описал свою фабрику термометров. Вдовец, остался бездетным, радовался, что теперь у него будет наследник, он его приохотит к фирме. Ему хотелось узнать характер мальчика, заодно и про Надю. Погосов вида не подал. Приобретение жены и сына с инструкцией пользования... Впрочем, почему бы не помочь родным людям. Рассказывал без смешка, отчужденно.
С того времени все решилось. Надя оформляла бумаги энергично, брезгливо торговалась с бесчисленными начальниками, платила немецкими марками. Появились у нее жесткие скобочки у губ. Голубые глаза прибавили яркости. Уезжала малознакомая женщина. Поистине внутри человека может оказаться другой человек, а за тем - еще один. Русская матрешка - не простая игрушка.
На прощание Надя прошлась по их опустелому жилью, вспомнила, с какими трудами обменивала их комнаты в разных районах на квартиру с лоджией, в какие долги они влезли. Сказала: только не сдавай чеченцам.
Сын распрощался с ним легко, мальчик был захвачен предстоящим путешествием, да к тому же на корабле.
Через несколько дней позвонил Щипаньский, спросил, собирается ли Погосов уезжать. Выслушав, долго молчал, потом предложил поработать у него на даче. Там никого, и к зиме кругом никого не остается, можно пожить одному.
- И что? - спросил Погосов.
- А ничего. Фортунный покой, как говаривали в старину. Нужен вам и вашей фортуне.
Почему - не стал объяснять.
Приступив к бессемейной жизни, Погосов сократил свои левые загибоны, стал разборчивей. Надя считала его бабником. Понятие сие весьма расплывчатое, ибо она не понимала, что Погосов воспринимал женщин как неведомое племя, все они казались ему разными, загадочными, достойными изучения.
Холостяцкое состояние, как уже отмечалось, привлекло к нему женщин. Одни имели откровенно захватнические виды, других задевало его пренебрежительное отношение к любовным шашням, то, что он ставил свою работу выше их прелестей и обещанного наслаждения. Хотелось его перетянуть, одолеть, совратить. Иногда он поддавался.
Но море любви, которое они обещали, было мелким, наподобие Финского залива. Бредешь, бредешь и никак не погрузиться. Поплыть можно и в любом месте встать, нет глубины, бездны. Все повторялось. Приходило обычное мужское разочарование - стоит ли гоняться за следующим изданием. Дольше других держались у него бесхитростные любительницы секса. По крайней мере они знали свое дело, не имели претензий. Их эротическая откровенность устраивала обе стороны.
Была чистенькая, острая на язык аптекарша Ганна. После постельных баталий, когда они лежали истомленные, Ганна любила допытываться: мог бы он заниматься с ней любовью в Эрмитаже? А в Зоологическом саду? Перед какими зверями? Она предпочитала обезьян.
Заниматься любовью... При чем тут любовь? Говорила бы прямо трахаться, - грубо, но честно.
- Может, это все, что осталось от любви, - размышляла она. - Я лично никогда не любила. Чтоб без памяти. Чтобы плакать... Все-таки мы с тобой не просто трахаемся?
- Конечно, - подтверждал он.
Была Катя, учительница, владелица прекрасного бюста, который она носила как драгоценность. Старшеклассники, - жаловалась она, - с ума сходят от ее пышных грудей. К сожалению, у нее слишком скоро появилась уверенность, что Погосов скрывает свою любовь, и она твердила, как заклинание: я знаю, ты боишься признаться, тебе ни с кем не будет так хорошо, как со мною. Однажды она покаялась, что подсыпала ему какого-то зелья, чтобы приворожить.
День, проведенный в лаборатории, пусть с неудачами, огорчениями, все же не приносил чувства опустошенности, той досады, когда партнерши требовали от него благодарности за проведенное время, а то и восхищения.
Что он умел, так это заканчивать свои романы без мучительных объяснений. Что-то сохранялось, он расставался вроде с облегчением, но было и сочувствие, еле слышное, как вздох.
Он учил Тырсу, как надо отношения изживать. Так, чтобы они обламывались сами собой, подобно засохшей ветке, для этого надо не прятать свою скуку, дать ей волю. Уныло молчи, пожимай плечами.
