Страница:
С болтающимися по бокам сосцами от куста бесшумно отделилась длинноногая волчица с широкой грудью и худым крепким черепом — двумя прыжками она оказалась у начала теснины и там припала к камню, припечаталась прямо. Земля мерно покачивалась в такт чьих-то шагов, потом шаги замедлились, стали раздумчивыми, потом вовсе замерли. Волчица закрыла глаза, крепко зажмурилась, чтобы обрести вид совершенно мёртвый и незаметный.
Шаги в нерешительности потоптались. Потом буйволица двинулась вперёд. Да, но в теснине была засада. Буйволица снова остановилась. Теснина была тесниной, а тропинка к ней что-то горбатилась. Буйволица шагнула — горб дышал, постояла, подождала — горб дышал, а теснина вся была пропитана прогорклым волчьим запахом. Буйволица с отвращением фыркнула и, разбивая себе копыта, раздавливая щебень под ногами, соскочила с тропинки, взобралась на большой ровный камень и, набычившись, стала вглядываться — она различила волчью морду, но только морду, и пока никто, кроме самой волчицы, не знал ещё, что лежавший на плите камень — не камень, а волчица. Взгляд буйволицы прошёлся по этому камню, обследовал тропинку, снова скользнул по камню, быстро прозондировал всё кругом и вернулся, тяжело опустился на волчье темя. И, медленно покрываясь мурашками, медленно поднялась с места и, раскорячившись на четырёх лапах, качнулась над тропой волчица, — оскалив зубы, она решила постоять за себя.
Буйволица пошла, чтобы растоптать её, стереть в порошок, волчица решила перетерпеть — авось да одумается буйволица, но та шла растоптать её, и волчица отпрянула, всё так же раскорячившись. Буйволица шла только затем, чтобы растоптать её, щебень под её ногами глубоко вдавливался в землю, и, зажав хвост между ног, волчица немного отодвинулась с тропы. Шея у буйволицы была полна мяса, горло было полно мяса, вымя полно… Буйволица остановилась и потребовала, чтобы волчица убралась, — та ещё чуть-чуть отодвинулась. Буйволица с шумом перевела дыхание, и это мощное дыхание ещё ненамного отодвинуло волчицу. Буйволица взбесилась, взревела, да так, что волчицу будто сдуло с места. Дома волчицу ждали четыре волчонка — они до крови сосут её, они не дали высохнуть сосцу умершего щенка — сын-волчонок завладел двумя сосцами и остервенело сжёвывает их каждый раз, их отец пошёл, чтобы принести овцу, и вернулся весь изодранный, он побыл некоторое время дома и тоскливо удалился, пошёл умирать в каком-нибудь скрытом от глаз месте.
Буйволица уходила, покачивался её зад, между ног болталось вкусное и полное мяса вымя, ну хоть половину бы, хоть немножко, хоть разочек откусить вымени, мягкого, — в глазах у волчицы потемнело, мир раскололся на кусочки, распался.
Целую вечность, а может, это было всего лишь одно мгновение, мир был в каком-то тумане, потом снова наполнился шорохами и светом. Дома четыре щенка, большеголовый два сосца сосёт, и всё ему мало, а буйволица её лягнула. Жизнь эта сладка и горька одновременно. Из жил и костей её сочилось в сосцы молоко, а тёплая желчь изнашивала в это время желудок. Надо было вскочить буйволице на спину и всю шею разом отхватить. Пускай только подрастут помощнички, пусть стукнет-ка сыну год… Господи боже, если ты нас для трудной жизни создал, дело твоё, только помоги немного, сделай хотя бы так, чтобы к молоку нашему желчь не подмешивалась, а не то щенки вырастут нервными и беспомощными.
— Басар, ты что это там увидел? — сказал пастух своему псу.
Буйволица вышла из лесу на поляну и обрадованно замычала. Коровы подняли головы и не узнали её. Распалённый тёлкой бык обернулся и сразу же решил, что это заклятый враг его пришёл. А она поискала взглядом буйвола среди стада.
— Ты чья, буйволица, ты откуда идёшь? — спросил пастух. — Ты буйвола хочешь, где же взять его, буйвола нету…
— Ты… цмакутская буйволица. Ты буйволица бабки Марго. Ахчи, этими горами да этими ущельями, мир полон воров и волков, — как же это ты добралась сюда, ахчи? Бабка Марго, значит, жива ещё. Сын её с войны не вернулся, я ей весть должен был сообщить, что погиб он, остался на дне Балтийского, да как скажешь-то, как скажешь такое…
Бык медленно надвигался на неё, растаптывая по пути муравейники. А она искала среди коров буйвола и с трудом сообразила, что бык идёт с ней драться. Она нагнула шею и пошла навстречу быку чёткими шагами, потом втянула в лёгкие всей поляны тёплый воздух и понеслась прыжками, но впереди быка больше не было, бык повернулся к ней задом: пастух, посмеиваясь, загонял его в стадо.
— Ведь девушка она, разве с девушкой дерутся, с девушкой драться нельзя…
Ахчи, ахчи, тебя ведь защищаю, соображать надо, ну… Какая же ты вся круглая, красивая, крепкая… Десять лет как буйволиного мацуна не пробовал, вкус забыл… Кто же это тебя так поцарапал и вымя повредил? Собака? Волк? Погоди, погоди… и глубокая же рана, не больно тебе?..
Буйволица убежала от пастуха к стаду — там наверняка должен быть буйвол. Она покружилась в стаде — обошла, обнюхивая каждую в отдельности, всех коров, но они все были коровы, они ели траву, наполнялись молоком, от стада пахло молоком, они были спокойны и полны уверенности, оттого что трава их была вкусная, их вода была близко, их поляна такая удобная, и все они были переполнены сознанием, что их бык — рядом. Глядя поверх этих однообразных спин, буйволица тоскливо замычала — среди этого великолепного светлого счастья ей одного только сейчас хотелось — сгинуть, не дышать, не жить.
Когда-то, было такое время, под богом-солнцем к тёплым водоёмам двигались стада буйволов. С тонкими шеями, головы большие, на больших головах мягкие, как тесто, бугорки рожек — между матерями, по-детски печальные, покачивались буйволята. Девушки-буйволицы наполнялись сладко-тревожным предчувствием материнства, самцы то и дело оборачивались и с мутной страстью подавали клич — никто, мол, не отстал, все здесь? Большие многосемейные стада двигались по обожжённым равнинам, двигались, да… и куда только всё подевались?
— Куда же тебя послать, чтобы тебе было хорошо?.. Давай-ка я тебя отправлю…
Пастух побил её. Она рвалась в сторону Кечута, но в Кечут ей нельзя было. Кечут был уже рабочим посёлком, там хорошенько проваривали под паром дрова, выгибали их, завинчивали все до одного винтика и — и Иран получал экспортные стулья.
