Юкия повертела бокал, всматриваясь в блеклую желтизну вина. Лицо ее поднялось над улыбкой, которая сковывала ее губы, злое и грустное лицо, вышедшее из повиновения.
   Мне захотелось посочувствовать ей, приободрить. Слова, что приходили па ум, были не те - или фальшивые, или обидные. И жесты не те. Мы как бы поменялись ролями, и я почувствовал, до чего трудна ее профессия, как нелегко проникнуться заботами чужой души. Юкия взяла мою руку, потерлась носом о ладонь и сказала все слова, которые я искал, с какой-то незаметной ловкостью она все сместила, повернула, и получилось, что это я чуткий, добрый, заботливый, и опять я был вознесен и грелся в се признательности.
   По ковровой дорожке мы неохотно спускались вниз, на улицу. Мы шли вслед за другими компаниями таких же разнеженных от счастья мужчин и влюбленных в них женщин. Маленькая рука Юкии лежала в моей руке, другая ее маленькая рука обнимала Сомова, третья рука поддерживала О.-сана, остальные ее свободные руки обмахивались веером, вдевали гвоздики в петлицы наших пиджаков, она была двадцатируким Буддой, а я воздушным шаром, аэростатом, раздутым от любви к людям, от любви к самому себе, лучшему из всех, кого я знал. Я держался за Сомова, чтобы меня не унесло.
   Юкия подозвала такси, мы стали прощаться. Воздушный шар не запихивался в машину. Я все пытался узнать у Юкии номер телефона, мы должны были увидеться завтра же, я не представлял, как она переживет нашу разлуку, хотя бы на несколько часов. Юкия показала на господина О. - он все знает, поцеловала меня, поцеловала Сомова, и машина тронулась.
   Мы смотрели назад. Юкия стояла у подъезда и кланялась, кланялась нам вслед. Поток машин заслонил ее, на повороте вновь открылась ее фигурка - руки повисли, голова опущена. Лица ее было не различить, но у других подъездов стояли другие женщины, и было видно, как гаснут их лица, становятся некрасивыми и сонными.
   - Господи, как же это? - сказал Сомов. - Только что она так любила меня. Навечно любила. Куда все это делось?
   Я выкатил на него глаза.
   - Тебя?
   - А кого же. Конечно, меня. И я думал, что она не в силах расстаться...
   - При чем тут ты?
   Ничего не понимая, мы уставились друг на друга, к великому восторгу господина О.
   Сперва нас охватило возмущение: нас обманули, так обманули... Затем обида. Затем разочарование.
   Затем мы вынуждены были рассмеяться. Сомов спросил О.:
   - Что было бы, если бы кто-либо из пас попросил Юкию о встрече? На это О.-сан дипломатично ответил, что, конечно, нам бы она, может, и не отказала, но вообще такое не принято, разве недостаточно того, что было? И в самом деле, подумал я, чем-то она похожа на мою Японию, которая была и которой не было, и которая одарила меня красотой и любовью, и тем не менее...
   - Какое искусство! - неуверенно сказал Сомов. - Какая актриса!
   - Спектакль, - сказал я. - Обман трудящихся. Иллюзии чужого мира. Но в глубине души я продолжал думать, что все же что-то было, что хотя бы до четверти двенадцатого она любила, и любила всем сердцем, и только одного меня. н.сомов
   Ровно в четыре утра меня разбудил телефон и сообщил, что я просил разбудить меня в четыре утра.
   Это было чудовищно. Я не хотел иметь никакого отношения к себе вчерашнему. Я был чист и невинен. Пусть он, вчерашний, встает и едет на этот рыбный базар. А мне этот базар ни к чему. Как я мог дать такое обещание Конеко-сану. Бедный Конеко-сан, ему ведь тоже этот рыбный рынок не нужен. И Глебу не нужен. И все мы, проклиная себя, встанем и потащимся. Конеко-сан - ради того, чтобы доставить нам удовольствие. Глеб - потому что нельзя не посмотреть. А я? Что-то ведь я думал вчера вечером. Но в том-то и дело, что вечером человек думает одно, а утром другое. Вечерний человек щедр, беспечен, ему нечего терять, день окончен, а завтра далеко. Всегда кажется, что завтра можно совершить чудеса. Завтра огромно и бесстрашно. Завтра и я мог бы встать в четыре утра. Но сегодня...