Увидеть со стороны бездарное истребление своих жизненных сил - с какого-то момента это удается. Еще недавно его веселило, как Катерина обмеривала свой бюст, задницу, меняла диету, и вдруг эти игры стали глупостью, неужели так подступает старость, - спрашивал он себя. Физически это не чувствовалось, тут было что-то другое. Обычно он не вмешивался в жизнь своей плоти, отростка, своего греховодника, фаллоса, органа... У того появлялись свои причуды, происходил самостоятельный выбор, влечение, которого Погосов не разделял. Этот затейник вдруг начинал командовать, отрывал Погосова от работы, заставлял ехать к очередной подружке, врать, как-то оправдывать свои гнусные желания. В такие моменты Погосов чувствовал себя денщиком при нем, словно с командной вышки к Погосову доносились приказы. Утихомирить его Погосов не мог. В компании, на какой-нибудь вечеринке, этот аппарат как бы получал от одной из самок неслышный сигнал и устремлялся туда, увлекая за собой Погосова. С некоторой иронией, отстраненно Погосов наблюдал за его жизнью, утешая себя: такова натура исследователя.
Наблюдения привели его к мысли о том, что чувство любви - уходящее чувство. Не только для него, для всех кругом... По крайней мере его знакомых гораздо больше занимали карьера, заработки, затем следовали спорт, путешествия, работа, ну и секс. Любовь, очевидно, была свойственна тем временам, когда женщину занимало прежде всего ее женское назначение. Любовь изобрели женщины. Они украсили ту жизнь, которую им оставили мужчины охотники, воины, путешественники, философы.
На эту тему он как-то разговорился с Полиной, буфетчицей в институте. Малорослая, некрасивая, ни фигуры, ни волос, какие-то пегие клочья висят, глазки заспанные. Почему-то среди научных работников она пользовалась успехом. Как-то под вечер никого в буфете не было, она разогревала ему гречневую кашу.
- Ты бы, Полюха, волосы покрасила, а то они, как мочалка, прическу себе соорудила, макияж, - советовал он.
Она решительно помотала головой.
- Нет выгоды.
- То есть?
Она чуть усмехнулась.
- Я понимаю, у вас возник вопрос, я вам скажу, что мужчины у нас больны.
- Это чем?
- Неуверенностью. Особенно институтские. Не реактивны. Ко мне другое дело, думают - халда, верняк, здесь отказу не будет. Кто еще на нее польстится. Вот какой угол зрения. По-вашему, почему принц Золушку пригласил? Не иначе как у него до этого не получалось. А тут хоть замараха, зато верный выигрыш, навести марафет, и получится принцесса. А он будет автором.
Глазки ее разгорелись, смышлено заблистали. Оказалась стратегической девахой. Разработала эффект Золушки, и вскоре один из ухажеров попал, как она выразилась, в полный залип. К свадьбе покрасилась, приоделась, похорошела - не узнать.
Слушая Полину, Погосов убеждался, что, пока в лаборатории изучали поведение плазмы, в буфете изучали поведение мужиков, секреты косметики, подбирали себе прически, пробовали и так и этак, чтобы золотистый локон один спадал, затеняя глаз; у другой пробовали кудряшки для оживления лица. Они занимались настоящей исследовательской работой, из ста тридцати оттенков губной помады надо выбрать тот, что лучше подойдет к лицу. Надо создать из себя произведение, и они создавали, иногда достойные кисти Крамского, даже Леонардо.
...То было состояние полудремы, на границе сознания и сна. Мысли у Погосова продолжали появляться, причем довольно дельные мысли, которые хотелось запомнить. К сожалению, ценным мыслям мешали видения; удлиненные глаза Леры светились и проплывали отдельно от ее лица. Они были хороши сами по себе. По ним можно было восстановить и все остальное. Красота свидетельствовала о том, что эта особа соответствовала вкусу Сергея Погосова. Красота - понятие субъективное. Однако Погосов тут же запнулся, ибо красота, допустим, уравнения - свидетельство правильности уравнения, то есть понятие объективное. Сравнение Леры с уравнением нисколько не смущало Погосова. А вот себя он вдруг увидел ее глазами как нечто допотопное. Это было совершенно непривычное ощущение - старость, он, Погосов, для нее давность, прошедшее время, то есть старик. Совсем недавно он успокаивал Тырсу по поводу директора института: бесполезно принуждать старого ученого отказываться от прежних взглядов. И он готов выслушивать только те теории, которые подтверждают его идеи.
Теперь Погосов выглядел для нее таким же вздорным, устарелым. У него появился внутренний дисплей, свое изображение.