Буйволица оглянулась — пастух показывал рукой — иди, иди туда… Пастух нагнулся будто бы за камнем — буйволица встряхнула головой и пошла.
На краю леса из-за зарослей граба выглядывала тёмная дверь зелёной часовенки. Камень возле часовенки вдруг двинулся и замер. Потом задвигался снова и оказался человеческой спиной. Старуха зажгла свечку на хачкаре и теперь, заслонив её от ветра, чтобы не погасла, обернулась и перекрестилась, не поверив, что глядящее на неё существо не смерть, а буйволица. И слава богу, что не сон это был: буйвол во сне к тяжёлой болезни. Не отводя взгляда от буйволицы, она нашарила рукой свою палку и — слава тебе, Иисусе Христе, — спустилась, вышла на тропу.
Они поглядели друг на дружку в упор, потом буйволица пошла дальше своей дорогой, и сердце у старухи так и захолонуло — это была буйволица её сестры Маргарит. Который уж год просит она своего сына Степана отвезти её осенью к сестре и оставить там до весны, внучек сестры повезёт их с сестрой в Эчмиадзин, они с сестрой десницу у католикоса поцелуют, скажут: дарованной тобою жизнью премного довольны.
— Ты куда это направилась? Сестра продала тебя или ты что задумала? Девушкой я была, привезли меня сюда, с зурной и доолом три дня и три ночи везли по горам. Моя сестра плакала. Мой брат хмурил брови, на коне он сидел. Мой хороший брат, моя тринадцатилетняя, моя золотая сестра, мой грустный отец…
Да, но старуха за буйволицей не поспевала.
— Эй, парень!
Она подождала какого-нибудь мальчишку на подмогу, но ни единой живой души, кроме неё, не было на скошенном ослепительно белом поле, глаза у старухи заболели, буйволица исчезла, растаяла на солнце. Буйволица скрылась с глаз, а старуха пошла найти в селе кого-нибудь умеющего обращаться с телефоном, чтобы позвонить в Кечут, оттуда в Ереван, оттуда в Гугарк, а уж оттуда в Цмакут, в цмакутские зелёные горы её сестре Маргарит — так, мол, и так, твоя буйволица Сатик только что прошла через Дзорагюх, сестра твоя видела и не могла остановить, «продала ты её или сбежала буйволица?».
У тропинки сидели один парень и три девушки, они посмотрели на буйволицу равнодушно, потом вместо стада и равнины блеснуло пронизанное бликами света лёгкое прозрачное озеро. Лежавшие на песке юноши и девушки из двухнедельных своих бесед вынесли: если я пишу, рисую, бегаю, люблю, прыгаю, одеваюсь, — значит, я стремлюсь к самоутверждению, и раз так — значит, я неполноценен. Но если ж я не пишу, не рисую, не бегаю, не люблю, не прыгаю, не одеваюсь, а вот так вот валяюсь себе голый на берегу, — значит, я не нуждаюсь в самоутверждении, значит, не хочу размножать или даже улучшать свою разновидность, значит, я не самовлюблённый, и да сгинет, значит, моя разновидность, которую я не считаю лучшей среди существующих… — резюмировали они, возлежа на песке. Голые, смуглые, довольные и потухшие, они оторвали головы от песка и от собственных рук и увидели буйволицу. Музыка Вагнера, философические споры о живописи — и буйволица? Потом, когда они захотели вспомнить, что же это они видели — тень от самолёта или самого дьявола, — буйволицы уже не было, а громкоговоритель только поблёскивал подвешенный к карнизу белого домика, поблёскивал, молчал и не звал ещё к обеду.
И было неизвестно, откуда они сами взялись тут, откуда берут начало воды этого озера, откуда завезён сюда этот тонкий шелковистый песок, откуда берётся электричество, которое питает кухонную печь, и как оно туда проведено и, главное, что питает их мозги, их мозги с таким мягким, таким незавершённым подсознанием. Со снисходительной любовью они согласились с Эсхилом — да-да, ему известно, что такое трагедия, но при этом они перемигнулись и, не сговариваясь, пришли к согласию, что самый трагический век — двадцатый, а в двадцатом веке самые трагические — они сами, поскольку главное — осознать трагедию, а не жить в ней. Их органы чувств говорили им, что это озеро расположено правильно, песок удобно расстелен, а где-то далеко машины делают хлеб и икру, батальоны докториц колют пухлые детские ручки, послы засовывают в нагрудные карманы свежие платки, газопроводы перегоняют газ по степям и ущельям, — и всё это для того, чтобы они из великого хаоса первозданности вынесли для себя смысл времени и определили место земного шара в Солнечной системе. Да, но тем временем их чрева и позвоночники усыхали в медленном ленивом круговороте дней.
Вдруг воздуха не стало — весь воздух по всему склону вдруг словно улетучился. Буйволица остановилась — цветы, пчёлы, листья и травы сплели новый воздух, и в нём снова сошлись запахи мяты и тимьяна — буйволица зашагала вновь.
Но — сначала с ритмичным мерным шумом, а затем с перестуком, перестуком, с духотой, паром, жаром, с удушьем карбида, со звоном, со скрипом, со скрежетом, с языками пламени и мощной, но неживой силой — дорогу буйволице преградило что-то непонятное, чего вчера ещё не было. От лесистых синих гор до скалистых склонов оно выкачало все ароматы и всю свежесть из всех чашечек цветочных, из всех листьев и всех дупел и, втянув в себя всю эту благодать, выдохнуло взамен раскалённую горькую гарь. Оно насадило железо на железо, плеснуло горячий асфальт на асфальт, превратило в чугун глину и, окончательно всё кругом подчистив, снова поглотило все ароматы и запахи радиусом в один день пути и высотою в один орлиный полёт — от лесистых гор до скалистых склонов. И всё похоронило под своим бетоном — старая зелёная долина, единственное дерево дуба, маленький камышатник, четыре мака, куст шиповника, мохнатое семейство диких пчёл, белое ячменное поле, буйвол, красный пастуший волкодав, буйволёнок и следы других буйволов — всё осталось далеко, под бетоном. Но ведь это могло плохо кончиться, раз буйвол остался под землёй, недаром же старое поверье говорит: ежели закричит красная корова под землёй — ждите землетрясения.
Буйволица стояла на каменном выступе над бездной и, одолеваемая страхами и сомнениями, не знала, как быть дальше.