   Утро вечера мудренее: вот к какому свежему выводу я пришел. И это утро было одно из самых мудрых, поскольку оно было одно из самых утренних за последние годы. Безлюдный, еще неприбранный Токио был мрачен. Холодный ветер гнал обрывки бумаги, кружил мусор на полутемных улицах. Город был словно покинутый, словно после отступления. Огни реклам погасли, не осталось ни покупателей, ни продавцов, дома стали просто домами, они появлялись из опадающей тьмы, лишенные подробностей и украшений, нагие, некрасивые. За окном такси бежали длинные глухие заборы, брандмауэры. Глеб посапывал, приткнувшись к моему плечу. Конеко-сан сидел впереди, и затылок его ласково улыбался мне. Довольно трудно улыбаться затылком, но Конеко-сан умел и это. Не знаю, чем мы заслужили его любовь, когда-то он перевел одну мою книгу, и это все, что нас связывало. Однако Конеко-сан пользовался малейшей возможностью услужить нам. Он делал это незаметно, стараясь избежать наших благодарностей, так, чтобы мы не чувствовали себя обязанными. Может быть, он любил слушать нашу речь, а может, он просто любил нашу страну, не знаю. Студенты жаловались, что он плохо читал лекции, и тем не менее ходили его слушать. Что-то в нем привлекало, наверно все же это была доброта. Настоящая доброта повсюду дефицитна.
   - Приехали, - сказал Конеко-сан.
   Я растолкал Глеба, и мы вышли на знобкую, ветреную, нежданно людную площадь, забитую машинами, мотоциклами. Множество людей куда-то бежали, суетились, бесцеремонно толкались. Рынок был крытый. Под высокой крышей горели сильные лампы, прожекторы, и внизу были лампы; посверкивая фарами, сновали электрокары, тарахтели вагонетки, людей тут было еще больше, и сновали они еще быстрее. Сперва это напоминало пролет большущего цеха, а потом стало походить на город, такой это был огромный рынок. Здесь были свои улицы и проспекты, свои трущобы и свои центры.
   Людской поток захватил нас, мы тоже долго куда-то бежали, пока не очутились на каменной набережной. Дальше было море, а может, залив, из темноты доносился плеск волн и дул свежий сырой ветер. Тусклые фонарики покачивались на мачтах невидимых сейнеров и баркасов. Вся набережная была выстелена рыбьими тушами. На каменных плитах лежали ровные ряды громадных тунцов. Темно-лиловые матовые тела их, одного размера, одного калибра, казались отлитыми из одной формы. Они лежали как торпеды. На каждом красной краской был написан номер. Хвосты отрублены и засунуты в пасти. Какие-то люди в брезентовых робах наклонялись, высвечивая фонариком нежно-розовый разруб, тыкали пальцем в мясо, нюхали, записывали в книжечки номера и бежали дальше.
   Лиловый строй тунцов растянулся на десятки метров, за ними начались такие же шеренги платиново-зеленого отлива круглых рыб, названия которых Конеко-сан перевести не мог. За ними следовали камбалы, палтусы, перламутровые треугольные рыбы с выпученными глазами. И все шеренги идеально выровнены, одна к одной, и рыбы одинаковые, не рыбы, а изделия, серийные выпуски, изготовленные по стандарту - полтора метра, один и три, ноль девять... Промышленный вид этой продукции никак не был связан с морем, с рыбаками, с ловлей рыбы. Это была индустрия. Стояли ящики, уложенные доверху слоями всякой живности, также тщательно рассортированной по размерам.
   Конеко-сан виновато поторопил нас: начинались аукционы главное действо этого предприятия. Вместе с толпой перекупщиков мы устремились к маленькой трибуне. На нее взобрался аукционер, и без всяких предисловий начался торг. Аукционер показывал или выкрикивал номер, перекупщики выкрикивали цену. У каждого из них был тоже свой номер. Все были пронумерованы - люди, рыбы, аукционеры. Шел этот торг с невероятной быстротой. Перекупщики, однако, успевали листать записные книжки, находить партии, которые они перед этим высмотрели и оценили свежесть товара, успевали произвести свои, отнюдь не простые, вычисления, исходя из конъюнктуры, конкурентоспособности и прочих способностей. Причем все з-то происходило на каком-то условном языке, непонятном даже господину Конеко, с криком, толкотней. Нравы тут царили самые бесцеремонные, брали горлом, нахрапом, хитростью. Кто кого. Кто быстрее, ловчее, нахальней. Кончался один аукцион, рядом начинался другой, и все мчались туда, к следующей трибуне. Аукционер стучал, взметались руки, почти одновременно, но аукционер определял это "почти", скупщики то обгоняли друг друга, то медлили, какая-то тут чувствовалась тактика, сговоры. Одного маленького старика молодой бровастый парень попросту отпихнул, переорал, аукционер ткнул в парня пальцем, утверждая сделку за ним, старик пытался протестовать, тогда аукционер что-то выкрикнул и больше уже не обращал на него внимания, попросту исключил его из торгов.