Сам себя Погосов не мог представить дряхлым или немощным, например, как он задыхается, поднимаясь по лестнице. Вряд ли Леpa или Грег видят в нем физическую старость. По возрасту Погосов был моложе Грега, только сейчас он сообразил это, отсюда следовало, что и Jlepa...
Щипаньский повернулся к Наде:
- Тогда извольте сказать, чем она замечательна?
- Да хотя бы пяткой, - храбро ответила Надя.
Щипаньский удивленно поднял брови.
- Молодец! А еще?
И, не дожидаясь ответа, сказал: на картине отец слепой. Ослеп. Выплакал свои глаза. Однако, согласно притче, он был зряч. Сказано: "Отец увидел сына". Рембрандт не посчитался с Евангелием, позволил себе священный текст изменить. К чему я про это, а к тому, что этот блудный сын - я! Это я вернулся. К своему началу, думать стал.
Признался, что последние годы думал больше по служебной надобности, употребляя голову для компьютерных нужд. Все по делу. Текущие дела расчеты, отчеты... Куда текущие - об этом не задумывался. Отвлечения пресекал. Только так можно в современной науке. Зато достиг, чего скромничать. Скромность - логарифм гордости. Стремился, стремился - что это было, научное стяжательство? Когда покойная супруга спрашивала, отвечал коротко - он ученый. Полагал, что этим все сказано. Потом с ней случился инсульт. Речь отнялась. Но голова была в порядке. Глядит на него, видно, о чем-то размышляет. Понимал, что о нем, о его жизни. Неуютно приходилось под ее взглядом.
Рассказ давался Щипаньскому все труднее. Выйдя из-за стола, он принялся ходить, смотря вниз, в пол, как когда-то ходил на семинарах, сосредоточенно прислушивался к себе, словно к одному из выступающих.
Полгода жена его безмолвствовала, и вот однажды воскресным утром она вдруг спросила совершенно внятно: доволен ли он их жизнью? Она сама поразилась, услышав свой голос. Так давно он не слышал ее голоса, что тоже был потрясен. Не обрадовался, потому что голос был ее, но чем-то он был наполнен - не тоской, не страхом и не радостью, не раздумьем, - это было какое-то неведомое ему чувство, которое пронзило его душу и запомнилось навсегда.
Конечно, он сказал, что доволен, счастлив, они и вправду любили друг друга, он всегда был уверен, что она счастлива.
Тогда она сказала: поцелуй меня. Она сидела в кресле-каталке. Парез перекосил ее лицо. Щипаньский поцеловал ее в лоб. Она еле заметно покачала головой: нет, как раньше. Он стиснул ее голову, прильнул к губам. Крепко. Как тогда, в первый раз, на мосту. Она закрыла глаза. Тогда она тоже закрыла глаза. Через два часа она умерла, ничего больше не промолвив.
Что это было? Откуда она узнала, что умирает? Откуда-то появилась возможность произнести слова? Почему именно эти слова? Вместо слов прощания? Ничего не завещала. Он попробовал увидеть их жизнь ее глазами. Она преклонялась перед ним, гордилась его успехами. Нo она не спрашивала об их жизни. Проходила ли их любовь через общую точку? А что, как они жили не совпадая? Вот она умирает, уходит, а в чем жe был смысл ее существования? Помогать ему, но имел ли он сам этот смысл?
Когда они поженились, он мечтал изменить мир, добавить счастья людям, уменьшить зло. Наука, считал он, всесильна.
Жизнь кончается, а счастья не прибавилось, и добра не стало больше, и зла не меньше, чем было. Немного узнал про всякие излучения, про свойства газов и плазмы, появились лишь новые загадки. Вся его деятельность дьявольская карусель, нет ей конца, и все так же далека истина.
Беспокойство овладело им. Смысл его деятельности куда-то исчезал. Он отказался от своих должностей. С утра отправлялся в парк, предаваясь размышлениям. Забирался в дебри своей души, где никогда не бывал. Судьба наделила его талантом, и он ввязался в игру с противником, у которого невозможно выиграть. Жизнь, конечно, игра, правила мы примерно знаем, а вот в чем выигрыш - неизвестно. Он вспомнил стихи из школьных лет:
Я знать хочу, к чему я создан сам в природе.
И если мой вопрос замолкнет без ответа,
И если с горечью сознаю я умом,
Что никогда лучом желанного рассвета
Нe озарить мне мглы, чернеющей кругом,
К чему мне ваша жизнь без цели и значенья?