За пение в нетрезвом виде под окнами общественности милиция остригла кудри художника Рубена Костаняна, а его самого сдала на четыре дня ведомству, варившему и прессующему асфальт, — там ему в руки всучили каток и лопату — он рассыпал лопатой асфальт и катком его утрамбовывал. Сквозь липкий дым он вдруг увидел на каменном выступе буйволицу. Дальше? …Дальше он так на месте и подскочил, отшвырнул каток, разбил к чертям лопату и бросился на землю, приникнув лицом к чёрному свежему асфальту.
— Сволочи! — царапая этот асфальт, возопил он. — Низкие подлецы, принудители… почему горный буйвол, птица, ветер, куст, почему все свободны и вольны, а я нет — почему? Тиски, роботы, квадраты, разбивающие — режущие — стригущие — выкраивающие… — А когда, задрав голову, он посмотрел сквозь паясничанье, дёготь, искренность и пар на каменный выступ, ему показалось — буйволица парит над городом, прямо к синим горизонтам летит.
Престарелый дед Тигран, бывший погонщик буйволов, свесив голову на грудь, сидел на балконе шестого этажа, щёлкая, перебирал зерна чёток, тут же забывал про них и говорил сквозь сладкий зов смерти, мысли о боге и городскую духоту:
— Это буйвол или кажется?.. Всё имеет свой конец… Потом примчался Левон, на лошади… мол… Это буйволица или мне кажется?.. Добро — зло — бог… Добро — зло — бог…
Буйволица решила оставить тропу, пойти в обход. Солнце быстро закатывалось за гору, а город внизу тянулся, и конца у него не было. Буйволица проревела с тоской оранжевому солпцу вслед — зачем-де оно бросает своё дитя в этом враждебном чужом мире. А потом она стояла одна на гребне. Бездна внизу наполнялась ночью, густой шум внизу, рассеиваясь, тихо-тихо сходил на нет. Потом внизу зажглись сразу миллиарды огней, и над городом нависла световая крыша, — казалось, можно пойти по этой крыше и дойти до далёких скалистых гор на этой стороне. Но бездна обманывала — буйволица приближалась к её краю и отодвигалась, пройдя немного, она снова приближалась к краю бездны и снова пятилась. И вдруг — что-то коснулось её, что-то родное обняло ласково, обволокло её всю — было ли это желанием быть подоенной или пёс Басар шагнул ей навстречу от расстеленного на солнце зерна, а может, в это время в дальних туманах горячо и глухо проревел буйвол… тропинка к дому терялась в сознании, запах бабкиного платка совсем забылся, а буйвол хоть и звал её, но его не было, и всё было неправдою — буйволица поплакала немного.
Город спал себе спокойно. К рассвету похолодало. Буйволица была уже на другом конце города. Где-то лаяла, себя не обнаруживая, собака. Кукарекнул петух. Буйволице хотелось спать, звук собственных шагов она слышала издалека, потом донёсся до неё запах влажной овечьей шерсти, но этого не могло быть, это была иллюзия, потому что горы остались вдалеке, потом опять донеслось блеянье овцы, а бабка похвалила буйволицу: умница, сегодня много молока принесла. Буйволица поскользнулась, наполовину проснулась и встала — земля дрожала от дробного перестука овечьих копыт. Буйволица услышала пастуший посвист, и это уже не было иллюзией, овца, та же самая, три раза проблеяла, потом встал на круче, чихнул и пошёл вниз — к буйволице и к городу — козёл-вожак. Потом на круче показалась сама отара и, с секунду поколебавшись, со всего маху заструилась, потекла в город.
— Вах-вах-вах, смотрите-ка, — усмехнулись пастухи, — город важный стал, буйвола уже держит.
Эти пастухи были родные, отара тоже, единственный волкодав при отаре — тоже. С ними буйволица города не боялась. Да, но она поставила этих пастухов в затруднительное положение, задала им задачу — вдруг им словно на ухо кто зашептал, что эта буйволица ничья, без хозяина, а кило мяса три рубля, три рубля помножить на триста кило — девятьсот рублей, сто тому, кто спросит: что это, мол, за мясо такое продаёте, — останется, значит, восемьсот рублей, восемьсот поделить на два… В этом мире изобилия воровать так просто — стыдно, отсиживать за это в Сибири — тем более, но не украсть тоже трудно, потому что потом постоянно будешь вспоминать, что не украл, будешь вспоминать и себя грызть. Есть же такое дурачьё на свете — они как привяжутся, так и не отстанут, по-доброму от них не отделаешься, «это что за мясо» — спрашивают они вначале, вроде бы невинно, «буйвола» — говоришь ты им, ты им так говоришь, и они опять «так что это за мясо, значит?» — и не на руку твою смотрят, а в глаза, да в упор. Окна чёрные, ни в одном света нет, — город тайком наблюдал за их сомнениями, за их сомнениями и поступью отары. Нет уж, лучше себя стесняться, чем других не стесняться, а потом на суде делать вид, будто стесняешься… Из окна второго этажа бросили окурок и спросили:
— Это овцы, что ли?
— Овцы. Утро доброе.
— А вон буйвол, — сказали.
— Не буйвол — осёл.
Уличные фонари светлели. Усталая поступь отары заполнила улицу. Совсем как в ущелье это бывает — с тем же отзвуком — снова закашляла всё та же простуженная овца. Но было бы странно, если бы в этом безжизненном мире оказались вдруг загон, костёр, сторожевые псы, впавшие в дрёму. Вряд ли эта дорога кончалась пастбищем. Буйволица учуяла вкус солёной крови и увидела мёртвые глаза на мёртвых головах. Нервы у буйволицы пучок за пучком постепенно парализовались, и это не было больно, буйволица словно в тепловатую воду погружалась — она могла утонуть, но нисколько этому не противилась. И то ли в действительности, то ли в кошмарном сне — какое-то крыло — птицы ли, смерти ли — скользнуло тенью, затрепетало над отарой, и буйволица с этой минуты оглохла.
Отара стояла перед воротами и покрывалась мурашками, волкодав скулил и пятился, потом прильнул к ногам буйволицы и словно хотел проглотить звуки собственного голоса, потом он затих совсем. Кто-то незаметно, тихо растапливал нервы, отгонял страхи и расслаблял сопротивление — на отару опускалась мягкая дрёма. Потом ворота дали трещинку, подались назад, и буйволица увидела пару немигающих глаз, которые отплывали-отплывали куда-то, гасли и снова вперялись в неё, зелёные и пристальные. Отара, казалось оторванная от земли, умиротворённо и бесшумно устремилась в ворота. Кто-то невидимый убаюкивал буйволицу и ласково, но с силой подталкивал к воротам.
Потом вдруг на неё заорали — это был пастух, он заставил её повернуть назад, потом снова закричал и ударил её — и пробудил.
— Пошла отсюда! И твоё настанет время, иди сейчас, ищи своего хозяина…
— Иди, говорят! — И он снова ударил её.