   Старик со слезами взывал к окружающим, но слушать его было некогда. Аукционы сменялись без перерыва. Эта работа была не для стариков. Впервые я пожалел, что не имею фотоаппарата. Нащелкать бы эти физиономии - орущие, свирепые, сверкающие злостью выпученные глаза, оскаленные зубы, или вот это безжалостное лицо врага, наносящего удар. Тут не существовало ни приятелей, ни знакомых - одни враги. Каждая физиономия крупным планом, как реклама кино - кадры какого-то самурайского фильма, где идет сражение не на жизнь, а на смерть, ужас надвигающейся катастрофы, восстание, убийство - словом, под эти портреты можно было подставить любые грандиозные страсти и события, но никак не рыбный аукцион.
   Гильдия перекупщиков (их насчитывалось что-то около шестисот человек) сражалась беззаветно. Они действовали точно по К. Марксу: товар - деньги - товар, большие деньги плюс маленькие деньги... Тунцы переходили из рук в руки, и каждый раз получались какие-то деньги. В редеющей мгле токийского утра нарастала битва, с нее начинался столичный день. Тунцов взваливали на платформы, везли в оптовые магазины, которые располагались тут же. Ничто не изменилось в этих тунцах, пасти их были так же заткнуты хвостами, и все же это были уже другие тунцы, кто-то приобрел на них, кто-то потерял, они двигались от перекупщика к перекупщику, отдаляясь от ничего этого не ведавших, спящих в своих поселках рыбаков. На большущих лотках оптовых магазинов красовались десятки, а может, и сотни сортов рыб. Под прицельным светом ламп лучились рыбьи глаза, переливалась чешуя. Рыбы были переложены льдом, расфасованы в специальную бумагу, упакованы в яркие коробки, плетенки, ящички. Ребристые раковины, длинные миноги, какие-то черные с узорами змеи, крабы клешня к клешне, рыбы усатые, рыбы красные, синие осьминоги - чего тут только не было! И все это сверкало красками, таращило плавники, и тут же не утихала работа тюкали топоры, рыбу потрошили, ее пилили электропилами, обмывали из шлангов, под ногами струилась розоватая вода. Подъезжали фургончики, автокары, тележки, новые перекупщики торопились отправить рыбу к открытию городских магазинов, в большие рестораны, ее уже ждали хозяева маленьких закусочных, всяких забегаловок. А цены все нарастали, каждый раз в мясо втыкали новую этикетку. Перед нами была действующая по всем правилам, наглядная модель капиталистического рынка. Политэкономия всегда казалась мне скучным и малонужным предметом. Кто мог подумать, что через столько лет после сданного экзамена она возникнет передо мной, играя красками, в запахах моря, рыбы, икры, в этом неумолкающем гаме, плеске.
   Мы переходили от магазина к магазину. Осьминоги выхвалялись друг перед другом, как манекенщицы, конкурировали всеми своими щупальцами. Похоже, что рыбы каждого прилавка были втянуты в конкуренцию. Впрочем, Конеко-сан не видел в этом никакого преувеличения, даже метафоры. Конкуренция, по его словам, пронизывает жизнь японца с раннего детства, с детского садика, который должен быть самым лучшим, хотя бы на этой улице, хотя бы лучше соседнего. Конкуренция в школе, на службе, кто кого, у кого больше телевизор, у кого лучше садик, у кого меньше собачка. В чем угодно, но вырваться вперед, обставить.
   - Зато как рыбы выглядят! - сказал Конеко-сан. Рыбы выглядели прекрасно, они подчеркивали свои формы, треугольные, и шарообразные, и плоские, они демонстрировали свою свежесть, узоры на чешуе. Каждая рыбина улыбалась, пасти их были вытянуты, как для поцелуя. Круглые глаза светились, подмигивали. Всем видом они обещали блаженство, они стремились на сковородку, а главное - они стремились доказать, что они вкуснее, свежее, чем на всех остальных лотках.