В юности они звучали для него, как клятва. Жизнь прошла, а он ничего не узнал, то есть пытался, но не так, не туда пошел, пустился в бесконечную бесцельную погоню за новыми открытиями, физику он видел главной наукой, единственной, решающей.
Все чаще он обращался к себе, подростку, к тому, кто так хотел понять свое назначение. Он возвращался побежденным, нa нем изношенное рубище, стоптанные башмаки. А ведь кутил, пировал, наслаждался признанием. Смерть жены все поставила на место, и вот блудный сын вернулся к началу, к тому прежнему неотвратимому вопросу.
Страшный этот вопрос, табу, от которого бегут слабые души.
Года три назад вместе с Мартином Рустом и замечательным космологом Стивеном Хокингом разговорились на конференции в Кембридже и стали обсуждать состояние дел во Вселенной. Щипаньский спрашивал, куда она, родимая, стремится, имеет ли ее жизнь какой-то смысл, во имя чего она существует. Считается дурным тоном всерьез задаваться подобными вопросами, но они не могли удержаться.
После этого Щипаньский не раз задумывался - почему так странно наш мир чувствителен к малейшим изменениям. Стоит чуть уменьшить или увеличить массу какой-то частицы, скорость света, постоянную Планка, и все летит в тартарары. Вселенная, выходит, изготовлена в единственно возможном виде. Уникальное изделие. Все подогнано с величайшей точностью. Какой-то конструктор постарался, для чего он трудился? Не для того ли, чтобы появился человек, то есть сознание? Хочешь не хочешь - напрашивалась подобная мыслишка.
Тут довольно назидательно молодой человек с рыжей косичкой пояснил, что верующим людям это давно известно.
- А я вот только сейчас добрался, - согласился Щипаньский. - Однако своим ходом.
То, что человек и все живое изготовлено не по методу Дарвина, Щипаньский давно понял. Мир был, очевидно, изделием Творца. Библия для Щипаньского была прапамятью человечества. Человек был изгнан из рая, но вся живность безгрешная там осталась. Если они на Земле, значит, она и есть рай, вычтите из природы и получите рай, где все живое живет по естественному распорядку.
Однако все эти идеи Щипаньский бросал на полдороге, спешил к более важному. Следы Творца, считал он, присутствуют в самом человеке. Как марка изделия, как фирменный знак. Совесть. Сны. Душа. Это иррациональное, то, что не зависит от человека.
Щипаньский вдруг прервал себя:
- Знаете, как это было? Я задремал подле нее. Забылся. Вдруг кто-то окликнул меня. Боль в груди, и я почувствовал - все, душа отлетела. Ее душа. И эта боль отдалась. Это было не мгновение, душа ее уходила, выбиралась. Осталось тело. Осталась загадка. Зачем она жила, и я тоже? Какой был смысл появиться на свет, что-то свершить, постигнуть и кануть без следа? Зачем это все было? Зачем я был на этой земле, зачем была моя Таисия?
Взгляд его вперялся в каждого, требуя ответа, вызывая на спор. Кто объяснит ему? Какой смысл осознать бессмысленность своего существования? Мошка ест былинку, птичка - мошку, ястреб - птичку, каждый включен, кому-то нужен, а кому нужен он со своими званиями и книгами? Конечно, может, Творец заварил эту кашу, не зная, что получится, система, мол, сама дойдет до своего смысла. Может, людям не дан этот смысл, чтобы они не покушались на него.
Нижняя губа его выпятилась, руки сжались в кулаки.
- Несчастный Иов, больной, слабый старик не смог смириться! Восстал! А мы, мы рабы. Холопы Господа! Все принимаем. Иов взбунтовался, потому что верил, а мы смирились, потому что нет у нас веры. Мы приняли абсурдность мира. Но мир не абсурден! Мир сконструирован разумно, от ничтожной частицы до всей планеты.
О Книге Иова у Погосова были смутные воспоминания, между тем Щипаньский считал эту книгу величайшей и самой главной книгой Библии. Трагедия бедного Иова открывалась перед ним не как несправедливость, а как трагедия непонимания. Он не понимал, за что так жестоко наказывает Господь - лишил детей, богатства, поразил проказой.
Откуда ему было знать, что Господь и Сатана выясняли между собой, есть ли предел его вере и благочестию, сохранит ли Иов свою веру, не зная, за что его постигли такие несчастья. Об этом он не может знать, и беспричинность наказания выглядит для его разума абсурдно. Создатель, однако, не творит абсурда, мир, созданный им, не абсурден.