Но что-то ещё тянуло её обратно, не давало уйти, задние ноги увязали будто в вате, каждую секунду ей казалось — сейчас она упадёт, но пастух ударил её как следует, боль глодала ей ноги и спину, буйволица хотела кончиком хвоста смахнуть боль, но боль пристала крепко и не отцеплялась, и буйволица пошла отсюда, не оглядываясь.
Городская потрёпанная собака немного проводила её, пытаясь установить с ней знакомство, и даже остановилась, чтобы вспомнить, — может, они родственники? — но всё путалось в её растерянной головушке, и она отступилась от этой трудной затеи. И, оставив буйволицу, затрусила к бойне.
В это время в молодёжном туристском лагере Ерванд Хачатрян умывался холодной водой и сам себе говорил, что он мужчина что надо — темпераментный как армянин и как европеец образованный — и что русский — почти как английский — международный язык, а сорок польских девушек, одна к другой его ревнуя, поголовно влюблены в него, потому что он смуглый, волосатый и сдержанный.
— На завтрак — пятнадцать минут, — не глядя ни на одну из этих девушек, сказал он.
— Мастер, я думаю, через пятнадцать минут машина будет готова, — сказал он, не глядя на водителя.
— Армения — страна развитых городов, старинных строений и удобных дорог. Армянский народ трудолюбивый и гостеприимный народ. Если бы турки не перерезали нас вполовину в 1915–1916 годах, наш народ мог разостлать сейчас скатерть перед всем миром. Наши скалы дикие и суровые, но ни в одном из наших ущелий не прячутся разбойники, чтобы с оружием в руках выскочить оттуда, напугать и изнасиловать туристов. Вот почему эту маленькую страну называют страной контрастов. С одной стороны, суровая природа, с другой стороны — приветливый народ!..
Машина долго сигналила, потом резко затормозила. О!.. Какое-то громоздкое потешное животное медленно двигалось, заполнив собою всё шоссе, — у существа этого и в мыслях даже не было уступить дорогу машине. Водитель вышел из машины, отогнал его за обочину и вернулся, сел за руль — перед машиной, невозмутимое, возникло то же существо. Ерванд Хачатрян высунулся из окна, чтобы пристыдить пастуха, но стада не было, была одна буйволица. Машина с рёвом понеслась на неё, напугала немного, но стронуть с дороги всё равно не сумела и, легонько ударившись об эту громаду, затормозила опять, а польские девушки заметили:
— Эти армяне — бурный и темпераментный народ.
Ерванд Хачатрян вышел из автобуса, чтобы расправиться с ней, подошёл к буйволице. Вымя у неё было изранено. Придерживая её за ухо, Ерванд Хачатрян подождал, пока машина проехала, потом с серьёзностью тореодора поднялся в машину и там в атмосфере тёплых коленок, зелёных очков, трепета крепких грудей, не стеснённых бюстгальтерами, в атмосфере тайного союза полов и международной корректности проговорил, усаживаясь на сиденье своим упругим задом гимнаста, — он сказал:
— Это животное называется, кажется, буйвол. В горах Кавказа ещё проживают две-три скотоводческие народности. Возникновение армянской колонии в Польше относится к глубокому средневековью. Ваш народ хорошо принял наших предков, предоставив им всё, вплоть до внутреннего самоуправления общин. Известно, что в битве под Грюнвальдом участвовал целый армянский полк. Кинорежиссёр Ежи Кавалерович — армянин. Каждый армянин в Польше может стать Ежи Кавалеровичем, поскольку каждая полька талантливая актриса. Внимание, начинается подъём к монастырю Ахавнаванк. Начало строительства монастыря датируется восемьсот двадцать пятым годом. Зодчий неизвестен, назовём его условно Трдат. Откуда нам знакомо это имя? Тр-дат… ра-аз-ва-алины А-ани… — и на манер дирижёра он наклонился немного вперёд, — в зелёных очках, с расслабленным галстуком на шее, таким он и запечатлелся в памяти девушек и в объективах их фотоаппаратов.
Потом их очкастые головы разом повернулись — на мычание. Буйволица с архитектурой не имела ничего общего и вызвала улыбки, но Ерванд Хачатрян не позволил себе выпасть из поля зрения своих слушательниц.
— Лирическое отступление, — объявил он, и получилось так, что теперь в центре внимания были он и буйволица одновременно. Он подошёл к ней, зажмурился, взял её за рог и — со сжатым кулаком в кармане — оборотил лицо к фотоаппаратам.
— Снимайте на память об Африке!
На спине её вскочила шишка величиною с орех, то ли собака, то ли волк вонзили недавно клык в её вымя, она подрагивала, третий день уже томимая жаждой оплодотворения, её вымя, наверное, болело, потому что сосцы были сильно растопырены, она мычала натужно, и Ерванд Хачатрян, криво улыбнувшись, как глупец, потянул носом и с зажмуренными глазами не то погладил её ладонью, не то ударил, потом спросил, скорее в уме, неслышным совсем шёпотом:
— Ты куда идёшь, Сатик?.. Как ты, сестрица?.. А бабушка моя как?.. А мне как быть?
Машина призывала его, сигналя. Сжав губы, Ерванд Хачатрян спрыгнул с камня и — оба кулака в карманах — пошёл к машине. Русский — что английский, такой же международный язык, от жизни нужно брать всё и отдавать, но если можно — лучше не отдавать. Трудная жизнь, оно, конечно, дело хорошее, но пусть-ка она будет подальше от тебя.
Зачать было трудно и в прошлый раз. Буйвола тогда она нашла уже на обратном пути — она побыла немного возле него, но не оплодотворилась. Через месяц кровь в ней снова загорелась, и она по своим старым следам без труда нашла долину одинокого дуба и два дня побыла там. Детёныш того года родился в конце августа, простыл, постонал, постонал, покашлял и умер.
Буйволица подождала, пока ёж опустил иглы: высунув маленькую головку, он поглядел на неё блестящими глазками и, перекатываясь, побежал с тропинки. Потом в жарких кустах промемекали две козы и зашипела под ногой змея. На краю поля промычала корова, привязанная, как лошадь привязывают. Где это видано — привязывать корову. В поле, близко друг от друга — в двух местах — шевельнулись колосья, значит, ягнята забрались в посевы. Полевого сторожа не было видно, а на далёком склоне белели палатки летнего выгона. Буйволица пошла немного по краю поля, потом неожиданно для полевого сторожа, следившего за ней откуда-нибудь из укрытия, рывком подалась в посевы и — поминай как звали — побежала бегом. Колосья шелестели и ласкали, буйволица чувствовала томящее присутствие буйвола. Это было почти реальное счастье, но поле разом оборвалось — у обочины шоссе стояла светлая машина, а рядом на траве сидел толстый, лысый, добрый кастрат Эдвард Айрапетян и говорил двум своим спутницам всякие хорошие слова, которые были мертвы, потому что были только слова. Он вытер платком лысину и, заметив буйволицу на шоссе, пришёл в восторг.