   Хозяин каждого магазина подбирал освещение, подбирал цвет упаковки так, чтобы рыбы выигрывали. Продавец должен быть художником: тунцы, кальмары, скаты, которые только что тянулись неразличимо однообразными рядами, теперь преображались, становились разными в зависимости от искусства продавцов.
   Многообразные формы жизни, поднятые из океанских глубин, сверкали, горели, поражая своей причудливостью. Каким образом родилось это изысканное уродство химер? Или эта фантастичность четырехглазки? Природа была неистощима на выдумку и всякий раз проявляла безупречный вкус. Чего стоили сочетания цветов коралловых рыб! Казалось, все это имеет какой-то глубокий смысл, зачем-то нужно, чтобы эти рыбы были ленточные, а эти шаровидные. Но мне этого уже не узнать. Не придется попробовать их на вкус, увидеть, как их ловят. Дразня своей огромностью и новизной, приоткрылся передо мной уже недосягаемый мир. И собственная жизнь, в который раз за последнее время, показалась слишком короткой. Я подумал, что и японского языка мне уже не выучить, и не дожить до той поры, когда люди сумеют понимать друг друга без переводчика. Ведь будет же такое время. Да, и не сменить уже специальность. На рыбалку и на ту уже не собраться. Ни на что времени не осталось. Расписание стало слишком жестким...
   Глеб взял с прилавка акулий плавник, поднял его жестом римского трибуна. - О вы, рыбовладельцы! - воскликнул он, обращаясь к хорошенькой японке за прилавком. - Скажите мне, ради чего природа трудилась миллионы лет, изощряясь, совершенствуя эти организмы? Смотрите, какие диковинные вещи она придумала: вот глаза, как перископы, а этот могучий хвост словно винт корабля. И все это, по-вашему, для того, чтобы привлечь покупателя? Финиш всех усилий эволюции - прилавок? Все для рыбы, а рыбы для продажи. Все для продажи. Смотрите, на улице светает, и новые краски играют на жабрах. Кальмары порозовели. Зарделись кальмарчики! Нынешний восход солнца добавит вам еще двадцать иен на килограмм. Японка улыбчиво кланялась. Мы с господином Конеко почтительно внимали обвинителю этого рыбовладельческого общества.
   - О вы, Конеко-сан! И ты, Сомов, рыбий человек с рыбьей фамилией, вы все, кто спешит мимо, не понимаете меня, и облик мой бесследно исчезает из вашей сетчатки! Вы, барышники, перекупщики, маклеры, лоточники, приказчики, торговцы! Я говорю вам - должна же быть какая-то иная цель у этой красоты! Кроме барыша и наживы! Что-то ведь и еще имела в виду природа! Милая японочка надеялась, что Глеб все же купит парочку скатов или хотя бы акулий плавник.
   Над улицей застенчиво румянилось теплое небо. Отъезжали розовые рефрижераторы, груженные розовыми бочками. Грузчики с узкими повязками на розово-бритых головах садились перекусить. Аукционы кончились. Город просыпался. Улицы были еще пусты, но мусорщики жгли на перекрестках маленькие костры из бумаг и отбросов. Горький белый дым стлался по мокрому асфальту. Куда-то пробежала женщина в черных брюках, с малышом за спиной, в руках она держала охапку цветов. Ночные бары были закрыты, а утренние еще не открылись.
   На витринах лежали тарелки с бутафорской едой. Город не хотел вставать, он притворялся спящим. В подъезд шикарного отеля вышел швейцар. Начищенная золотая ливрея горела на нем. Он стоял, выпятив грудь, чувствуя себя генералом. Он мечтал стать генералом. Л вдруг подумал, что если бы японцы первыми придумали атомную бомбу, он эту бомбу сбросил бы па американцев.
   Я чувствовал, что начинается предвзятость и, что бы я ни увидел, все теперь будет питать эту предвзятость.