Пребывать в абсурдном мире для Иова невыносимо. Но между Иовом и Господом нет посредника. Господь находится в другом измерении, туда не попасть. Иное измерение - значит иное мышление.
Иов в конце концов добился общения с Господом, вера помогла ему, у Щипаньского такой веры не было, у него была лишь вера в осмысленность Вселенной, устроенной Генеральным ее Конструктором, Дизайнером, Вседержителем,
Творцом - называйте как угодно.
- Я не сомневаюсь, я уверен, знаю, что мы можем добраться и узнать! Мы не должны склоняться! Человек может больше, чем кажется.
Он рычал, воинственно выбрасывая руки вверх туда, к Всевышнему, готовый пробиться к нему. Примерно так Погосов представлял себе восстание библейского Иова - что-то дерзновенное было в нелепой женской кофте Щипаньского, золотистом галстуке, растрепанной седой шевелюре, в его безоглядном вызове.
Никогда Погосову не выпадало подобной свободы, чтобы мыслить, о чем хочется, не быть прислужником своего таланта, своей славы, тиранства службы, карьеры. Идеи Щипаньского были сомнительными, порой и вовсе бредовыми, и все же Погосов завидовал ему. Стараясь сохранить почтительность, он сказал, что вряд ли достойно выпрашивать себе смысл существования, человек действительно не знает своих возможностей, но он может сам их найти или создать.
- Адам и Ева завещали нам не подчиняться. Они ведь не извинились перед Господом. Ушли, единственное, что взяли, - фиговые листки, и принялись изготовлять человечество.
Альберт Казимирович не согласился.
- И стали познавать окружающее, вернее, продолжали, несмотря на наказание. Разница в том, что вы стараетесь познать мир, созданный им, а я хочу познать его самого.
- Ну, вы замахнулись.
- Да, вы хотите узнать, как поет птица, как работают ее голосовые связки, а я хочу понять, зачем она поет и о чем!
Щипаньский не был бы самим собой, если бы не искал подходов, каких-то способов научно подойти к проблемам души, совести, для него совесть была лестницей к Господу, вопросом, который Создатель задает человеку. Совесть находится в душе. Совесть - явление непонятное, не имеющее ни причин, ни определений, ее появление, ее назначение - тайна. Она не зависит от человека, возможно, она имеет божественное происхождение, то есть связывает человека с Богом, вот ниточка, по которой Щипаньский хотел добраться туда, к Создателю. Сократ был прав, когда требовал познать самого себя. К сожалению, наука пошла не по этому пути.
Запомнилась Погосову одна любопытная мысль Щипаньского о совести: то, что она никогда не ошибается. Категорично? Но Погосов не мог найти опровержения. Сколько случаев ни вспоминал - всегда и впрямь она была права. В ней словно бы какой-то компас имелся, указатель. Возникало тревожное чувство, действительно "угрызение" - иначе не назвать, откуда оно бралось, какова его природа, выходит, этот ориентир дан свыше. Выходит, наша собственная душа может кое-что поведать...
Еще сказал старик Щипаньский - "тот неведомый мир, что еле заметно шевелится под нами". У него это было связано с новыми сообщениями об открытии невидимой материи, ее больше, чем видимой, назначение ее непонятно, ее называют "темная материя".
Прощаясь, Щипаньский сказал на ухо: "Сережа, не отказывайтесь от чуда! Надо осознавать не свой ум, а свою глупость", - отстранился и подмигнул со значением, а каким - непонятно.
Погосов не был его лучшим учеником, но старик выделял его странным, определением: "содержательный парень".
Зачем-то Щипаньский покинул свой трон, мог бы восседать, пользоваться связями, славой, бросил все и отправился в одинокое странствие, в свою страну Скитанию.
Старик хотел смутить их дух, понимал, что дни его сочтены, и спешил, спешил выложить накопленное. Казалось, он что-то знал, неведомое им всем, знал настолько, что опускал подробности, убежденный, что они сами до всего доберутся. Но Погосов не желал отвлекаться от своего реального дела, он терпеть не мог философские проблемы, из них не извлечь ничего полезного. Бедный одинокий старик, не мудрено, что после смерти жены у него крыша поехала. Добраться до Дизайнера, до Творца, всерьез искать cпocoбы - это почти психическое расстройство. Там были стоящие мысли, но безумие тем и опасно, что может выглядеть смелостью ума.