Шаги в нерешительности потоптались. Потом буйволица двинулась вперёд. Да, но в теснине была засада. Буйволица снова остановилась. Теснина была тесниной, а тропинка к ней что-то горбатилась. Буйволица шагнула — горб дышал, постояла, подождала — горб дышал, а теснина вся была пропитана прогорклым волчьим запахом. Буйволица с отвращением фыркнула и, разбивая себе копыта, раздавливая щебень под ногами, соскочила с тропинки, взобралась на большой ровный камень и, набычившись, стала вглядываться — она различила волчью морду, но только морду, и пока никто, кроме самой волчицы, не знал ещё, что лежавший на плите камень — не камень, а волчица. Взгляд буйволицы прошёлся по этому камню, обследовал тропинку, снова скользнул по камню, быстро прозондировал всё кругом и вернулся, тяжело опустился на волчье темя. И, медленно покрываясь мурашками, медленно поднялась с места и, раскорячившись на четырёх лапах, качнулась над тропой волчица, — оскалив зубы, она решила постоять за себя.
Буйволица пошла, чтобы растоптать её, стереть в порошок, волчица решила перетерпеть — авось да одумается буйволица, но та шла растоптать её, и волчица отпрянула, всё так же раскорячившись. Буйволица шла только затем, чтобы растоптать её, щебень под её ногами глубоко вдавливался в землю, и, зажав хвост между ног, волчица немного отодвинулась с тропы. Шея у буйволицы была полна мяса, горло было полно мяса, вымя полно… Буйволица остановилась и потребовала, чтобы волчица убралась, — та ещё чуть-чуть отодвинулась. Буйволица с шумом перевела дыхание, и это мощное дыхание ещё ненамного отодвинуло волчицу. Буйволица взбесилась, взревела, да так, что волчицу будто сдуло с места. Дома волчицу ждали четыре волчонка — они до крови сосут её, они не дали высохнуть сосцу умершего щенка — сын-волчонок завладел двумя сосцами и остервенело сжёвывает их каждый раз, их отец пошёл, чтобы принести овцу, и вернулся весь изодранный, он побыл некоторое время дома и тоскливо удалился, пошёл умирать в каком-нибудь скрытом от глаз месте.
Буйволица уходила, покачивался её зад, между ног болталось вкусное и полное мяса вымя, ну хоть половину бы, хоть немножко, хоть разочек откусить вымени, мягкого, — в глазах у волчицы потемнело, мир раскололся на кусочки, распался.
Целую вечность, а может, это было всего лишь одно мгновение, мир был в каком-то тумане, потом снова наполнился шорохами и светом. Дома четыре щенка, большеголовый два сосца сосёт, и всё ему мало, а буйволица её лягнула. Жизнь эта сладка и горька одновременно. Из жил и костей её сочилось в сосцы молоко, а тёплая желчь изнашивала в это время желудок. Надо было вскочить буйволице на спину и всю шею разом отхватить. Пускай только подрастут помощнички, пусть стукнет-ка сыну год… Господи боже, если ты нас для трудной жизни создал, дело твоё, только помоги немного, сделай хотя бы так, чтобы к молоку нашему желчь не подмешивалась, а не то щенки вырастут нервными и беспомощными.
— Басар, ты что это там увидел? — сказал пастух своему псу.
Буйволица вышла из лесу на поляну и обрадованно замычала. Коровы подняли головы и не узнали её. Распалённый тёлкой бык обернулся и сразу же решил, что это заклятый враг его пришёл. А она поискала взглядом буйвола среди стада.
— Ты чья, буйволица, ты откуда идёшь? — спросил пастух. — Ты буйвола хочешь, где же взять его, буйвола нету…
— Ты… цмакутская буйволица. Ты буйволица бабки Марго. Ахчи, этими горами да этими ущельями, мир полон воров и волков, — как же это ты добралась сюда, ахчи? Бабка Марго, значит, жива ещё. Сын её с войны не вернулся, я ей весть должен был сообщить, что погиб он, остался на дне Балтийского, да как скажешь-то, как скажешь такое…
Бык медленно надвигался на неё, растаптывая по пути муравейники. А она искала среди коров буйвола и с трудом сообразила, что бык идёт с ней драться. Она нагнула шею и пошла навстречу быку чёткими шагами, потом втянула в лёгкие всей поляны тёплый воздух и понеслась прыжками, но впереди быка больше не было, бык повернулся к ней задом: пастух, посмеиваясь, загонял его в стадо.
— Ведь девушка она, разве с девушкой дерутся, с девушкой драться нельзя…
Ахчи, ахчи, тебя ведь защищаю, соображать надо, ну… Какая же ты вся круглая, красивая, крепкая… Десять лет как буйволиного мацуна не пробовал, вкус забыл… Кто же это тебя так поцарапал и вымя повредил? Собака? Волк? Погоди, погоди… и глубокая же рана, не больно тебе?..
Буйволица убежала от пастуха к стаду — там наверняка должен быть буйвол. Она покружилась в стаде — обошла, обнюхивая каждую в отдельности, всех коров, но они все были коровы, они ели траву, наполнялись молоком, от стада пахло молоком, они были спокойны и полны уверенности, оттого что трава их была вкусная, их вода была близко, их поляна такая удобная, и все они были переполнены сознанием, что их бык — рядом. Глядя поверх этих однообразных спин, буйволица тоскливо замычала — среди этого великолепного светлого счастья ей одного только сейчас хотелось — сгинуть, не дышать, не жить.
Когда-то, было такое время, под богом-солнцем к тёплым водоёмам двигались стада буйволов. С тонкими шеями, головы большие, на больших головах мягкие, как тесто, бугорки рожек — между матерями, по-детски печальные, покачивались буйволята. Девушки-буйволицы наполнялись сладко-тревожным предчувствием материнства, самцы то и дело оборачивались и с мутной страстью подавали клич — никто, мол, не отстал, все здесь? Большие многосемейные стада двигались по обожжённым равнинам, двигались, да… и куда только всё подевались?
— Куда же тебя послать, чтобы тебе было хорошо?.. Давай-ка я тебя отправлю…
Пастух побил её. Она рвалась в сторону Кечута, но в Кечут ей нельзя было. Кечут был уже рабочим посёлком, там хорошенько проваривали под паром дрова, выгибали их, завинчивали все до одного винтика и — и Иран получал экспортные стулья.
Буйволица оглянулась — пастух показывал рукой — иди, иди туда… Пастух нагнулся будто бы за камнем — буйволица встряхнула головой и пошла.