   В переулке, за низкой оградой мы увидели камни. Они лежали, большие и маленькие, на земляной площадке. И на каждом была цена. Камни стоили дорого. Мы так долго рассматривали их, пытаясь понять, чем же определялась их стоимость, что не заметили, как открылась мастерская. Полутемная мастерская-магазин, плечистый хозяин в халате улыбнулся нам из ее глубины, показав свои длинные, расходящиеся веером зубы, и уселся работать. Он делал очередной камень. Он орудовал резцом и молоточком, потом он водил напильником, брал какие-то пропитанные краской губки. Действия его были странны, потому что непонятно было, чего он добивается. Перед ним стоял камень, обыкновенный камень. Он скалывал какой-то кусочек, прищурясь, оглядывал и так, и этак, что-то еще выковыривал, где-то заглаживал, втирал краску.
   - Он делает из обыкновенного камня хороший камень, пояснил Конеко-сан.
   - Ага, он выявляет в камне камень, - сказал я.
   - Как же так, что ж это происходит? - сказал Глеб. Значит, эти камни изготовляются. Смотри, он втирает зеленую краску. Делает камень старым.
   - Их покупают для всяких садов. Декоративных, - пояснил Конеко-сан.
   - Значит, вот так был изготовлен и Сад камней? - спросил Глеб.
   Конеко-сан успокаивающе улыбнулся:
   - Не думаю.
   - Но зато сейчас наверняка изготавливают, - сказал я. - Ты посмотри, какой получается старинный замшелый камень. Сколько в нем поэзии и раздумий! На десять тысяч иен, не меньше. Хочешь, я тебе куплю в подарок? Отправишь его багажом и поставишь у себя дома. Вместо телевизора. Придешь с работы и смотри... Лицо Глеба передернулось, как от боли. Он ничего не ответил. Напрасно я так сказал, несправедливо.
   Камни стояли рядами. Все разные: мрачно-черные, округлые, угловатые. Скалистые, маленькие, как бы настольные, утесистые, в трещинах, напоминающие замки; большущие, похожие на вулкан по дороге из Кимамото; театральный вулкан, откуда шел оранжевый дым и пахло серой, а кругом были желтые бетонные доты, на всякий случай, чтобы укрыться от лавы. И дальше были горы, похожие на эти камни со светлыми верхушками, или, вернее, эти камни были куда более похожи на горы, чем сами горы, затянутые понизу голубыми сетями от камнепада, а некоторые были залиты бетоном, и бетон, чтобы не портить пейзажа, был покрашен в зеленый цвет. Это были капитально отремонтированные, ухоженные горы, снабженные канатными дорогами и отелями.
   Вдруг Глеб рассмеялся и утешающе взял меня под руку:
   - А хорошо, что эти камни раздражают нас. Все же, значит, мы можем отличить настоящее от подражания. Мне и в голову не приходило, что камнями здесь тоже торгуют. Дешевые копии, дорогие копии. Но, может, мы не имеем права смеяться над этим. И все равно, камни - это одно, а Сад камней - другое. Не важно, как их располагать. - Он совсем развеселился: - Ты знаешь, говорят, что древние японские художники время от времени меняли свои имена. Они не боялись как бы начинать сызнова. Все-таки это удивительно. И великолепно. И героично!
   Я не очень понял, какая тут связь с камнями, но что-то тут было. Я попробовал представить, как я, Сомов, принимаю другую фамилию, появляюсь где-нибудь в Харькове, и нет у меня ничего ни звания, ни наград, ни трудов, а есть только то, что я знаю, что умею. Ставят меня каким-нибудь младшим научным сотрудником, и все начинается с нуля. Надо доказать, что ты что-то можешь, тягаться с этими быстрыми, языкастыми, самоуверенными юнцами. Что ты для них: стареющий специалист, который не достиг за свою жизнь вроде бы ничего, кроме возраста, - следовательно, неудачник. Легко вообразить, с какими насмешками принимались бы мои замечания и всякие предложения. Бог ты мой, какое трудное это было бы испытание!.. Но зато я был бы тот, кто я есть сегодня, а не тот, кем я был... Лавочки открывались одна за другой. Хозяева выставляли к входу обычные счастливые амулеты торговли - больших гипсовых собак и кошек. Бежали школьники в форменных костюмчиках, умытые, краснощекие. Шагали в свои офисы клерки. На улицах становилось тесно. Двигались машины, автобусы, мотоциклы, в воздухе нарастал запах бензина, запахи гари, угля, асфальта, запахи толпы, запахи закусочных, но сквозь все это еще можно было различить свежий запах рыбного рынка.
   1971