Погосов злился на Щипаньского и тотчас жалел его. Закончить жизнь такую блестящую жизнь - безумием, как обидно. Хорошо, что сам он этого не понимает.
На обратном пути Надя сказала: в самом деле, почему бы нам не уехать? Вопрос Щипаньского засел ей в голову. Профессор нисколько не осуждал своих учеников, тех, кто уехал.
Заселенная чеченцами квартира, потолок в пятнах, бедность - вот, что их ждало. Будущее вдруг обрело наглядность. Сосед за столом Нади разминал картошку вилкой, нечем было жевать, не может себе сделать протез, так он пояснил ей, между
прочим - тоже профессор.
- Неблагодарная страна! Ты видел, как они ели, как голодные.
С этого вечера мысль об отъезде стала прорастать в ней. Участь Щипаньского, его гостей не выходила у нее из головы.
- Думаешь, случайно начальники отправляют своих детей и жен за границу? Знают, что у нас надеяться не на что. Они не дураки, они хорошо информированы.
Подруги, телевидение, газеты подбрасывали ей новые примеры.
На экранах появлялись виллы в Испании, на Кипре, купленные мэрами российских городов, министрами, особняки генералов. Что ни день убивали в подъездах директоров, бизнесменов. Молодые ученые объясняли корреспондентам, как хорошо они устроились в Штатах. Министр труда и еще чего-то послал свою жену рожать в Америку, чтобы ребенок получил американское гражданство. Рядом с их садовым кооперативом вырос поселок роскошных коттеджей с фонтанами, кортами, высокими каменными заборами - там жили депутаты.
Откуда? На какие шиши? Воры! Оставаться в этой стране - значит либо стать вором, бандитом, либо нищим.
Уезжать, пока еще можно, пока на Погосова есть спрос, да и у нее возраст, слава богу, еще не вышел.
Погосов слышать не хотел об отъезде. "Что тебя здесь держит, допытывалась она. - Ты же сам говорил: нет ни русской, ни немецкой физики". Слова о патриотизме вызывали у нее ярость - любить? За что любить эту страну? Конкретно?
Она с ходу отвергала его рассуждения. Когда происходит кораблекрушение, надо садиться в лодку и уплывать, а не выяснять, отчего да почему.
Эта страна безбожная, погрязшая во лжи, крови, нищете, сгубила миллионы и погибнет за свои грехи.
Они разъяренно орали друг на друга. Не стесняясь, не боясь, она поносила всех, вплоть до премьер-министра, называла его взяточником; до президента - тоже хапает, не гнушается. Лицо ее покрывалось красными пятнами. Губы становились тонкими, кривились, вся милота пропадала, появлялась злобная немолодая особа, которая накопила обиды, считала его трусливым созданием, не способным на поступок, холодным эгоистом, никогда он ее не любил, никудышный отец...
- Народ, народ, - передразнивала она, - где был этот народ, когда истребляли миллионы лучших, что за народ, который так легко дурачить, который терпит пьяницу президента, жулика губернатора. Все, кто мог, уехали, отделились от этого народа. Россия - страна покинутых родителей и убежавших от нее республик.
Погосов пробовал отшучиваться:
- Россия - страна оптимистов, все пессимисты уехали. И слава богу!
Втайне он ощущал ее правоту - обывательскую, неколебимую правоту обманутых, обобранных.
Как она ни допытывалась, он и сам себе не мог объяснить, почему отказывается уезжать.
Страх за сына - это было серьезно. В школе у него раскрыли систему совращения ребят наркотиками. Мальчик еще не кололся, но в любую минуту это может случиться...
Каким образом она познакомилась с немцем Шлехтером, неизвестно. В один прекрасный день она заявила: либо - либо. Либо Погосов уезжает с ней, либо она уезжает с сыном и с Шлехтером. То есть - развод.
Вот так оно и произошло.
В глазах окружающих почему-то не Надя покидала Погосова, а он бросал ее одну с ребенком на чужбине. Она, несчастная, уезжала ради сына и т.п.
Перед отъездом Погосову позвонил Шлехтер, тот самый немец, попросил о встрече. Зачем, не объяснял. Встретились в пивном баре. Шлехтеру было под шестьдесят. Высоченный тяжеловес с добрейшей краснорожей физиономией, он располагал к себе, и Погосов успокоился. Говорили по-английски. Немец описал свою фабрику термометров. Вдовец, остался бездетным, радовался, что теперь у него будет наследник, он его приохотит к фирме. Ему хотелось узнать характер мальчика, заодно и про Надю. Погосов вида не подал. Приобретение жены и сына с инструкцией пользования... Впрочем, почему бы не помочь родным людям. Рассказывал без смешка, отчужденно.