На краю леса из-за зарослей граба выглядывала тёмная дверь зелёной часовенки. Камень возле часовенки вдруг двинулся и замер. Потом задвигался снова и оказался человеческой спиной. Старуха зажгла свечку на хачкаре и теперь, заслонив её от ветра, чтобы не погасла, обернулась и перекрестилась, не поверив, что глядящее на неё существо не смерть, а буйволица. И слава богу, что не сон это был: буйвол во сне к тяжёлой болезни. Не отводя взгляда от буйволицы, она нашарила рукой свою палку и — слава тебе, Иисусе Христе, — спустилась, вышла на тропу.
Они поглядели друг на дружку в упор, потом буйволица пошла дальше своей дорогой, и сердце у старухи так и захолонуло — это была буйволица её сестры Маргарит. Который уж год просит она своего сына Степана отвезти её осенью к сестре и оставить там до весны, внучек сестры повезёт их с сестрой в Эчмиадзин, они с сестрой десницу у католикоса поцелуют, скажут: дарованной тобою жизнью премного довольны.
— Ты куда это направилась? Сестра продала тебя или ты что задумала? Девушкой я была, привезли меня сюда, с зурной и доолом три дня и три ночи везли по горам. Моя сестра плакала. Мой брат хмурил брови, на коне он сидел. Мой хороший брат, моя тринадцатилетняя, моя золотая сестра, мой грустный отец…
Да, но старуха за буйволицей не поспевала.
— Эй, парень!
Она подождала какого-нибудь мальчишку на подмогу, но ни единой живой души, кроме неё, не было на скошенном ослепительно белом поле, глаза у старухи заболели, буйволица исчезла, растаяла на солнце. Буйволица скрылась с глаз, а старуха пошла найти в селе кого-нибудь умеющего обращаться с телефоном, чтобы позвонить в Кечут, оттуда в Ереван, оттуда в Гугарк, а уж оттуда в Цмакут, в цмакутские зелёные горы её сестре Маргарит — так, мол, и так, твоя буйволица Сатик только что прошла через Дзорагюх, сестра твоя видела и не могла остановить, «продала ты её или сбежала буйволица?».
У тропинки сидели один парень и три девушки, они посмотрели на буйволицу равнодушно, потом вместо стада и равнины блеснуло пронизанное бликами света лёгкое прозрачное озеро. Лежавшие на песке юноши и девушки из двухнедельных своих бесед вынесли: если я пишу, рисую, бегаю, люблю, прыгаю, одеваюсь, — значит, я стремлюсь к самоутверждению, и раз так — значит, я неполноценен. Но если ж я не пишу, не рисую, не бегаю, не люблю, не прыгаю, не одеваюсь, а вот так вот валяюсь себе голый на берегу, — значит, я не нуждаюсь в самоутверждении, значит, не хочу размножать или даже улучшать свою разновидность, значит, я не самовлюблённый, и да сгинет, значит, моя разновидность, которую я не считаю лучшей среди существующих… — резюмировали они, возлежа на песке. Голые, смуглые, довольные и потухшие, они оторвали головы от песка и от собственных рук и увидели буйволицу. Музыка Вагнера, философические споры о живописи — и буйволица? Потом, когда они захотели вспомнить, что же это они видели — тень от самолёта или самого дьявола, — буйволицы уже не было, а громкоговоритель только поблёскивал подвешенный к карнизу белого домика, поблёскивал, молчал и не звал ещё к обеду.
И было неизвестно, откуда они сами взялись тут, откуда берут начало воды этого озера, откуда завезён сюда этот тонкий шелковистый песок, откуда берётся электричество, которое питает кухонную печь, и как оно туда проведено и, главное, что питает их мозги, их мозги с таким мягким, таким незавершённым подсознанием. Со снисходительной любовью они согласились с Эсхилом — да-да, ему известно, что такое трагедия, но при этом они перемигнулись и, не сговариваясь, пришли к согласию, что самый трагический век — двадцатый, а в двадцатом веке самые трагические — они сами, поскольку главное — осознать трагедию, а не жить в ней. Их органы чувств говорили им, что это озеро расположено правильно, песок удобно расстелен, а где-то далеко машины делают хлеб и икру, батальоны докториц колют пухлые детские ручки, послы засовывают в нагрудные карманы свежие платки, газопроводы перегоняют газ по степям и ущельям, — и всё это для того, чтобы они из великого хаоса первозданности вынесли для себя смысл времени и определили место земного шара в Солнечной системе. Да, но тем временем их чрева и позвоночники усыхали в медленном ленивом круговороте дней.
Вдруг воздуха не стало — весь воздух по всему склону вдруг словно улетучился. Буйволица остановилась — цветы, пчёлы, листья и травы сплели новый воздух, и в нём снова сошлись запахи мяты и тимьяна — буйволица зашагала вновь.
Но — сначала с ритмичным мерным шумом, а затем с перестуком, перестуком, с духотой, паром, жаром, с удушьем карбида, со звоном, со скрипом, со скрежетом, с языками пламени и мощной, но неживой силой — дорогу буйволице преградило что-то непонятное, чего вчера ещё не было. От лесистых синих гор до скалистых склонов оно выкачало все ароматы и всю свежесть из всех чашечек цветочных, из всех листьев и всех дупел и, втянув в себя всю эту благодать, выдохнуло взамен раскалённую горькую гарь. Оно насадило железо на железо, плеснуло горячий асфальт на асфальт, превратило в чугун глину и, окончательно всё кругом подчистив, снова поглотило все ароматы и запахи радиусом в один день пути и высотою в один орлиный полёт — от лесистых гор до скалистых склонов. И всё похоронило под своим бетоном — старая зелёная долина, единственное дерево дуба, маленький камышатник, четыре мака, куст шиповника, мохнатое семейство диких пчёл, белое ячменное поле, буйвол, красный пастуший волкодав, буйволёнок и следы других буйволов — всё осталось далеко, под бетоном. Но ведь это могло плохо кончиться, раз буйвол остался под землёй, недаром же старое поверье говорит: ежели закричит красная корова под землёй — ждите землетрясения.
Буйволица стояла на каменном выступе над бездной и, одолеваемая страхами и сомнениями, не знала, как быть дальше.
За пение в нетрезвом виде под окнами общественности милиция остригла кудри художника Рубена Костаняна, а его самого сдала на четыре дня ведомству, варившему и прессующему асфальт, — там ему в руки всучили каток и лопату — он рассыпал лопатой асфальт и катком его утрамбовывал. Сквозь липкий дым он вдруг увидел на каменном выступе буйволицу. Дальше? …Дальше он так на месте и подскочил, отшвырнул каток, разбил к чертям лопату и бросился на землю, приникнув лицом к чёрному свежему асфальту.