С того времени все решилось. Надя оформляла бумаги энергично, брезгливо торговалась с бесчисленными начальниками, платила немецкими марками. Появились у нее жесткие скобочки у губ. Голубые глаза прибавили яркости. Уезжала малознакомая женщина. Поистине внутри человека может оказаться другой человек, а за тем - еще один. Русская матрешка - не простая игрушка.
На прощание Надя прошлась по их опустелому жилью, вспомнила, с какими трудами обменивала их комнаты в разных районах на квартиру с лоджией, в какие долги они влезли. Сказала: только не сдавай чеченцам.
Сын распрощался с ним легко, мальчик был захвачен предстоящим путешествием, да к тому же на корабле.
Через несколько дней позвонил Щипаньский, спросил, собирается ли Погосов уезжать. Выслушав, долго молчал, потом предложил поработать у него на даче. Там никого, и к зиме кругом никого не остается, можно пожить одному.
- И что? - спросил Погосов.
- А ничего. Фортунный покой, как говаривали в старину. Нужен вам и вашей фортуне.
Почему - не стал объяснять.
Приступив к бессемейной жизни, Погосов сократил свои левые загибоны, стал разборчивей. Надя считала его бабником. Понятие сие весьма расплывчатое, ибо она не понимала, что Погосов воспринимал женщин как неведомое племя, все они казались ему разными, загадочными, достойными изучения.
Холостяцкое состояние, как уже отмечалось, привлекло к нему женщин. Одни имели откровенно захватнические виды, других задевало его пренебрежительное отношение к любовным шашням, то, что он ставил свою работу выше их прелестей и обещанного наслаждения. Хотелось его перетянуть, одолеть, совратить. Иногда он поддавался.
Но море любви, которое они обещали, было мелким, наподобие Финского залива. Бредешь, бредешь и никак не погрузиться. Поплыть можно и в любом месте встать, нет глубины, бездны. Все повторялось. Приходило обычное мужское разочарование - стоит ли гоняться за следующим изданием. Дольше других держались у него бесхитростные любительницы секса. По крайней мере они знали свое дело, не имели претензий. Их эротическая откровенность устраивала обе стороны.
Была чистенькая, острая на язык аптекарша Ганна. После постельных баталий, когда они лежали истомленные, Ганна любила допытываться: мог бы он заниматься с ней любовью в Эрмитаже? А в Зоологическом саду? Перед какими зверями? Она предпочитала обезьян.
Заниматься любовью... При чем тут любовь? Говорила бы прямо трахаться, - грубо, но честно.
- Может, это все, что осталось от любви, - размышляла она. - Я лично никогда не любила. Чтоб без памяти. Чтобы плакать... Все-таки мы с тобой не просто трахаемся?
- Конечно, - подтверждал он.
Была Катя, учительница, владелица прекрасного бюста, который она носила как драгоценность. Старшеклассники, - жаловалась она, - с ума сходят от ее пышных грудей. К сожалению, у нее слишком скоро появилась уверенность, что Погосов скрывает свою любовь, и она твердила, как заклинание: я знаю, ты боишься признаться, тебе ни с кем не будет так хорошо, как со мною. Однажды она покаялась, что подсыпала ему какого-то зелья, чтобы приворожить.
День, проведенный в лаборатории, пусть с неудачами, огорчениями, все же не приносил чувства опустошенности, той досады, когда партнерши требовали от него благодарности за проведенное время, а то и восхищения.
Что он умел, так это заканчивать свои романы без мучительных объяснений. Что-то сохранялось, он расставался вроде с облегчением, но было и сочувствие, еле слышное, как вздох.
Он учил Тырсу, как надо отношения изживать. Так, чтобы они обламывались сами собой, подобно засохшей ветке, для этого надо не прятать свою скуку, дать ей волю. Уныло молчи, пожимай плечами.