— Сволочи! — царапая этот асфальт, возопил он. — Низкие подлецы, принудители… почему горный буйвол, птица, ветер, куст, почему все свободны и вольны, а я нет — почему? Тиски, роботы, квадраты, разбивающие — режущие — стригущие — выкраивающие… — А когда, задрав голову, он посмотрел сквозь паясничанье, дёготь, искренность и пар на каменный выступ, ему показалось — буйволица парит над городом, прямо к синим горизонтам летит.
Престарелый дед Тигран, бывший погонщик буйволов, свесив голову на грудь, сидел на балконе шестого этажа, щёлкая, перебирал зерна чёток, тут же забывал про них и говорил сквозь сладкий зов смерти, мысли о боге и городскую духоту:
— Это буйвол или кажется?.. Всё имеет свой конец… Потом примчался Левон, на лошади… мол… Это буйволица или мне кажется?.. Добро — зло — бог… Добро — зло — бог…
Буйволица решила оставить тропу, пойти в обход. Солнце быстро закатывалось за гору, а город внизу тянулся, и конца у него не было. Буйволица проревела с тоской оранжевому солпцу вслед — зачем-де оно бросает своё дитя в этом враждебном чужом мире. А потом она стояла одна на гребне. Бездна внизу наполнялась ночью, густой шум внизу, рассеиваясь, тихо-тихо сходил на нет. Потом внизу зажглись сразу миллиарды огней, и над городом нависла световая крыша, — казалось, можно пойти по этой крыше и дойти до далёких скалистых гор на этой стороне. Но бездна обманывала — буйволица приближалась к её краю и отодвигалась, пройдя немного, она снова приближалась к краю бездны и снова пятилась. И вдруг — что-то коснулось её, что-то родное обняло ласково, обволокло её всю — было ли это желанием быть подоенной или пёс Басар шагнул ей навстречу от расстеленного на солнце зерна, а может, в это время в дальних туманах горячо и глухо проревел буйвол… тропинка к дому терялась в сознании, запах бабкиного платка совсем забылся, а буйвол хоть и звал её, но его не было, и всё было неправдою — буйволица поплакала немного.
Город спал себе спокойно. К рассвету похолодало. Буйволица была уже на другом конце города. Где-то лаяла, себя не обнаруживая, собака. Кукарекнул петух. Буйволице хотелось спать, звук собственных шагов она слышала издалека, потом донёсся до неё запах влажной овечьей шерсти, но этого не могло быть, это была иллюзия, потому что горы остались вдалеке, потом опять донеслось блеянье овцы, а бабка похвалила буйволицу: умница, сегодня много молока принесла. Буйволица поскользнулась, наполовину проснулась и встала — земля дрожала от дробного перестука овечьих копыт. Буйволица услышала пастуший посвист, и это уже не было иллюзией, овца, та же самая, три раза проблеяла, потом встал на круче, чихнул и пошёл вниз — к буйволице и к городу — козёл-вожак. Потом на круче показалась сама отара и, с секунду поколебавшись, со всего маху заструилась, потекла в город.
— Вах-вах-вах, смотрите-ка, — усмехнулись пастухи, — город важный стал, буйвола уже держит.
Эти пастухи были родные, отара тоже, единственный волкодав при отаре — тоже. С ними буйволица города не боялась. Да, но она поставила этих пастухов в затруднительное положение, задала им задачу — вдруг им словно на ухо кто зашептал, что эта буйволица ничья, без хозяина, а кило мяса три рубля, три рубля помножить на триста кило — девятьсот рублей, сто тому, кто спросит: что это, мол, за мясо такое продаёте, — останется, значит, восемьсот рублей, восемьсот поделить на два… В этом мире изобилия воровать так просто — стыдно, отсиживать за это в Сибири — тем более, но не украсть тоже трудно, потому что потом постоянно будешь вспоминать, что не украл, будешь вспоминать и себя грызть. Есть же такое дурачьё на свете — они как привяжутся, так и не отстанут, по-доброму от них не отделаешься, «это что за мясо» — спрашивают они вначале, вроде бы невинно, «буйвола» — говоришь ты им, ты им так говоришь, и они опять «так что это за мясо, значит?» — и не на руку твою смотрят, а в глаза, да в упор. Окна чёрные, ни в одном света нет, — город тайком наблюдал за их сомнениями, за их сомнениями и поступью отары. Нет уж, лучше себя стесняться, чем других не стесняться, а потом на суде делать вид, будто стесняешься… Из окна второго этажа бросили окурок и спросили:
— Это овцы, что ли?
— Овцы. Утро доброе.
— А вон буйвол, — сказали.
— Не буйвол — осёл.
Уличные фонари светлели. Усталая поступь отары заполнила улицу. Совсем как в ущелье это бывает — с тем же отзвуком — снова закашляла всё та же простуженная овца. Но было бы странно, если бы в этом безжизненном мире оказались вдруг загон, костёр, сторожевые псы, впавшие в дрёму. Вряд ли эта дорога кончалась пастбищем. Буйволица учуяла вкус солёной крови и увидела мёртвые глаза на мёртвых головах. Нервы у буйволицы пучок за пучком постепенно парализовались, и это не было больно, буйволица словно в тепловатую воду погружалась — она могла утонуть, но нисколько этому не противилась. И то ли в действительности, то ли в кошмарном сне — какое-то крыло — птицы ли, смерти ли — скользнуло тенью, затрепетало над отарой, и буйволица с этой минуты оглохла.
Отара стояла перед воротами и покрывалась мурашками, волкодав скулил и пятился, потом прильнул к ногам буйволицы и словно хотел проглотить звуки собственного голоса, потом он затих совсем. Кто-то незаметно, тихо растапливал нервы, отгонял страхи и расслаблял сопротивление — на отару опускалась мягкая дрёма. Потом ворота дали трещинку, подались назад, и буйволица увидела пару немигающих глаз, которые отплывали-отплывали куда-то, гасли и снова вперялись в неё, зелёные и пристальные. Отара, казалось оторванная от земли, умиротворённо и бесшумно устремилась в ворота. Кто-то невидимый убаюкивал буйволицу и ласково, но с силой подталкивал к воротам.
Потом вдруг на неё заорали — это был пастух, он заставил её повернуть назад, потом снова закричал и ударил её — и пробудил.
— Пошла отсюда! И твоё настанет время, иди сейчас, ищи своего хозяина…
— Иди, говорят! — И он снова ударил её.
Но что-то ещё тянуло её обратно, не давало уйти, задние ноги увязали будто в вате, каждую секунду ей казалось — сейчас она упадёт, но пастух ударил её как следует, боль глодала ей ноги и спину, буйволица хотела кончиком хвоста смахнуть боль, но боль пристала крепко и не отцеплялась, и буйволица пошла отсюда, не оглядываясь.