Увидеть со стороны бездарное истребление своих жизненных сил - с какого-то момента это удается. Еще недавно его веселило, как Катерина обмеривала свой бюст, задницу, меняла диету, и вдруг эти игры стали глупостью, неужели так подступает старость, - спрашивал он себя. Физически это не чувствовалось, тут было что-то другое. Обычно он не вмешивался в жизнь своей плоти, отростка, своего греховодника, фаллоса, органа... У того появлялись свои причуды, происходил самостоятельный выбор, влечение, которого Погосов не разделял. Этот затейник вдруг начинал командовать, отрывал Погосова от работы, заставлял ехать к очередной подружке, врать, как-то оправдывать свои гнусные желания. В такие моменты Погосов чувствовал себя денщиком при нем, словно с командной вышки к Погосову доносились приказы. Утихомирить его Погосов не мог. В компании, на какой-нибудь вечеринке, этот аппарат как бы получал от одной из самок неслышный сигнал и устремлялся туда, увлекая за собой Погосова. С некоторой иронией, отстраненно Погосов наблюдал за его жизнью, утешая себя: такова натура исследователя.
Наблюдения привели его к мысли о том, что чувство любви - уходящее чувство. Не только для него, для всех кругом... По крайней мере его знакомых гораздо больше занимали карьера, заработки, затем следовали спорт, путешествия, работа, ну и секс. Любовь, очевидно, была свойственна тем временам, когда женщину занимало прежде всего ее женское назначение. Любовь изобрели женщины. Они украсили ту жизнь, которую им оставили мужчины охотники, воины, путешественники, философы.
На эту тему он как-то разговорился с Полиной, буфетчицей в институте. Малорослая, некрасивая, ни фигуры, ни волос, какие-то пегие клочья висят, глазки заспанные. Почему-то среди научных работников она пользовалась успехом. Как-то под вечер никого в буфете не было, она разогревала ему гречневую кашу.
- Ты бы, Полюха, волосы покрасила, а то они, как мочалка, прическу себе соорудила, макияж, - советовал он.
Она решительно помотала головой.
- Нет выгоды.
- То есть?
Она чуть усмехнулась.
- Я понимаю, у вас возник вопрос, я вам скажу, что мужчины у нас больны.
- Это чем?
- Неуверенностью. Особенно институтские. Не реактивны. Ко мне другое дело, думают - халда, верняк, здесь отказу не будет. Кто еще на нее польстится. Вот какой угол зрения. По-вашему, почему принц Золушку пригласил? Не иначе как у него до этого не получалось. А тут хоть замараха, зато верный выигрыш, навести марафет, и получится принцесса. А он будет автором.
Глазки ее разгорелись, смышлено заблистали. Оказалась стратегической девахой. Разработала эффект Золушки, и вскоре один из ухажеров попал, как она выразилась, в полный залип. К свадьбе покрасилась, приоделась, похорошела - не узнать.
Слушая Полину, Погосов убеждался, что, пока в лаборатории изучали поведение плазмы, в буфете изучали поведение мужиков, секреты косметики, подбирали себе прически, пробовали и так и этак, чтобы золотистый локон один спадал, затеняя глаз; у другой пробовали кудряшки для оживления лица. Они занимались настоящей исследовательской работой, из ста тридцати оттенков губной помады надо выбрать тот, что лучше подойдет к лицу. Надо создать из себя произведение, и они создавали, иногда достойные кисти Крамского, даже Леонардо.
...То было состояние полудремы, на границе сознания и сна. Мысли у Погосова продолжали появляться, причем довольно дельные мысли, которые хотелось запомнить. К сожалению, ценным мыслям мешали видения; удлиненные глаза Леры светились и проплывали отдельно от ее лица. Они были хороши сами по себе. По ним можно было восстановить и все остальное. Красота свидетельствовала о том, что эта особа соответствовала вкусу Сергея Погосова. Красота - понятие субъективное. Однако Погосов тут же запнулся, ибо красота, допустим, уравнения - свидетельство правильности уравнения, то есть понятие объективное. Сравнение Леры с уравнением нисколько не смущало Погосова. А вот себя он вдруг увидел ее глазами как нечто допотопное. Это было совершенно непривычное ощущение - старость, он, Погосов, для нее давность, прошедшее время, то есть старик. Совсем недавно он успокаивал Тырсу по поводу директора института: бесполезно принуждать старого ученого отказываться от прежних взглядов. И он готов выслушивать только те теории, которые подтверждают его идеи.
Теперь Погосов выглядел для нее таким же вздорным, устарелым. У него появился внутренний дисплей, свое изображение.
Сам себя Погосов не мог представить дряхлым или немощным, например, как он задыхается, поднимаясь по лестнице. Вряд ли Леpa или Грег видят в нем физическую старость. По возрасту Погосов был моложе Грега, только сейчас он сообразил это, отсюда следовало, что и Jlepa...