Городская потрёпанная собака немного проводила её, пытаясь установить с ней знакомство, и даже остановилась, чтобы вспомнить, — может, они родственники? — но всё путалось в её растерянной головушке, и она отступилась от этой трудной затеи. И, оставив буйволицу, затрусила к бойне.
В это время в молодёжном туристском лагере Ерванд Хачатрян умывался холодной водой и сам себе говорил, что он мужчина что надо — темпераментный как армянин и как европеец образованный — и что русский — почти как английский — международный язык, а сорок польских девушек, одна к другой его ревнуя, поголовно влюблены в него, потому что он смуглый, волосатый и сдержанный.
— На завтрак — пятнадцать минут, — не глядя ни на одну из этих девушек, сказал он.
— Мастер, я думаю, через пятнадцать минут машина будет готова, — сказал он, не глядя на водителя.
— Армения — страна развитых городов, старинных строений и удобных дорог. Армянский народ трудолюбивый и гостеприимный народ. Если бы турки не перерезали нас вполовину в 1915–1916 годах, наш народ мог разостлать сейчас скатерть перед всем миром. Наши скалы дикие и суровые, но ни в одном из наших ущелий не прячутся разбойники, чтобы с оружием в руках выскочить оттуда, напугать и изнасиловать туристов. Вот почему эту маленькую страну называют страной контрастов. С одной стороны, суровая природа, с другой стороны — приветливый народ!..
Машина долго сигналила, потом резко затормозила. О!.. Какое-то громоздкое потешное животное медленно двигалось, заполнив собою всё шоссе, — у существа этого и в мыслях даже не было уступить дорогу машине. Водитель вышел из машины, отогнал его за обочину и вернулся, сел за руль — перед машиной, невозмутимое, возникло то же существо. Ерванд Хачатрян высунулся из окна, чтобы пристыдить пастуха, но стада не было, была одна буйволица. Машина с рёвом понеслась на неё, напугала немного, но стронуть с дороги всё равно не сумела и, легонько ударившись об эту громаду, затормозила опять, а польские девушки заметили:
— Эти армяне — бурный и темпераментный народ.
Ерванд Хачатрян вышел из автобуса, чтобы расправиться с ней, подошёл к буйволице. Вымя у неё было изранено. Придерживая её за ухо, Ерванд Хачатрян подождал, пока машина проехала, потом с серьёзностью тореодора поднялся в машину и там в атмосфере тёплых коленок, зелёных очков, трепета крепких грудей, не стеснённых бюстгальтерами, в атмосфере тайного союза полов и международной корректности проговорил, усаживаясь на сиденье своим упругим задом гимнаста, — он сказал:
— Это животное называется, кажется, буйвол. В горах Кавказа ещё проживают две-три скотоводческие народности. Возникновение армянской колонии в Польше относится к глубокому средневековью. Ваш народ хорошо принял наших предков, предоставив им всё, вплоть до внутреннего самоуправления общин. Известно, что в битве под Грюнвальдом участвовал целый армянский полк. Кинорежиссёр Ежи Кавалерович — армянин. Каждый армянин в Польше может стать Ежи Кавалеровичем, поскольку каждая полька талантливая актриса. Внимание, начинается подъём к монастырю Ахавнаванк. Начало строительства монастыря датируется восемьсот двадцать пятым годом. Зодчий неизвестен, назовём его условно Трдат. Откуда нам знакомо это имя? Тр-дат… ра-аз-ва-алины А-ани… — и на манер дирижёра он наклонился немного вперёд, — в зелёных очках, с расслабленным галстуком на шее, таким он и запечатлелся в памяти девушек и в объективах их фотоаппаратов.
Потом их очкастые головы разом повернулись — на мычание. Буйволица с архитектурой не имела ничего общего и вызвала улыбки, но Ерванд Хачатрян не позволил себе выпасть из поля зрения своих слушательниц.
— Лирическое отступление, — объявил он, и получилось так, что теперь в центре внимания были он и буйволица одновременно. Он подошёл к ней, зажмурился, взял её за рог и — со сжатым кулаком в кармане — оборотил лицо к фотоаппаратам.
— Снимайте на память об Африке!
На спине её вскочила шишка величиною с орех, то ли собака, то ли волк вонзили недавно клык в её вымя, она подрагивала, третий день уже томимая жаждой оплодотворения, её вымя, наверное, болело, потому что сосцы были сильно растопырены, она мычала натужно, и Ерванд Хачатрян, криво улыбнувшись, как глупец, потянул носом и с зажмуренными глазами не то погладил её ладонью, не то ударил, потом спросил, скорее в уме, неслышным совсем шёпотом:
— Ты куда идёшь, Сатик?.. Как ты, сестрица?.. А бабушка моя как?.. А мне как быть?
Машина призывала его, сигналя. Сжав губы, Ерванд Хачатрян спрыгнул с камня и — оба кулака в карманах — пошёл к машине. Русский — что английский, такой же международный язык, от жизни нужно брать всё и отдавать, но если можно — лучше не отдавать. Трудная жизнь, оно, конечно, дело хорошее, но пусть-ка она будет подальше от тебя.
Зачать было трудно и в прошлый раз. Буйвола тогда она нашла уже на обратном пути — она побыла немного возле него, но не оплодотворилась. Через месяц кровь в ней снова загорелась, и она по своим старым следам без труда нашла долину одинокого дуба и два дня побыла там. Детёныш того года родился в конце августа, простыл, постонал, постонал, покашлял и умер.
Буйволица подождала, пока ёж опустил иглы: высунув маленькую головку, он поглядел на неё блестящими глазками и, перекатываясь, побежал с тропинки. Потом в жарких кустах промемекали две козы и зашипела под ногой змея. На краю поля промычала корова, привязанная, как лошадь привязывают. Где это видано — привязывать корову. В поле, близко друг от друга — в двух местах — шевельнулись колосья, значит, ягнята забрались в посевы. Полевого сторожа не было видно, а на далёком склоне белели палатки летнего выгона. Буйволица пошла немного по краю поля, потом неожиданно для полевого сторожа, следившего за ней откуда-нибудь из укрытия, рывком подалась в посевы и — поминай как звали — побежала бегом. Колосья шелестели и ласкали, буйволица чувствовала томящее присутствие буйвола. Это было почти реальное счастье, но поле разом оборвалось — у обочины шоссе стояла светлая машина, а рядом на траве сидел толстый, лысый, добрый кастрат Эдвард Айрапетян и говорил двум своим спутницам всякие хорошие слова, которые были мертвы, потому что были только слова. Он вытер платком лысину и, заметив буйволицу на шоссе, пришёл в восторг.